Упрямые ноги вместо церкви привели его к дому. Лука Андреевич страшно обрадовался, убедившись, что строптивая его Анастасия уже успела покинуть жилище, оставив на столе весьма обильный ужин.
В просторной горнице было темновато. Свет угасающего дня скупо сочился сквозь тяжелые бархатные занавески. Два персидских ковра, добытых когда-то в кавказских баталиях самим Аникиным, были вывешены на стенах, и на каждом, потускневшие от времени, висели скрещенные сабли с поблекшей и малость облупившейся черной краской на ножнах, заржавевшие пистолеты, может быть, и не участвовавшие ни в каких походах, а просто так, приспособленные для внушительного украшения просторной горницы домовитого казака. На полках черного резного шкафа под стеклом гордо поблескивала посуда: и глиняная, и фарфоровая, и даже хрустальная. Здесь были кубки, инкрустированные затейливыми узорами, горки тарелок, разрисованных заморскими драконами, погибающими под копытами лихих скакунов, сахарница с бараньей головой, позолоченные приземистые кубки. При одном взгляде на них хозяин потер руки и крякнул от удовольствия. Не успел Аникин умыться и сменить сапоги на домашние чирики, Дениска Чеботарев уже тут как тут.
— Можно? — спросил он с деланной стыдливостью, прежде чем переступить порог. — Дядя Лука, а где же Сенька Неелов и Алешка Кудря без кудрей?
— Аллах их знает, — небрежно отмахнулся хозяин. — Главное, что ты ко мне прибыл да и я сам на месте. Анастасия воротится не скоро. Гли-ка, сколько она нам тут наготовила. Чебачка копченого не пожалела, кувшин каймака с коричневой пеночкой, от коей даже дух захватывает, глечик с медом, борщик свеженький в чугунке дожидается, и даже пышки горячие в наше распоряжение представлены. Так что гляди веселее, сын казачий. А не выпить ли нам для начала? Ты у Моисея был?
— Был, — усмехнулся Дениска и достал из широких шаровар бутыль.
Занавешенные окна неохотно пропускали остатки вечернего дня. Аникин хотел было раздернуть занавеси, но сплюнул и потянулся за кресалом.
— А ну его к ляху, — сказал он, зажигая одну за другой шесть свечей в ярко-медных подсвечниках, искусно вделанных в стену. — Чего мы там только не видели, за этими окнами. Дождь так поливает землю нашу казачью грешную, что даже Султанка в своей конуре повизгивает. Да и водяной что-то столь расшалился, будто к себе всех казаков забрать в услужение хочет. Давай-ка лучше выпьем по первой. Знаешь, я в каком-то походе от нашего атамана что слыхивал? Был такой великий князь на Древней Руси по прозванию Владимир Красное Солнышко. И любимая прибаутка у него знаешь какая была?
— Откуда же? — усмехнулся Чеботарев и по привычке лизнул губы. — Меня в ту пору и отроду не было.
— Верно, не было, — охотно согласился Аникин. — Тебя-то не было, а прибаутка уже была. Тот князь говаривал: «Чару пити — здраву быти». Хорошая прибаутка, Дениска, а? Давай за него выпьем стоя и до дна.
Они чокнулись. Аникин проглотил огненную жидкость и вдруг почувствовал, что сразу же стал хмелеть. И будто бы не на пользу пошло хмельное. Раньше от него сладко спирало дыхание, огонь тек по жилам, наполняя все тело упругостью, готовностью сопротивляться, идти на любые подвиги. А теперь он почувствовал, что лишь грузнеет, тяжелым становится неподвижное тело, а голова наполняется звоном. Однако состояние свое выдавать напарнику он не захотел, лишь спросил с искусственным вызовом:
— А что? Может быть, давай еще по одной сразу? Грех донскому казаку после первой закусывать.
Дениска накрыл свой кубок загорелой ладонью.
— Эге! — обрадованно воскликнул хозяин. — Да такой ручищей любого бирюка удушить можно. Вымахал же ты, дитятко!
— Дядя Лука, — просительно произнес Чеботарев, — вы давеча обещали про батю мне рассказать… как сражались с ним против хана Гирея, как потом был он ранен в свирепой перестрелке. И правда ли, что на ваших руках он помер?
У Аникина заблестели обычно насмешливые глаза, но он упрямо произнес:
— Для этого еще по одной надо.
— Давайте, дядя Лука, — воинственно сказал Дениска и убрал поспешно ладонь.
Они закусывали водку копченым чебаком, кусочки которого искрились от жира, маленькими хрустящими огурчиками, а потом горячими пышками. На них они аккуратно накладывали вязкий белый каймак, отдающий запахом кизячного дымка. Каймак, который только в донском казачьем краю умели готовить так вкусно. Водка сладко дурманила сознание, обволакивала теплом.
Аникин внимательно вглядывался в красивое лицо Дениски с черным чубом, спадающим на еще не потревоженный складками житейского раздумья лоб, видел под разлетом густых бровей дымчатые глаза, не то что добрые, а освещенные мыслью и затаенным решительным блеском, скобочку шрама над левой бровью (это еще в детстве упал с вишневого дерева Дениска), радовался плечам его, крутым и сильным, и думал, что любую беду может победить этот парень, так похожий на отца своего, и любой подвиг совершит, если понадобится.
— Не суйся, парень, в пекло поперед батьки, — сказал наконец насмешливо Аникин, — давай лучше выпьем по третьей. Наш дьячок говорит: бог троицу любит.
— Давай, — согласился Чеботарев, и глаза его наполнились дерзкими огоньками, — только ты мне сперва скажи, дядя Лука, сам-то третью выдержишь?
Аникин не ответил, лишь с еще большей симпатией глянул на парня. И никогда не узнал Дениска, о чем подумал в эту минуту старый рубака: «Эх, мне бы такого сына!»
За тяжелыми занавесками бесновалась молния, гром грохотал лютее любой канонады и грозно гудела штормовая вода, посылавшая волны к крепостным стенам Черкасского городка чуть ли не от предгорья самого Бирючьего Кута. А разбивались эти волны совсем близко от голубых стен аникинского дома. Старый казак только пригубил из кубка и отодвинул его от себя подальше.
— Люб ты мне, Дениска, — произнес он несколько отяжелевшим языком. — И мать твоя люба. А что касаемо отца, то он моим побратимом был, потому как шашками своими мы столько башибузуков выкосили. В самую гущу ханских войск врезались, и было это, чтобы тебе не соврать, в году одна тысяча семьсот семьдесят четвертом, когда под командованием Матвея Ивановича Платова мы бивуаком стояли у реки Калалалы, что в Егорлык впадает. Нашему полковнику Платову только двадцать три годочка исполнилось. Тебя же, Дениска, в ту пору и вообще на свете божьем еще не было. Это потом, когда мы в Черкасский городок на побывку приехали, отец тебя, видать, зачал. А там мы оборону держали супротив двадцати тысяч Давлет-Гирея всего двумя полками. Это все равно что одной мышке супротив двух кошек воевать и победы ратной добиться. Вот как это надо рассматривать.
Что тогда было, даже под старость вспоминать страшно! После того как вышли мы из этого дела, Матвей Иванович, никого не таясь, говорил, что спасением нашего отряда казачьей храбрости и смекалке обязан. Что касаемо смекалки, так это он твоему батьке, Гордею Чеботареву, вечно должен земные поклоны отбивать как во храме божьем, так и за его пределами. Сам из его уст такое признание слыхивал.
Дениска не однажды слышал от Аникина эту историю, но, едва только старый казак сызнова возвращался к ней, готов был, оцепенев, слушать ее от начала и до конца.
— Сказывайте, дядя Лука.
Аникин откинул назад жиденькую прядку прилипших ко лбу светлых волос и все-таки не удержался, отхлебнул из кубка глоток огненной воды.
— Дело было нешуточное, Дениска, если двадцать тысяч воинов окружили со всех сторон два наших полка, платовский и Ларионова. Когда наш отряд располагался на ночлег, отец твой отвел Платова в сторонку и велел ему прилечь ухом к земле. «Что слышишь, Матвей Иванович?» А тот долго и внимательно елозил ухом по земле, будто до самой середки хотел ее прослушать, как лекарь больного. Наконец на ноги вскочил и тихо гутарит твоему отцу: «Слышу какой-то шум, ровно птица кричит». Твой батька этак укоризненно на него поглядел и усмехнулся: «Матвей Иванович, да нешто птица кричит в темную ночь? В такое время она должна сидеть тихохонько. А это близко от нас неприятель остановился бивуаком и разложил костры. Птицу он действительно распугал, вот она и кричит, потому как ей спать не дают. По большому крику ее, надо полагать, огней много, а стало быть, много и басурман, нашу погибель замышляющих». «И ты что, думаешь?..» — прервал его молодой Платов. «Полагаю, — степенно отвечает твой отец, — теперь ухо нужно держать востро и на заре ждать нападения». «Спасибо тебе, казак», — поблагодарил Платов. А потом с Ларионовым совместно, тот тоже не лыком шит был, полковник, посоветовались они и выработали план. Порешили из возов и кулей сделать особый вид полевого укрепления.
Едва успели закончить, Давлет-Гирей со своим войском тут как тут. Знамо дело: летят на своих малорослых лошадках, улюлюкают, гикают. Врасплох хотели взять, да ан не вышло, кишка тонка у супротивника. Наши по ним из-за укрытия как дали несколько залпов, атака и того… захлебнулась. Толкает меня твой отец кулаком под бок, лицо веселое, и самые неподходящие слова говорит: «Слышь, Лука, а ты знаешь, чем донской казак от басурмана отличается? Казак на неприятеля скачет осанисто, под пулями не гнется, саблей бьет по врагу играючи. А басурмане летят на нас, к гривам своих коней прижавшись, орут, взвизгивают. А почему орут и взвизгивают, я тебя спрашиваю? Потому как страх в них адский сидит, а не отвага».
Еще, значит, одну атаку наши казаки отбили. Но видит Матвей Иванович, что дело табак. Несметным количеством одолеют нас басурмане. И тогда послал он сквозь неприятельские ряды двух смелых казаков, чтобы известили стоящего с драгунским полком в сорока верстах от реки Калалалы полковника Бухвостова, в каком, значит, отчаянном положении наши полки оказались, и помощи натурально попросили. И обратился к ним с такими словами: «Ребятушки! Вам предстоит победа или славная смерть. Помните, что если вы пробьетесь сквозь вражью силу, то спасете честь и славу всего войска, а коли бог пошлет вам смерть, то знайте, что вы умрете за Дон родимый да царствия небесного не лишитесь!»
Лука Андреевич прервал на минуту свой рассказ, отхлебнул еще глоток из кубка, поддел вилкой новый огурчик и положил на крепкие зубы. Огурчик заразительно захрустел, а хозяин подмигнул своему слушателю.
— Оно до бога, конечно, высоко, а до царя далеко, но дорожить своею честью казак завсегда должен. И пошли наши смельчаки на опасное дело. Чтобы их вылазку прикрыть, наш командир ложную атаку на Давлет-хана приказал сделать. Мы-то ложную, а хан настоящими атаками ответил, да так, что до самого заката дрались.
Стала верх уже забирать вражья сила, а от полковника Бухвостова никаких вестей, и тоска от этого по рядам побежала самая что ни на есть зеленая. Даже, как потом до нас слухами докатилось, сам полковник Ларионов дрогнул: не выдержала, знать, дворянская кровушка. Стал о сдаче на милость Давлет-хана поговаривать. Но тут наш двадцатитрехлетний герой Матвей Иванович Платов лишь глазами гневными на него зыркнул. И снова речь его, к нам обращенная, была непреклонной: «Пусть я лучше умру с честью и славой, чем отдамся врагу на поругание и к стыду своего отечества», И опять мы держались из самых последних сил.
Перед закатом солнца вдали показалась пыль — это полк Бухвостова совместно с казаками нашего донского полковника Уварова на помощь к нам прибыл. Враги оробели, завопили «на конь» и скоро дали тыл.
Потом о нашем Платове заговорили как о герое. Начальство обратило на него внимание, царский двор и даже сама императрица. А светлейший князь Потемкин стал ему преданным другом, не раз говорил: «Эка богатырь какой на Дону крылья орлиные расправляет!»
— А мой отец? — тихо спросил в это время Дениска.
За окнами горницы по-прежнему бушевала непогода, гремел гром и шумели волны, подгоняемые западным ветром. В желтых канделябрах вздрагивали язычки пламени. По нагревшимся белым стволам свечей сползали книзу светлые, как слеза, капли воска.
Странная перемена происходила с Дениской, когда слушал он этот в память ему запавший до каждого слова рассказ. Из забубенного, дерзкого на слова ухаря, каким его знали все черкасские улицы и подворотни, сразу превращался он в задумчивого и даже застенчивого парня. В дымчатых глазах рождался затаенный гордый блеск. Большие кулаки, лежавшие на краях вышитой скатерти, плотно сжимались. А Лука Андреевич смотрел на него посмеивающимися глазами и, потрогав жесткую седину на подбородке, с ленцой и со вздохом продолжал рассказ, уверенный, что опять, и уже в который раз, Дениска будет с напряжением ловить каждое им сказанное слово.
— А с отцом твоим вот что вышло, — медленно и тихо продолжал Аникин. — Это уже годами позднее было, когда мы Давлет-Гирея преследовали. Нас с Гордеем, твоим отцом, в разведку ночную послали. На своих скакунах мы поднялись на высокий холм. Видим в балочке два шатра. Над одним флаг ненашенский по ветру болтается. Твой батька остался у лошадей, а я ползком к этому шатру подобрался. Приоткрыл чуточку полог и, мать ты моя, что за богомерзкую картину увидел. Сидит, поджав под себя по-ихнему ноги, бритоголовый детина и цедит медовуху из кувшина с узким горлом. Ни тебе граненого шкалика, ни тебе стакана — прямо из горла. Рядом ни души. Я сначала удивился, как это так. Слухи среди наших казаков ходили, будто они свинины не едят и хмельного не употребляют, потому как но христианского происхождения и кораном им эти удовольствия запрещены. А этот нализался до самого что ни на есть свиноподобия. И ни одного слуги поблизости.
Я ужакой в палатку вполз, а потом этак спокойно распрямился и на басурмана гляжу. По дорогому, из золоченой парчи, халату определил — высоких кровей разбойник. Не иначе воинский начальник какой-то. Глядит на меня он, и вижу, что от ужаса аж задыхается. Потом в себя пришел и к своему поганому ятагану потянулся. А я тяжеленный пистолет на ладошку себе положил и подкидываю его играючи. А сам глаз с бритоголового не спущаю. Понял басурман, что дело его табак, пена на губах выступила. И вдруг повалился он на ковер. Молча, тихо, как по заказу. Взял и повалился. Что с ним приключилось, доселе в ум не могу взять. То ли обморок, то ли от пьянства падучая болезнь какая к земле придавила. Одно лишь помню твердо: дух он тяжелый, зловонный испустил. И уж это я точно знаю отчего: оттого, что казака живого первый раз в своей поганой жизни увидел перед собой.
Я ему рот кляпом заткнул, на аркан — и потащил. Тяжелый был, ирод. Пока тащил, все култышки на руках себе посбивал. Уже различаю коней наших и фигуру твоего отца. Свистнул под иволгу, как условились. Слышу, мой конь негромко заржал в ответ, а Гордей уже навстречу, пригнувшись, шагает. Мы вдвоем пленника на мою лошадь перекинули, а Гордей рядом. Только успели все это проделать, во вражьем логове как забегали, как залопотали — и в погоню. Один выстрел нам вдогонку, второй. Пули так и жужжат над нами. Я Гордея окликиваю: «Ну как?» А он смеется в ответ самым что ни на есть залихватским смехом: «Живой, ясное дело! Какая беда казака может взять!»
Проскакали мы еще с полверсты. Преследователи не отстают и огонь по нашим спинам ведут ой как справно. Опять окликаю Гордея: «Ну как?» И он теми же словами в ответ начал было гутарить: «Да какая же смерть казака…» И вдруг оборвалась его речь, и застонал он так тихо да так жалобно: «Ой, Лука, задела меня все же пуля вражья». Я ему в ответ: «Крепись, ведь совсем уже мало осталось до позиций наших». А он: «Прости, Лука, кровью весь исхожу. Если что, поведай моей Марье Тимофеевне, как погиб я в честном бою. Все-таки хорошо мы; с ней пожили. Пусть не горюнится сильно, такая уж у казака судьбинушка, что не помирать ему в постели, а помирать в чистом поле при боевом оружии».
Я хочу его подбодрить, подъехал, взял его лошадь за повод. Чуть ли не в самое ухо батьке твоему кричу: «Оставь свои речи заупокойные, Гордеюшка, мы еще своими конями белый свет потопчем! Не вешай головушку, казак удалой!» Хочу из всех силушек любимого друга подбодрить, а сам даже во мраке ночном вижу, что вся амуниция на нем от пролитой кровушки мокрая и сам он грудью обмякшею на луку седла навалился. — Аникин вздохнул, пытливо посмотрел на притихшего совершенно Дениску. — Дальше сказывать?
— Сказывайте, дядя Лука, — последовал твердый, напряженный голос. Аникин, соглашаясь, кивнул головой, потянулся было за трубкой, но тотчас же ее отодвинул: в последнее время он старался курить как можно меньше.
— Ишь, как воет, — вздохнул он, прислушиваясь к порывам ветра. — Ровно светопреставление какое предполагается. Так вот, Дениска. Доскакал я до наших заграждений, назвал пароль, по какому в казачьи боевые порядки пропустить могли, и оглянулся. И веришь ли, парень, вот уже сколько годов прожил, а ту скорбную минуту вовек забыть не могу. Тяжелое тело Гордея обвисло на седле, а конь к нам этак медленно-медленно идет и голову опустил понуро. И понимаешь, что самое тяжкое? Стук копыт. Над нашими укреплениями и палаткой командира в зыбкой ночной тиши звезды голубые плавают. Все меня окружили, а конь с неподвижным Гордеем подходит медленно-медленно, и копыта его по сухой, спеченной солнцем земле цок-цок, цок-цок.