Сдерживаясь, стараясь не смотреть на Тимофея, чтобы не впускать его в себя, немец сказал старшему сержанту:
— Не хочу брать грех на душу… Ты же старше его по званию. Прикажи, чтоб убирался.
Великая удача, если вовремя почувствовал вызов судьбы. Еще большая удача, если есть силы и отвага принять этот вызов.
Тимофею было все равно, что говорит немец. Он понимал: время уходит. Еще несколько мгновений пассивного сопротивления — и уже ничего не исправишь. Спасти могла только инициатива.
— Да ты не смотри на бинты! — сказал он солдату (разумеется — по-русски), жестом останавливая старшего сержанта: не нужен мне твой перевод. — В работе за мной еще не всякий угонится. Их бин арбайтен!
Теперь опять улыбнись…
Не смог. Мышцы лица окостенели — и не пропускали в себя сигналы. Ладно; вспомни что-нибудь доброе; вспомни любое, ну хотя бы то, что видел сегодня в дремоте: сеновал, и мягкое прикосновение солнца, и такое реальное присутствие пока невидимой кошки… Какое счастье, что для души не существует ни времени, ни пространства! Тимофей опять был там, опять — тем малышом, опять невесомый, как пушинка, в неосознаваемых, плотных струях жизни и счастья…
Вот так-то лучше.
Теперь открой глаза (да они и так открыты, но обращены в прошлое)…
Все приходится делать по команде.
Тимофей всплыл, как из ночной воды. Увидал штык (солнце плавало в нем сгустком дымящегося, слепящего света). Затем — небритый подбородок немца и слюну в правом углу его рта, и вспомнил, что по морщинам на губах знающий человек (знахарь) может определить все о здоровье человека и даже о его судьбе, но он, Тимофей, уже никогда этого не узнает. Затем — глаза немца, глаза как глаза, цвета спитого чая, уточним — остывшего чая: что-то этим глазам не нравилось. А затем увидал и все, что было возле: старшего сержанта, остальных пленных, подпиравших Тимофея сзади, раскалявшийся день за распахнутыми воротами коровника, две телеги с навалом лопат, Герку Залогина, конвоиров, — все, все материализовалось и пришло в неторопливое движение.
Улыбаясь, Тимофей аккуратно взял двумя пальцами плоский штык — и отвел в сторону.
— Ах, ты вот как!..
Немец озлобился, отступил на шаг, потом, для удобства, еще на один — и сделал выпад вперед штыком. Как на учении. Словно чучело колол. Он бы мог убить этого пленного — если бы ткнул в полную силу; но не сделал этого. Он не мясник. Не убийца. Он солдат. Вот в бою — другое дело…
Он ткнул — и ждал реакции. Какой угодно: крика боли; если не крика — то стона; как минимум — испуга в глазах; или шага назад, попытки освободиться…
Ничего. Абсолютно ничего. Правда, в момент укола пленный напрягся, — но лишь для того, чтобы не отступить, и уже в следующее мгновение он опять стоял расслабленный и бесчувственный. Как это чучело могло знать, что его не убивают, а только ставят на место?..
Штык вошел не глубоко. Он проколол грудину — и застрял в ней. Если бы это был удар, а не укол, пленному был бы уже капут. Здорово у меня это получилось! — подумал немец, и выдернул слегка зажатый в кости штык. Крови на нем было немного, но как украшал этот мазок тусклую сталь! Будет, о чем рассказать дома… Немец ощутил даже приязнь к этому русскому, и что самое удивительное — в нем не было и малейшего сопротивления этой приязни.
Тимофей понял, что первая схватка выиграна; теперь нужно было развить успех.
— Айн момент, — сказал он и повернулся к подошедшему Залогину. — Подай лопату.
Забрать лопату у Залогина — вот о чем Тимофей помнил все это время. Забрать лопату, пока прекраснодушный интеллигентик не пустил ее в ход. Вот когда обоим был бы точно конец. Ну — зарубил бы Залогин этого никчемного немца; а кто будет убивать остальных?..
Немец не препятствовал. Он не понимал, что происходит, но чувствовал, что произойдет нечто необычное. Его укол штыком убил скуку; теперь его душа проснулась: он стал зрителем.
Тимофей поставил лопату на черенок, зажал конец лезвия пальцами, будто собирался делать самокрутку, — и вдруг свернул лезвие трубочкой до самого черенка.
— Это айн, — сказал Тимофей, — а теперь цвай. — И развернул железную трубочку в лист.
Этот трюк Тимофей когда-то видел в цирке. Там был такой мужик, голый по пояс. Когда он принимал эффектные позы, и мышцы на его руках и торсе то чудовищно вздувались, то начинали шевелиться, словно в каждой из них жило какое-то существо, — от одного этого зрелища публика приходила в экстаз. А что он вытворял с железом! Под его пальцами оно становилось податливым, как пластилин. После каждого трюка он подходил к публике: потрогайте — настоящее железо! Когда Тимофей рассказывал об этом, приятели отмахивались: да не может того быть, чтоб та лопата была из магазина! уж наверняка изготовлена по спецзаказу; ты что — сам не металлист? не знаешь, каким мягким — если намешать в него какого дерьма — может стать железо? а может — и того проще — та лопата, и кочерга, и гриф штанги — все, что он скручивал — были не из железа, а из свинца? да и подходил твой мужик наверняка не к случайным зрителям, а к своим, к подставе… Но приятели этого не видели, а Тимофей видел. И поверил. И решил научиться. Дело не в силе — в своей силе он не сомневался. Тут какая-то особая сноровка была нужна. Уж он намордовался с той лопатой! Она сминалась — он ее тщательно выравнивал молотком — она опять сминалась — и так много, много раз, пока он не понял, как делать: на левый указательный палец — самый первый, самый важный заворот, а дальше все просто. Тимофей довел это действие до автоматизма — и только тогда на новенькой лопате продемонстрировал своим изумленным приятелям. Выходит, что лопата, свернутая перед немцем, была третьей в его жизни.
Немец повертел ее в руке, слегка напрягся, попытавшись согнуть край измятого лезвия, покачал головой. Увиденное не укладывалось в его сознании. Наконец улеглось — и взорвалось неожиданной вспышкой. Немец словно вырос, в его глазах вспыхнул восторг, в движениях — стремительность. На его крик и зазывные движения рукой прибежали пятеро солдат. Немец отставил винтовку и объяснил, что и как здесь произошло, причем с таким видом, словно это ему удалась такая штука.
Тимофей прислонился к створке ворот. Винтовка стояла рядом. Даже тянуться за нею не надо — просто бери… Что это: шанс? или только искушение? Состояние, пережитое минуту назад, когда он сам смог идти, а потом выиграл поединок с охранником, исчезло так же вдруг, как и возникло. Еще минуту назад он бы не размышлял, он бы все сделал автоматически. Может быть, это была бы последняя минута в его жизни, но он бы своего шанса не упустил. Но та минута прошла, сейчас он был бесплоден; даже думать толком не мог, хотя о чем тут думать…
Вдруг он осознал, что у него в руке лопата. Новая лопата. И веселые солдаты напирают на него, что-то по-своему лопочут, тычут пальцами в лезвие, показывают: давай, скрути!
Не смогу.
Не потому, что физические силы кончились, — кончилось что-то в душе. В ней опять образовалась пустота, но пустота другая. Эта пустота не могла похвалиться девственностью: Тимофей явственно ощущал, что некое зачатие уже произошло, уже что-то живет в душе; еще немного — и это что-то можно будет разглядеть…
Это был страх.
Пока еще маленький, еле заметный живчик, но он рос на глазах, у него прорезались зубы: не смогу, не смогу, не смогу… Еще немного — и немцы этот страх увидят. То-то потешатся!..
Их лица, искаженные плывущим зрением, плясали перед Тимофеем, навязывали ему себя, не давали сосредоточиться; не давали остаться наедине с лопатой. Наедине с собой. И это — теперь — мой мир? Эти твари — теперь — решают мою судьбу? Да им и в голову не приходит, что у тебя есть какая-то судьба. Ведь ты для них существо, а не человек…
Первое — закрыть глаза, чтобы не видеть их, отделиться от них.
Тимофей закрыл глаза.
Второе… что второе? Вспомни… Ага, вот оно. Тимофей снова вспомнил Кешу Дорофеева, и как танк заживо хоронил в мелких окопчиках его товарищей, и как в упор — ни за что! — пристрелил парнишку палач Пауль. За них — за каждого — ты должен поквитаться. И ты поквитаешься!
Тимофей открыл глаза. Холодные, ничего не выражающие. Одним жестом отвел от себя немцев. И ведь послушались, отступили. Что теперь? Ах, да, — лопата… Получите. Свернул — и развернул.
Немцы подняли гвалт — как дети в цирке. Теперь не убьют. Теперь тебя пустят к тем, кому пока позволено жить.
Встретился взглядом с Залогиным. Герка стоял, бессильно прислонившись спиной к противоположной створке ворот. Новую лопату как держал поперек, приготовившись к схватке, так и не опустил, забыл о ней. Вот кто умрет рядом с тобой, даже не подумав о том, что умрет, что есть еще какие-то варианты. Не вспомнив о долге, о присяге. О возможной бесконечно долгой жизни. Настолько долгой — что пока не надоест. Умрет потому, что он рядом с тобой, потому, что если он отдаст свою жизнь — может быть — останешься жить ты…
Тимофей улыбнулся ему одними глазами. Не боись! Выдюжим…
Позвали фельдфебеля. Тот пришел, скептически настроенный, но, увидав изувеченные лопаты, восхищенно выпятил губы.
— Ловкая работа! — И этот потрогал мятое лезвие, как бы желая убедиться, что металл настоящий. — Но ведь так он изведет весь инвентарь. Еще одну лопату жалко, камрады, а? Дайте-ка ему что-нибудь ненужное, только потолще, потолще!.. — Он огляделся по сторонам и вдруг обрадовано звякнул струнами в своем горле. — О, святой Иосиф, как же я мог забыть! Ведь у этих русских есть такая национальная игра… — Он прищелкнул пальцами. — Я только что видел подкову… Да вон же она! — И фельдфебель указал на подкову, прибитую к заднику телеги.
Тимофею было все равно, о чем лопочет фельдфебель. Главное — голос у него был добродушный; значит — опасности нет. Закрывать глаза нельзя; сейчас закрытые глаза выдали бы слабость. Но как узнать: открыты они или закрыты? Волна, которая только что несла Тимофея, куда-то ушла, багровый занавес колебался то ли вокруг, то ли внутри Тимофея. И вдруг он увидал подкову; как ему показалось — перед самым лицом. Тусклое окисленное железо, еще не отполированное землей. На подкову он среагировал сразу. Тут и объяснять ничего не требовалось. Правда, у него в роду гнуть подковы считалось бы пошлым, если б там знали такое слово. Но… желаете — получите. Тимофей цапнул подкову, однако промахнулся; второй раз потянулся за нею осторожно…
Потом он помедлил немного. Он вовсе не собирался с силами, как думали немцы, а просто ждал, когда рассеется багровая завеса. Он перекладывал подкову из руки в руку, словно примерялся, и ничуть не спешил, и наконец дождался, что завеса стала рваться, расползаться на куски, и в поле зрения ворвались возбужденные лица немцев, и оловянные пуговицы их мундиров, и новенькая портупея фельдфебеля, и даже триангуляционная вышка на дальнем холме почти в двух километрах отсюда. Сколько раз, проверяя дозоры, Тимофей видел эту вышку то слева, то справа от себя, весной и осенью, в полдень и в лунные ночи…
Вы хотели цирк? Получите.
Тимофей с показной небрежностью подкинул подкову, и она, спланировав, легла в ладонь так, как и требовалось. Р-раз… Уже в последний момент, в процессе, он понял, что подкова не сминается, а он не успевает перестроиться на стопроцентную мобилизацию. Провалиться на такой ерунде!.. Страх опять показал свою мерзкую рожу, но она как выглянула, — так и исчезла, вытесненная все тем же воспоминанием о цирковом «железном человеке», о том, как он несколько раз имитировал неудачу — играл с публикой; от этого последующий успех вызывал еще больший восторг. Короткий путь не всегда самый лучший.
Тимофей раскрыл ладонь — подкова лежала в ней целехонькая. Немцы удивились. Тимофей тоже показал, что удивлен, рассмотрел подкову, пожал плечами, покачал головой, кивнул немцам, мол, сейчас будет все в порядке, глубоко вздохнул, демонстративно напрягся… Р-раз! Все заглядывали в его руку — и пленные, и немцы, и фельдфебель, и Залогин… Тимофей раскрыл ладонь — подкова была по-прежнему целой.
Первым очнулся фельдфебель. Он хрюкнул, потом еще раз — и расхохотался. Следом захохотали все его солдаты. Конечно, они были разочарованы: когда еще придется увидеть, как человек ладонью сминает подкову, — но в этом смехе было и облегчение. Все-таки в этом русском ничего сногсшибательного нет, он такой же, как они, впрочем, куда ему до них! до людей высшей расы. Ну — показал фокус; может — случайно получилось; а как дошло до настоящего дела…
Они смеялись и показывали на него пальцами, и Тимофей смеялся вместе с ними, а потом, все еще смеясь — протянул к ним раскрытую ладонь. В ней лежало плотное ядро смятого металла. Спасибо тебе, «железный человек», за науку…
Потом он сидел на земле, прислонившись спиной к длинному, сбитому из досок корыту, к которому еще прошлым летом приходили на водопой коровы и овцы. Местами корыто успело рассохнуться, щели облепил вялый, с рыжиной, мох. Солнце приятно ласкало, припек начнется часа через три-четыре, не раньше. Рядом, подставив солнцу осунувшееся лицо, сидел с закрытыми глазами Залогин. Насос не работал, поэтому пленные доставали воду из колодца знакомым Тимофею оцинкованным ведром… Он служил в этих местах уже более полутора лет, служил и служил, как служил бы в любом другом месте; служил с удовольствием, и место ему нравилось, но это чувство было неосознанным, в нем не было личностного, не было слияния, срастания. Он был сам по себе, а эта земля — сама по себе. Но вот на ней появились эти… Ведь в природе ничего не изменилось! — отчего же такая боль не за себя — именно за эту землю? Отчего такое чувство, что они топчутся по нему — по Тимофею Егорову? Не просто топчутся — оскверняют…
Это была не мысль, это было именно чувство, которое вдруг вытащило на свет давнюю мысль, что ведь и местные жители, когда сюда пришли мы, воспринимали нас точно так же — как завоевателей, разрушителей, осквернителей. Не все; Тимофей знал многих, которые приняли Красную Армию, как освободительницу, но ведь некоторые — их тоже было много — не хотели даже глядеть в нашу сторону, даже разговаривать отказывались. Сколько боли мы им принесли, как порушили их жизнь!.. Конечно, наш приход был исторически справедливым, мы объединили разорванный историей украинский народ, — и все же, все же… Красноармейцы не говорили между собой об этом, но ведь думать не запретишь…
Немцы уже выстраивали пленных в колонну по пять. Они посматривали на Тимофея, но пока не торопили: работал естественно возникший его особый статус. Надолго ли хватит?.. Испытывать судьбу не стоило, и быть выделенным — когда ты в плену — не стоило тем более. Тимофей взял свою лопату, с помощью Залогина поднялся. Внутренняя пустота пока ничем не наполнилась; это затрудняло удержание равновесия. Малейшее дуновение ветерка грозило опрокинуть на землю. Впрочем, все это — пустяки; главное — к боли притерпелся. Боль наливалась под ключицей, тяжелела, но пока не стреляла ни в руку, ни в спину, ни в сердце. Тело хотело жить, и старалось не мешать Тимофею спасти его.
Колонна тронулась неторопливо, стала растягиваться, как гармошка, пока не вытянулась почти на двести метров. Лопат хватило не на всех. Солдаты конвоировали с обеих сторон. Колонна отошла совсем недалеко, когда в воздухе появился небольшой самолет. На него почти не обратили внимания, но когда он взревел мотором и, сделав боевой разворот, по наклонной устремился в атаку, — и конвоиры, и пленные бросились в рассыпную. Рев нарастал; вот сейчас ударит из пулеметов… Над самой землей, почти над головами, самолет выровнялся, и тогда стали видны кресты на его крыльях. Это был моноплан-парасоль с открытой кабиной, гражданская модель, хотя и с пулеметами. Скорее всего — связист. Довольный произведенным эффектом, летчик смеялся и махал свободной рукой. Словно подброшенный облаком пыли, самолет круто взмыл и ушел в сторону триангуляционной вышки.
Поле было большое. Но и стадо, которое здесь прежде паслось, было не маленьким; поэтому коровы часто заходили в рощу, где трава была сочней, или переходили через ручей на луг. Впрочем, луг принадлежал не хозяину фермы, а общине, значит, каждый раз такие визиты ему приходилось согласовывать. Упразднив ферму, наши оборудовали на пастбище полевой аэродром передового базирования. Возле дальней рощи виднелась недостроенная вышка для наблюдения за полетами. В самой роще (их не было видно, но Тимофей там бывал, поэтому знал о них) стояли два барака обслуживающего персонала и сборные домики летного состава. На опушке в землю была вкопана цистерна с горючим. Сейчас там пытались завести харьковский трактор, в утренней тишине стреляющие звуки недовольного движка докатывались через поле удивительно отчетливыми. На поле темнели остовы сгоревших истребителей. Их было много. Некоторые самолеты пытались взлететь, при этом их расстреливали; на земле от них остались разбросанные обломки. Стоянка самолетов была рябой от свежих воронок. Бомб не жалели. Ясно, что пленным предстояло убрать сгоревшие самолеты и закопать воронки.