Дот - Акимов Игорь Алексеевич 10 стр.


Он так и сделал. Закрепил флягу сзади, да еще и лег на спину. Фляга давила на крестец, но к этому можно притерпеться. Главное: не спать…

Когда он открыл глаза, солнечные лучи, наполненные броуновской жизнью пыли, падали в коровник уже под углом не меньше 45 градусов. Рябой исчез. Фляга — тоже. Трое охранников ходили по коровнику и несильными пинками в подошвы будили спящих красноармейцев.

— Подъем, подъем! Добрый день, господа пленные, добрый день! Шевелитесь. Вас ожидает работа.

Залогин сел, потряс головой, потер ладонями лицо, но очумелость отступала неохотно. Недоспал. Перед ним остановился немец.

— Почему доски оторваны?

Ствол винтовки был направлен в грудь Залогину. Не просто в грудь, а в средостенье. Залогин видел только дуло. Как свиное рыло, которое под землей вынюхивает трюфели, дуло принюхивалось к Залогину. Гимнастерка и нижняя рубаха Залогина были нараспашку, худая, белая грудь усыпана крупными каплями пота. Залогин чувствовал, как пот выдавливается из пор — и стекает, выдавливается — и стекает. Дуло обследовало его тонкие кости, хрящи и связки, которыми кости крепились, оставляя без внимания плоские мышцы. Вот сейчас оно выберет подходящее место, или все равно какое — просто надоест выбирать, — и выплюнет кусок свинца. Пуля проломит кости (острыми белыми осколками они воткнутся в соседние ткани), разорвет перикард, мышцы и связки сердца, проткнет, не обратив внимания, не способное оказать и малейшего сопротивления легкое… напоследок проломит и спину… к этому времени пуля уже остынет, ее интерес иссякнет — и она, удовлетворенная таким исполнением ее судьбы (вернее — безразличная, как и все, что потеряло энергию), равнодушно влепится в кирпичи стены. А если головку пули специально для такого случая разрезали крестом, то она не проткнет, а порвет все внутри, разворотит спину, и вырвет из нее такой шмат… Плохо иметь развитое воображение. Оно и в обычной жизни ни к чему, только усложняет жизнь, а уж перед лицом насильственной смерти… нет, оно не предает специально, а получается, что лишает способности к сопротивлению. Не было б воображения — думал бы сейчас, перед лицом смерти, о самом лучшем, что пережил в своей жизни, а была бы воля посильней — не думал бы вообще ни о чем…

Палец немца играл на спусковом крюке: то прижмет, то отпустит. Чтобы прижать чуть сильней, до выстрела, ему чего-то недоставало. Немец растягивал удовольствие. Он уже готов был выстрелить, но чуть-чуть не созрел. Надо было отвлечь его, отдалить созревание разговором…

Залогин опять (теперь для немца; чтобы произвести на него впечатление) потер ладонями залитое потом лицо, потряс головой и взглянул на немца так, словно после сна никак не может сообразить — о чем, собственно, его спрашивают.

— Простите, господин солдат. Я только что проснулся. Повторите, пожалуйста, что вы сказали.

Немец не ждал услышать родную речь.

Процесс созревания замер. Чувства немца уступили место мысли; вернее — попытке мысли. Но к этому он не был готов, и потому только повторил вопрос:

— Почему доски оторваны?

Вопрос дурацкий; ведь и так понятно — почему. Немец говорил невнятно, да еще и на каком-то диалекте. Усиливая свою реплику, он указал на окно кивком головы и стволом винтовки. Слава богу, она нашла себе иное применение.

Залогин глянул через плечо, показал, что удивлен.

— Не могу знать, господин солдат. Вы же видите — я спал. И я здесь.

Солдат подумал. Действительно, к этому пленному придраться было не за что. Впрочем, он ведь и не собирался придираться, он собирался убить, но момент был упущен, и теперь все нужно было начинать сначала.

— Вечером забьешь окно прочно. Я сам прослежу. Если повторится — у тебя будут неприятности.

— Слушаюсь, господин солдат.

— Когда с тобой говорит германский воин — нужно вставать.

Залогин вскочил.

— Виноват, господин солдат.

Немец был выше Залогина почти на голову. Он пренебрежительно поглядел на пленного сверху вниз, поддел стволом винтовки свисающий почти до полу расстегнутый залогинский ремень, иронически хмыкнул и прошел дальше. Залогин сел. В душе, в голове, в теле была пустота. Потом он осознал дрожь. Она образовалась где-то глубоко-глубоко внутри и разрасталась, ища выход наружу. Хорош я буду с трясущимися руками!..

Залогин закрыл глаза и приказал себе: расслабься. Не помогло; в кончиках пальцев дрожь уже пробивалась наружу. Ну как же я мог забыть уроки отца! — спохватился Залогин. — Ведь в такой ситуации нужно действовать не через ум и волю, а через тело… Он расслабил и опустил плечи, расслабил таз, и бездумно погрузился в тело, как под воду. Он забыл о дыхании, и когда воздуха не хватило, — вздохнул полной грудью и открыл глаза. Лишенные энергии, рваные остатки дрожи затихали. Сердце билось ровно. Немец успел отойти метров на пять. Он не мог настроиться на прежний лад и срывал зло на каждом. Ловит, ловит необходимое состояние души…

Залогин повернулся к Тимофею. У того в руке была фляга. Лицо посветлело по сравнению со вчерашним: темные круги под глазами не исчезли, но утратили синеву. Взгляд не обещал ничего доброго.

— Красноармеец Залогин! — Тимофею было непросто погасить свой поставленный сержантский голос до шипения. — С чего вдруг ты этому гаду жопу лизал?

— Никак нет, товарищ сержант. — Залогин никогда не думал, что сможет ответить так жестко. Он не собирался противостоять командиру — так получилось. — Я действовал — как меня учили мои командиры. Кстати — и вы, товарищ сержант, тоже.

— Это как же я учил тебя действовать?

— По обстоятельствам, товарищ сержант. Я учитывал то, что было у немца на уме.

Тимофей подумал.

— И что же было у него на уме?

— Ему надо было кого-то убить, и я для этого подходил идеально. — Залогин показал на открытую амбразуру окна.

— За это?!. — У Тимофея не было слов для комментария, и он решительно отрезал: — Не имеет права.

— Вы не рассмотрели его, товарищ комод. А я с ним был глаза в глаза. Он искал жертву.

— Не понимаю…

— Может, он встал не с той ноги, — сказал Залогин, и опять взглянул на немца. По спине немца было видно, что он уже справился с ситуацией и вернул себе прежнее состояние. В нем все замедлилось и концентрировалось, как перед прыжком. — Может, у него принцип такой, — сказал Залогин. — С утра пристрелил кого-нибудь — и свободен… Но мне почему-то думается, что все куда проще.

— То есть?

— У меня было чувство какое-то смутное… Знаете, товарищ командир? — что-то знакомое; словно подобное я уже видел не раз… И только сейчас я вспомнил, и теперь я уверен: у него такая роль! И, как любой плохой актер, он старается исполнить эту роль как можно натуральней.

Немец был уже в углу коровника. Туда инстинкт занес самых робких. Немец наконец выбрал жертву — совсем мальчишку, который от ужаса уже ничего не соображал, и отзывался на карканье немца только рваными междометиями. Голодное дуло плавало перед ним, тычась то в лицо, то в шею, то под ключицу; немец все громче каркал, распалялся; не в силах встать на ватные ноги, парнишка сидя сдвигался назад, назад, в сумрак угла, судорожно отталкиваясь каблуками. Вот уперся плечами в угол… В этот момент и прогремел выстрел.

В коровнике, наполненном гулом голосов, образовалась тишина. Было слышно только кррр-криии — поскрипывание воротных петель. И вдруг:

— Ах, Пауль, Пауль! Ну что за несносный мальчишка! Когда ты поймешь, наконец, что они — люди. Каждый из них — человек. Хоть они и не верят в Бога — у каждого из них есть душа… Ах, как нехорошо!..

Голос звучный, наполненный нескрываемой иронией. Его обладатель — маленький, бочкообразный, — стоял в выбеленном солнцем прямоугольнике ворот. Он повел головой, пытаясь разглядеть пленных, сообразил, что не только он плохо их видит, но и его трудно разглядеть, — и сделал несколько шагов вперед. Теперь все увидели, что это фельдфебель: на обшитом галуном погоне тускло белела четырехугольная звездочка. Он был затянут в ремни. Его круглое лицо украшали усы, крутую грудь — Железный крест 2-го класса; пояс заметно оттягивал большой пистолет в новенькой, цвета молочного шоколада, кобуре, которую он носил на животе.

— Мне нужен человек, знающий немецкий, — сказал он. — Ну-ну! — не стесняйтесь. Переводчику будет хорошо. Он будет при мне, а это значит — освобожден от физической работы.

Из толпы вышел старший сержант. Фельдфебель взглянул на него опытным глазом, поморщился. Возможно, он предпочел бы, чтоб у него на подхвате был офицер. Но это дело поправимое.

— Переведи: мы будем восстанавливать аэродром. Работа простая, но ее много. Работать нужно хорошо. Очень хорошо. Саботажа не допущу. К вечеру постараюсь добыть для вас еду. Для тех, кто заслужит. А кто не работает, — фельдфебель смешливо сморщил нос и развел руками, — тот не ест. Все.

Из толпы выдвинулся капитан.

— Согласно международному праву, вы не можете принуждать нас работать, тем более — на военных объектах.

Сержант лихо переводил туда и обратно.

— Господин фельдфебель говорит, что он и не собирается никого принуждать. Кто не может работать — не получит еду; кто не хочет — будет объясняться с Паулем.

— Позвольте еще вопрос, господин фельдфебель.

— Слушаю.

— Как быть с ранеными? Сорок три человека нуждаются в срочной госпитализации.

— Раненые — не моя забота. Обращайтесь в Красный Крест.

Он с форсом повернулся и вышел наружу, куда уже подъезжали телеги с наваленными лопатами. Солдаты отсчитывали пленных по десятку; объясняли: «напился — выбрал лопату — и жди остальных…»

Пленные не скрывали подавленности. Они покорно ждали своей очереди, покорно проходили по указке винтовочных стволов, потом бежали к водопою…

Залогин понаблюдал за процессом; затем взглянул на Тимофея. Тот лежал с закрытыми глазами. Как с ним быть? Ни одной идеи! — даже самой дурацкой… Если бы младший сержант был на ходу, то любые проблемы, считай, были бы техническими. Но пока не ясно, когда он поднимется. И это бы ничего, кабы он был погибче; но жесткость комода исключала — как бы помягче сказать — любой дипломатический маневр. Если он упрется рогом…

— Ты за меня не тревожься, — сказал Тимофей. Глаза так и не открыл. — Наполни флягу; больше мне ничего не нужно. Кушать еще не скоро захочу…

Ну что на это скажешь? И как избавиться от чувства вины, которое испытывает здоровый человек рядом с тяжело больным?

И в этот момент Залогин увидал давешнего конвоира, который подвез Тимофея на телеге. Конвоир шел по проходу, явно кого-то высматривая. Заметил Залогина, кивнул — и направился прямо к нему. Залогин поднялся навстречу.

— Ну, как твой командир?

— Живой.

— Слава богу… Я должен дать тебе два совета.

— Слушаю, господин солдат.

— Первое: ни с кем не говори по-немецки. Когда ты говоришь по-немецки — у тебя ужасный жидовский акцент. Это может стоить тебе жизни.

— Понял, господин солдат. Спасибо.

— И второе: если хочешь, чтобы твой командир остался жив, он должен выйти на работу.

— Но это невозможно!

— Мое дело предупредить. Будет жаль, если такой воин погибнет не в бою.

Немец взглянул на Тимофея, увидал, что тот смотрит на него, переложил винтовку в левую руку, и правой, двумя пальцами — очень легко, незаметно для посторонних, не донеся кисть руки даже до скулы, — отдал честь. Так, чтобы это было понятно только им двоим. В неподвижном взгляде Тимофея ничего не изменилось. Немец кивнул Залогину и пошел к воротам.

— Что это за тип? — спросил Тимофей.

— Вчера он спас вам жизнь, товарищ комод, — сказал Залогин. — И хочет это сделать сегодня.

Тимофей попытался вспомнить. Ничего. Ни одного следа.

— И что же он советует?

— Он говорит, товарищ комод, что оставаться в коровнике нельзя. Вы должны выйти на работу.

Тимофей с тоской поглядел в сторону ворот. Господи! как же они далеко… А ведь потом еще топать до аэродрома полтора километра…

— Ты ему веришь?

Залогин кивнул.

— Ну что ж… Пока живы — будем барахтаться… Помоги встать.

Боль была уже не в счет; о ней нужно просто забыть — и Тимофей о ней забыл. Он ее чувствовал — еще бы! — но теперь она была отделена от него. Как за стеклом. Как чужая.

К счастью, на них никто не обращал внимания, каждый был занят собой. Можно не спеша понять, как держать равновесие. Потом — как ставить ноги. Я знаю, сказал себе Тимофей, это должно быть просто. Нужно только вспомнить. Ведь до вчерашнего дня я умел так легко, так убедительно ходить…

Тимофей постоял, держась за плечо Залогина, привыкая к вертикальному положению. Наконец коровник перестал заваливаться. Потом стали таять шоры, и глазам вернулось периферическое зрение.

— Вы должны пройти сами, товарищ комод…

Тимофей взглянул Залогину в глаза. Взглянул специально: пусть не сомневается. Я смогу. Сделаю все, как надо.

— Я знаю…

Нужно было не просто пройти; нужно было пройти так, чтобы немцы не поняли его истинного состояния. Чтобы не обратили на него внимания. Им ведь все равно — только на это и расчет…

Пленные толпились возле ворот, ждали, когда их отсчитают в очередной десяток. Каждый был сам по себе. Каждый был одинок. Одни — подавлены, другие — растеряны, третьи — собраны в кулак единственной целью: выжить. Командиры ничем, кроме знаков различия, не выделялись. Никто не пытался напомнить этому сборищу, что еще вчера они были воинской частью, и дисциплину пока никто не отменял. Было б у меня сил поболе, думал Тимофей, я бы вас выстроил… Труднее всего было смотреть. Так хотелось закрыть глаза! — но тогда, почти наверное, и сознание прикроется…

Вот исчезла спина Залогина, за которой Тимофей укрывался, как за бруствером. Отмеченный легким прикосновением винтовки, Залогин легко прошел по глинобитному полу и исчез в просвете ворот.

Пора.

Тимофей шагнул вперед. Второго шага ему не дали сделать: примкнутый к винтовке штык лег плашмя на его грудь и легонько оттолкнул.

— Возвращайся на место, — сказал старший сержант.

— Но я хочу заработать себе еду, — возразил Тимофей.

— Не спорь. Ты свое отработал.

Этот старший сержант был уже слугой. Говорить с ним было бесполезно: ему было все равно, что будет с тобой; да и с остальными. Его еще не приняли в чужом лагере, но он уже был там.

Тимофей повернулся к солдату, заставил себя улыбнуться ему. Улыбнуться так, чтобы немец этой улыбке поверил. Для этого пришлось убрать из памяти оскверненное тело Кеши Дорофеева и танк, который методично, одного за другим, заживо хоронил в окопчиках его товарищей. Это стояло у Тимофея перед глазами и вчера вечером, и ночью, и когда сегодня очнулся. Оно не мешало жить; напротив — оно наполняло Тимофея такой необходимой сейчас энергией; возможно — нерастраченной энергией тех ребят. И оно придавало его жизни смысл. Прежде Тимофей не думал — ради чего? зачем? — просто жил, а теперь это в нем проявилось. Без слов. Значит — как и все, необходимое для жизни, — это было в нем от рождения.

Сами по себе всплыли давно забытые немецкие слова. В седьмом классе учил — это ж сколько лет!..

— Их бин арбайтен! — Улыбайся, улыбайся, велел себе Тимофей. И опять это у него получилось: улыбнулся. — Их мегте…

Немец был никакой — не большой и не маленький, дня два не бритый, плохо выспавшийся; и с выправкой у него было никак, сразу видно: не кадровый солдат, мобилизован перед самой войной. Он не скрывал, что тут ему все противно, может, и война, которой он пока не видел, уже противна, и противна мысль, что ведь может сложиться и так, что ему все же придется ее увидеть. Вырвать у него винтовку и пришпилить его штыком к стене, как бабочку булавкой, ничего бы не стоило, но что такой вариант возможен — немцу не приходило в голову. Он отсчитывал пленных — не видя их; для него они были только порядковыми номерами. Он и на этого, забинтованного, обратил внимание только потому… да черт его знает, почему он обратил внимание на этого сержанта. И до него здесь проходили пленные с забинтованными ранами, однако у тех раны были пустяковые, а этому досталось крепко. По лицу видать — не жилец. На что он рассчитывает?..

Немец чувствовал, как в нем поднимается раздражение из-за того, что этот порядковый номер превратился в человека и самовольно втиснулся в его жизнь. Зачем он мне? Зачем мне его проблемы? Ведь его уже сегодня не станет. Так нет же — он хочет остаться в моей памяти, возникать в ней в минуты слабости, а то и в совесть скрестись полуистлевшим коготком… Сгинь!

Назад Дальше