— Что это? — с удивлением спросил Платов.
— Похоже, остатки самодельного плота, — понуро пояснил денщик.
Платов долго держал в руках тяжелый обломок, потом глубоко вздохнул.
— Странно и не совсем понятно. Кто они были, эти смелые люди, отчаявшиеся в такую погоду то ли от станицы Аксайской, то ли от самого Бирючьего Кута пробираться в Черкасский городок? Кто они были и какая нужда гнала их к нашим казачьим берегам? Однако, пусть мы о них так ничего и не узнали, царство им небесное, этим смельчакам, — грустно закончил атаман Войска Донского и низко наклонил голову.
2
— Слышь, Дениска, что я буду гутарить, — сказал Лука Аникин, провожая ленивым взглядом удаляющуюся фигуру итальянского живописца с подпрыгивающим на плече этюдником. — Анастасия моя сегодня тетку проведать отправится, так приходи ко мне повечерять. Я еще Сеньку Неелова кликнул и Алешку Кудрю.
— Это того Кудрю, что без волос? — насмешливо уточнил Чеботарев, картинно сплевывая под мосток, на котором они стояли, семечковую шелуху и делая вид, что приглашение Аникина он воспринимает весьма сдержанно. На самом же деле при этих словах Дениска ощутил прилив волнения, потому что его радовала каждая встреча с бывалым казаком. Он заранее знал, что никакого Сеньки Неелова и никакого Алешки Кудри в доме у Луки Андреевича не будет, а будут они сидеть только вдвоем, и польется длинный рассказ хозяина, когда с самим двадцатилетним Платовым крушил он башибузуков.
— А ить наш Кудря действительно полысел, — согласился с Денискиным доводом Лука Андреевич, — и не скажу, что из этого он какую пользу извлечь может. Наши черкасские девки лысых не балуют. Это он после тифозы, бедняга. Так придешь, что ли, парень?
— Не знаю, дядя Лука, — куражась, ответил Чеботарев и улыбнулся яркими, чуть влажными, оттого что он их постоянно облизывал, губами. — Мать новую калитку в заборе поставить велела.
— Успеешь со своей калиткой управиться, — понимая, что парень говорит с наигрышем, возразил Аникин.
— Да она ить и сено еще в сарае перекидать велела, — протянул было Дениска, но Аникин только рукой отмахнулся от его речей, как от мухи.
— Велела, велела, — передразнил он. — Кто у вас в доме казак, а кто баба? Самая лучшая мать, она тож ить баба. А ты, Дениска, казак, воин, будущая надежда царя и отечества. Стало быть, бросим гутаритъ. Бери-ка ты мелочь и у старого Моисея приобрети в его лавчонке бутыль с царским монопольным знаком, а потом дуй ко мне в обе лопатки. — Короткая рука Аникина на целую минуту потонула в глубочайшем кармане его брюк. Затем он достал из кармана потертый кошелек, щелкнул замочком и протянул парню деньги. — Ну что? Договорились?
— Та договорились, дядя Лука, — с деланной понуростью вздохнул Дениска, но даже под налетом степного загара щеки его зарумянились.
— Стало быть, не опаздывай, — назидательно поднял палец Лука Андреевич. — Как смеркнется, так и ко мне.
Дениска кивнул и, вольно засунув обе руки в карманы широких штанов, ушел.
Старый казак Аникин долго смотрел ему вослед. Смотрел и думал: «Вот и у тебя жизнь пробежит по той же бурной стежке, что и моя. Сладим тебе коня, получишь звонкую саблю, а там и поход какой-нибудь затрубят. Не может быть, чтобы на твою судьбу походов и боев не было! Незачем тогда казаку сытный белый пшеничный каравай исть да медом иной раз закусывать».
Внешне они были полной противоположностью. Пятидесятилетний Лука Андреевич Аникин припадал малость в ходьбе на левую ногу — ее много лет назад поцеловала татарская пуля. Несмотря на то что он исправно себя вел — часто постился, не чурался верховой езды и не отрастил, как некоторые другие домовитые казаки его возраста, живота, — надвигающаяся старость все равно лезла наружу. «Даже из ушей седым волосом», — как подшучивали на сходках станичники. Широкие плечи его еще не опустились книзу, взгляд был зорким и расторопным, рука не дрожала, когда рубил он на праздничных скачках лозу, но уже не так звенел голос, замедленной была походка, прерывистым иногда дыхание. На заостренном лице осенней сединой топорщилась не всегда сбритая щетина, и в этом тоже проявлялась старость, потому что был он раньше первым на весь Черкасский городок щеголем и гибкая черноглазая жена его Анастасия, с которой Лука Андреевич так мало прожил вместе из-за боев и походов (о чем сильно скорбел теперь, покоряясь старости), не однажды встречала его испепеляющим взглядом после вторых, а то и третьих петухов. У них не было детей, зато была непокорная, выстраданная любовь, в которой частые раздоры чередовались с редкими часами нелегкого счастья. Однажды в дождь и непогоду он принес уже немолодую Анастасию на руках в станичный собор на самую обыкновенную всенощную, счастливый и раскрасневшийся, чем поверг в полную растерянность черкасских казаков, и на вопрос одного из них, почему это сделал, ответил кратко:
— Так ить еще бы! У нас серебряная свадьба сегодня, а я только что вспомнил.
Но на другой день все черкасские зеваки, коих немало высыпало под вечер на майдан, увидели, как, вся вспотевшая, шла в гору Анастасия, толкая перед собой тачку, груженную тяжелыми мешками с мукой, а Лука Андреевич, картинно приподняв плечи, вышагивал сзади и, лузгая семечки, понукал свою супружницу:
— Да ты пошибче, Настёнка. Пошибче, говорю. До дома уже немного осталось, моя касаточка.
Один из его ровесников-бородачей не выдержал и гаркнул чуть ли не на весь майдан:
— Вот антихрист треклятый! Женщина вся потом исходит, а он нет чтобы помочь, так еще и покрикивает на нее, как на лошадь. Видать, из-за таких и пошла гулять поговорка по миру, донской наш край оскорбляющая: отчего казак гладок — поел да и набок.
Говорят, что вскорости после этого встретил его у войскового собора сам атаман Платов и сердито сказал:
— Слыхал я, Аникин, что женой ты помыкаешь сильно. В телегу чуть ли ее вместо лошади впрягать не стал.
— Так ведь я же воин, защитник царя и отечества, — нагловато сверкнув глазами, ответил Лука Андреевич. — Казак не батрак. Не к лицу ему через всю столицу Войска Донского, славный городок Черкасск, мешки с мукой волочить. Бабье это дело.
— Смотри, больно остер на язык стал. Окорочу! — пообещал Платов.
— Это как же понимать? Отрежете? — ухмыльнулся Аникин.
Тонкие брови сошлись над переносьем у атамана в единый шнурок.
— Нет. На майдан провожу и велю казакам плетей тебе штук двадцать всыпать по тому самому месту, из коего ноги растут. И на то, что вместе Давлет-Гирея били, не посмотрю.
Ходили про Луку Аникина и другие слухи. Будто при разгроме ханского обоза позолотил он себе ручку, вернулся из похода с бесценными слитками. Так оно было или нет, сказать теперь трудно, но только несколько изменился после возвращения этот кавалер минувших баталий. Он быстро отстроил в нижней части городка просторный деревянный дом с обширным подворьем, покрыл этот дом редкой по тем временам железной крышей, в голубой цвет окрасил стены и невысокий частокол. В комнатах, как распространялись об этом очевидцы, появились позолоченные иконы и кубки, богатая утварь. Рядом с капитальным домом с красивой, увитой диким виноградом верандой вырос небольшой сарайчик. На всякий случай он и псом обзавелся.
Однако, изрядно разбогатев, сам он решительно не изменился. Как был, так и остался лихим, бесшабашным гулякой, щедрым на угощения. Во время сенокоса он нанимал на несколько дней двух-трех помощников из числа самых бедных казаков, которые не прочь были подзаработать, но трудом их физическим не надрывал, а рассчитываясь, не только не торговался, но, прежде чем попрощаться, упаивал так, что жены их неоднократно приходили к вспыльчивой Анастасии с жалобами на то, что из-за хлебосольного Луки Андреевича они уже несколько дней не в состоянии усмирить своих разгулявшихся мужей.
— Слышь, Настя, зараз правду-матку от нас прими, — подбоченясь, говорила какая-нибудь из них. — На тот год ни за какие коврижки мужей своих к твоему хозяину не отпустим. Он же их в винище окаянном утопит, к нашему горюшку.
Бывало, что Лука Андреевич, находившийся в ту пору в горнице, слышал эти непочтительные речи и, хохоча, покрикивал оттуда:
— Ну и что же, сердешная? Насильно ить мил не будешь. Не желаешь, чтобы супруг твой в горячую пору мне помощником был, пусть идет к Федору Кумшатскому. Тот его винами потчевать не станет. Три шкуры сдерет и не ахнет.
До одного из первых богатеев городка Черкасского, толстого, измученного одышкой Федора Кумшатского, крамольные эти речи дошли, и однажды, повстречав Аникина на майдане, он укоризненно покачал головой:
— Ах, Лука Андреевич, Лука Андреевич, нехорошо поступаешь, станишник. Зачем коммерцию рушишь?
— Не понимаю, — пожал плечами Аникин.
— С какой ты радости голытьбу распускаешь? Пируешь с ею за одной скатертью. Тебе ли, домовитому казаку, это к лицу? Батрак, он и есть батрак. Его надо держать — во! — И он сжал в жесткий кулак свои пухлые пальцы.
Была у Луки Аникина и еще одна несносная особенность. Он без числа лез во все дела станичников, если, как ему казалось, советом или отзывом своим мог кому-то в чем-то помочь. Ни одно событие в жизни Черкасского городка не обходилось без его вмешательства. Вот и сейчас, подходя к площади, он услышал сдавленные выкрики вперемежку с отборной руганью, в которой упоминалось имя атамана, и понял, что это наказывают провинившихся казаков по приказу самого Платова. Ему решительно не было до этого никакого дела, но ноги сами как-то изменили его путь, и вскоре Лука Андреевич оказался на майдане. Окраина площади была свободна от воды. Здесь не надо было плавать на лодках, как в нижней части городка. На самом краю площади было врыто в землю потемневшее от времени бревно, и к нему привязан казак. Давно не стиранная нижняя рубаха оставалась на нем, а шаровары были спущены. Два казака — один белокурый, а другой рыжий, кривоногий — ритмично наносили удары по голому заду, со вздохом приговаривая после каждого его вскрика:
— Врешь, пташечка, это еще вовсе не так больно. А вот сейчас побольнее будет, дабы запомнил на весь век свой, прохвост, что повадно, а что неповадно.
Можно было подумать, что они не человека бьют, а выколачивают перину, до того их удары были деловитыми и равнодушными. По приказу атамана казаков за мелкие проступки никогда не били по спине — только по мягкому месту. Лука Андреевич потоптался у места экзекуции и лениво спросил:
— За что это вы его, станишники?
— А к девке он вчера приставал в пьяном виде, — ответил один из казаков.
— И в чем же заключалось сие приставание? — деловито осведомился Аникин, нет-нет да и любивший употребить благородное, как ему казалось, словцо «сие». Белокурый казак, которому тоже хотелось поговорить, прервал исполнение приговора, заскорузлой ладонью отер с лица обильный пот.
— Тьфу, черт! — незлобиво ругнулся он. — Сам силой изойдешь, пока положенное количество плетей отпустишь, а ему хоть бы что. Знай сопит. Глафирку Кожинову, может, знаешь, Лука Андреич? — обратился он к Аникину.
— Черную такую, с длинными косами? Хромого Гришаки дочь?
— Ее самую, — обрадовался казак. — Так вот шла она вчерась с вечерней службы из храма божьего, а этот башибузук, не спросясь, под юбку к ей залезть норовил.
— Ай, ай, ай, ай, — с отвращением покачал головою Аникин, и в его прищуренных холодновато-зеленых глазах под тонкими полукружьями бровей появилась нестерпимая брезгливость. — Лезть девке под юбку, да еще без ее на то согласия! Что может быть более богомерзкого!
— Да врет она, Глафирка Кожинова эта самая, — неожиданно крикнул привязанный к бревну, — я даже за коленку не успел схватить, как она рожу стала когтями шкрябать, словно остервенелая.
— Ах, не успел, — разочарованно вздохнул Аникин, — бейте его тогда в два раза сильнее, ребята, дабы казачью честь не срамил. А этих вы за что собираетесь? — указал он глазами на смиренно дожидавшихся своей очереди.
— Этих за нарушение атаманского указа.
Аникин вспомнил этот указ. В самом центре Черкасского городка смердили два зеленой плесенью покрытых болота. К вечеру целыми тучами поднимался с их поверхности комариный гнус и разлетался по куреням, жаля нестерпимо казаков, не щадя при этом никаких званий и заслуг. Вспыхнула малярия, и так как не было в ту пору у донских казанов никаких от нее лекарств, Платов издал указ, рекомендующий всем обитателям городка средство, в которое уверовал сам, что оно помогает во всех случаях жизни. «Замечено, — говорилось в указе, — что в борьбе с малярией немалую помощь оказывает употребление спиртных напитков. Посему рекомендую всему населению прибегать к ним в сиих целях, но употреблять в тех дозах, при которых не теряется честь и достоинство слуги царского казака донского».
— Эти двое нарушили, — мрачно сказал стражник и покосился на виновато топтавшихся парней. — Вот этот, — указал он на здорового рыжего парня в не по росту коротком кафтане, — пробираясь домой, имел наглость оправиться у порога войскового собора и там же заснуть, а вот этот, — кивнул он в сторону тщедушного казака, стоявшею босиком и без шапки, — норовил утонуть в той самой яме с нечистотами, которую даже сам императорский инженер полковник де Романо засыпать толком не мог.
— Этих ребят жалко, — сердобольно вздохнул Аникин.
— Еще бы, — охотно согласился и стражник. — Известное дело, по указу попали. Им всего-то и дали по пять плетей на рыло. Мы их быстро отпустим и бить будем небольно. А этому вражине еще покажем. Возобновим, что ли, Никита, свое действо? — кивнул он своему напарнику. Они снова взялись за плети, а Лука Андреевич неспешной походкой направился к концу майдана и снова перешел на мостки, потому что дальше путь его лежал в кварталы, залитые вешней водой, окрещенные заезжим художником Венецией.
Ровный гул колокола поплыл в эту минуту над обнесенными крепостною стеной постройками затерянного в глухих степях Черкасска. Колокол звал к вечерней службе, неустанно выговаривая свое величественное «бам-бам». Аникин остановился и с тихим, кротким восхищением посмотрел вокруг. Он любил эти торжественные минуты, когда плыл над землей, распространяясь до самого поднебесья, тугой звон соборного колокола, навевая тишину и какое-то чистое и тихое душевное спокойствие. А вот бога он не любил, хотя только раз в жизни признался об этом много лет назад своей Настёнке, когда в бурных ласках своих помянула она однажды всевышнего некстати.
— Непошто он мне, — веско вымолвил Лука. — Холодный, равнодушный. Будто не на тебя, а скрозь тебя куда-то смотрит. И взгляд свой отвести хочет.
— Да ты что! Да как у тебя язык только повернулся! — испуганно вскрикнула было Анастасия, но Лука решительно ее прервал:
— Мне все можно. Я казак, а казаки никого не боятся: ни бога, ни черта. Или не так?
Сейчас, слушая в мирном изумлении наплыв колокольного звона, Лука Андреевич снова вернулся к прежним своим богохульным мыслям. «А может быть, я не прав, что его не люблю? Может, я его просто не понимаю, потому что слаб и немощен духом?» Аникин подумал о том, что на любой проповеди и во время любого богослужения он испытывал тоскливое беспокойство и всегда ловил себя на мысли, что ему томительно хочется, чтобы служба как можно скорее завершилась и получил бы он возможность покинуть храм. В эти истомные минуты он с удивлением следил, как ведет себя в храме божьем дерзкий атаман Войска Донского, и мало верил в ту, казалось бы, совершенно естественную искренность, с которой герой Измаила и схваток с ханом Гиреем истово крестился и столь же истово отбивал земные поклоны. И казалось ему, что Платов лишь хитровато притворяется, на самом же деле так же мучается тоской, как и он, пожилой станичный казак Аникин.
Колокольный звон, догорая, отплывал от Черкасска куда-то на запад, к Бирючьему Куту. «Надобно было бы сходить в церковь», — с тоскою подумал Лука Андреевич, но тотчас же остановил себя, вспомнив, что тогда не состоится вечерняя встреча с любимцем Дениской Чеботаревым. И даже в мыслях своих не оставаясь до конца искренним с самим собою (чем, впрочем, и были характерны многие настоящие донские казаки), лицемерно осенил себя крестным знамением и вздохнул: «Прости меня, всевышний, что не могу поступить иначе. Видимо, я и есть тот самый великий грешник, коему надобно гореть в геенне огненной, да апостолы твои никак не заберут».