Ромка покрутился — и вдруг обнаружил, что прижат к границе. Пересекать ее Ромка не собирался: здесь он знал все, там — ничего, и если это война (а что ж это еще может быть?) — там столько собрано немцев… Ему потребовалась вся его изворотливость, чтобы суметь выскочить из западни. Эка настырные парни, подумал он, а ведь они знают свое дело!..
Он впервые поставил себя на место противника — и признал, что ничего сверхъестественного не происходит. Если немцы — профессионалы, уверенные в себе опытные вояки, то с чего вдруг они уступят втрое слабейшему противнику? Ну конечно, ведь их втрое больше! — понял Ромка. Я-то, дурень, не придал этому значения, а для них, может, это главный аргумент. Они настолько уверены в успехе, что для них это не поединок — гон! Они гонят зайца, они охотятся — вот что они делают!..
Он попытался оторваться — не вышло; сделал хитрый маневр — и только потерял на этом, потому что немцы уже поняли его систему и предугадывали его действия. Они рассредоточились; только один катил следом, а еще две машины снова и снова заходили с флангов, зажимали, лишали возможности маневрировать. Трезубец был уже занесен. Но немцы почему-то тянули, тянули, не наносили удар. Почему?..
Едва Ромка задал себе этот вопрос, как тут же понял: его отжимают к аэродрому! Его хотят раздавить именно там, откуда он сбежал…
Они хотят доказать ему и себе, и своим камрадам, и пленным — всем! — доказать, кто есть кто. Они не хотят начинать большое дело с неудачи. Тон делает музыку.
— Кончать их надо…
Это Тимофей. Голос твердый, взгляд ясный. Не скажешь, что еще минуту назад его голова моталась, как кочан, по спине узбека.
— Есть кончать!
Ромка свернул к старому грейдеру. Грейдер был узкий, обсаженный высокими дуплистыми тополями. Здесь если врага не убьешь сразу и он заляжет за деревом — его оттуда не выковыряешь. Но мы не дадим им шансов. Ни единого.
Трезубец сложился: грейдер вел в нужном немцам направлении; к тому же, если противник шпарит по дороге — по пересеченной местности за ним не угонишься. Ромка сбросил скорость, подпустил немцев метров на триста. Пусть видят, что он делает. Пусть доверяют клиенту. Правда, если начнут стрелять… Но не должны. Не должны!.. Ведь все получается по их задумке. Если бы хотели просто подстрелить — они бы палили при любом визуальном контакте. Однако этого они не делали! Потому что хотят сперва затравить — и только потом добить, как тореадор быка, одним ударом. Черт, запамятовал, как это называется по-испански. А ведь помнил, как-то очень красиво звучит; читал в какой-то книжке…
Грейдер гудит под колесами, тополя над головой сплелись кронами, откуда-то ветерок потянул свежий… Даже мотоцикл угомонился, не глушит чувства, работает тихо-тихо. Вот так бы ехать…
Спросил Залогина:
— Видишь поворот?
— Конечно.
— Как только они потеряют нас из виду — сброшу скорость. Ты сразу — в кювет.
— Понял.
— Но не бей раньше времени, пусть проедут…
Задумка была примитивная, очевидная, но что немцы могли ей противопоставить? Осторожность? Так ведь именно на нее и был расчет. Слепой поворот они не могли пролететь сходу. Лучше потерять время — но сохранить жизнь…
Так и случилось: поворот немцы проехали почти шагом. И сразу увидали беглецов: их мотоцикл стоял метрах в двухстах. Но стоял не спиной и не лицом к немцам, а как-то вполоборота, словно беглецы уже почти повернули назад — но что-то их остановило, и они так и не решили, как дальше быть. Бензин закончился? Или наконец поняли, куда их загнали? Впереди — аэродром, и там их поджидает бронетранспортер…
Хуже нет — когда не понимаешь, что происходит. Если бы пулемет беглецов был направлен навстречу преследователям — все было бы ясно. Для пулемета МГ двести метров — пустяк, дистанция верного поражения. Но беглецы не стреляли; пулемет, как и мотоцикл, глядит в сторону. Неужели и патроны закончились?.. Поперек коляски, мешком, лежит тело. Очевидно — тот, кто до сих пор ехал за спиной водителя. Получил пулю в самом начале, или потом, в орешнике; держался, сколько мог… Одним меньше — уже проще.
Головной мотоцикл остановился. Подъехал второй. Третий не сразу вырулил на грейдер, отстал — и теперь летел вдогонку. Видимо, эти решили подождать его: три пулемета куда убедительней двух.
Немцы ждут. Пальцы пулеметчиков — на спусковых скобах. До чего же томительная пауза!.. Еще чуть-чуть — и не останется сил терпеть. Главное — непонятно: чего ждем, почему ждем. Чего проще: чуть прижал стальную закорючку — и смотри, как послушная тебе струя свинца рвет тела и железо. Там — в смерти врагов — твое освобождение и ответ на все вопросы. Уничтожить — и забыть. Выкинуть из памяти, из жизни…
Но ждут.
Ждут третьего. Ждут повода. Ждут малейшего движения. Пусть оно ничего не объяснит, не раскроет ситуацию. Но оно нарушит равновесие — и пальцы сами, помимо сознания, прижмут спуски…
Сколько раз эти немцы видели такие сцены в ковбойских фильмах о Диком Западе! Сколько раз воображали себя в роли, которую так убедительно исполнял для них мужественный и благородный Гарри Купер! Романтика! Когда отправляешься на войну — ее лучше бы оставить дома. Но это осознаешь лишь потом. После того, как увидал истинное лицо войны. Знать об этом лице — не то. Его надо увидеть своими глазами. Надо, чтобы война вошла в твою кровь, стала частью тебя. Только тогда в твоем сознании не останется не только места для романтики, но даже и памяти о ней.
Но сегодня всего лишь второй день войны. И они пока не успели побывать в своем первом бою на этой войне.
Ждут…
Залогин поднялся у них за спиной из кювета, вышел на дорогу, негромко окликнул: «Прошу простить, господа солдаты…» Они обернулись на родную речь, слегка искаженную жидовской картавостью, и наверное даже не успели сообразить, что происходит. Залогин расстрелял их практически в упор. Четырех немцев в двух мотоциклах.
Третий мотоцикл как раз влетел в поворот, мотоциклист мгновенно оценил ситуацию, развернулся круто… Он был всего в нескольких шагах — целиться не надо. Залогин направил автомат — клац, передернул затвор — клац… Мотоцикл скрылся за поворотом, а Залогин даже не поглядел ему вслед. Он смотрел на автомат… наверное, здесь точнее всего подойдет слово «тупо». Именно так. Он тупо смотрел на автомат, затем отделил от него магазин. В самом деле — ни одного патрона…
Подъехал Ромка. Сказал сочувственно:
— Не переживай…
Залогин отошел к тополю, сел на землю, прислонясь плечом к рубчатой, сухой коре. Тихо. Трава пахнет — одуреть можно. Жуки летают. Перепела переговариваются… Теперь на его счету двенадцать. Могло быть четырнадцать, но так лупил в этих четверых… Сам виноват. Нужно думать. Разве не знал, что там еще и третий мотоцикл на подходе? Знал. И даже слушал его, прикидывал, чтобы расправиться с этими за несколько мгновений до его появления. А как дошло до дела — такую пальбу устроил, словно впервые в жизни, словно патронов в этом автомате тысяча… Если бы контролировал себя — положил бы и тех двоих. Двенадцать — тоже неплохо, но ведь может так оказаться, что у меня больше не будет шанса убить еще хотя бы одного. Значит, мне придется жить с мыслью, что где-то по нашей земле бродят — и убивают наших — эти двое, которых должен был убить я…
Один мотоцикл горел. Он не взорвался, хотя должен был бы, ведь пули пробили бак. Непостижимая вещь — природа… Пламени почти не было, оно только угадывалось на фоне дыма, чадного от краски. Серые хлопья плавали в воздухе, дыму недоставало подъемной силы, он медлил, разбухал, словно ждал чего-то. Может быть — все же взрыва?
Ромка поискал в багажнике своей коляски, выхватил ватное одеяло, подбежал к горящему мотоциклу — и попытался накрыть пламя. Не получилось: мешал убитый водитель, который как упал на бензобак, так и горел на нем. Ромка сбросил его на землю, опять попытался накрыть пламя, понял, что из этого ничего не выйдет, схватил мотоцикл за рога, обжегся, натянул край одеяла на рога — и потащил мотоцикл с дороги. Даже на расстоянии чувствовалось, как его раздирает противоречие: с одной стороны — сознание, что вот-вот рванет, с другой — упрямство, желание доказать себе и зрителям: я ничего не боюсь. Инстинкт самосохранения взял верх; а может — подсказало чутье, но Ромка вдруг отлепился от мотоцикла и, пригибаясь, словно по нему стреляли, бросился через дорогу. И уселся, запыхавшись, рядом с Залогиным и Тимофеем. И стал смотреть.
Ничего не происходило. Одеяло тлело, потом неохотно загорелось по краям, потом в нем прогорела дыра…
— А мне почудилось: сейчас ка-ак ахнет!..
Наверное, для взрыва недоставало только этого признания. Рвануло не очень. Даже не столько рвануло, скорее — лопнуло. Ждали большего — это и смазало впечатление. Одеяло не успело улететь; его клочки тлели среди листьев тополя и на дороге.
— Вот, — сказал Ромка.
Шевелиться не хотелось. Не от физической усталости — от внутренней пустоты. Где-то глубоко-глубоко в сознании каждого скреблась мысль, что еще ничего не кончилось; просто счет времени изменился. До сих пор он шел на секунды, теперь — на минуты. Но этих минут, вырванных у судьбы, было так мало… Уцелевшие мотоциклисты доберутся до своих быстро. Не может быть, чтобы немцы смирились с неудачей. Надо шевелиться…
Залогин заставил себя подняться, подошел к немцам, которых только что убил. Их мотоцикл все еще тихонько урчал, показывая, что он жив и здоров. А его седоков уже не было. Были их тела, а где сейчас их души?.. Водитель был в исподней рубахе; три пули вошли ему в правый бок, четвертая — прямо в грудь, когда он повернулся, вываливаясь из седла. Теперь он лежал навзничь. Рот приоткрыт, большие серые глаза смотрят в небо. На лице никакого выражения, просто мертвое лицо. Залогин убил уже двенадцать человек, но это был первый случай, когда он мог рассмотреть — кого убивал. Обычный человек, ничем не примечательный. Ничего не скажешь про его нрав, про характер, про статус. А ведь он успел прожить лет двадцать пять, не меньше; кого-то любил, о чем-то мечтал. Наверное, у него еще живы родители; может быть — и дети есть; теперь они будут расти без отца. Может — он тоже считал тех, кого убил, но возможно, что на его счету не было никого, ни одного человека, и это грызло его, напоминало о себе при каждом случае, и когда он гнался за нами — его не отпускала досада, что и на этот раз он никого не убьет, потому что опять будет стрелять не он… Крови на нем почти не было, только не опавшая пена на губах, да еще немного черной грязи под спиной: пыль впитывала кровь, пыли на дороге было столько, что никакой кровью ее нельзя было бы напоить.
Залогин смотрел, ждал в своей душе какого-нибудь отклика, — но душа не отзывалась. Он был живой, настаивал Залогин, он был совсем живой, жил своей жизнью — а я его убил. Живого человека. Живого человека, упрямо повторил Залогин, прислушиваясь, не дрогнет ли в его груди хоть что-нибудь. Не дрогнуло. Ненависти не было — ну за что он должен был ненавидеть именно этого немца? — но и жалости не было. Ни малейшей. Что-то во мне поменялось за эти сутки, признал Залогин. После боя на границе, после плена, после похоронной команды, после того, как нашел комода и попал в его несокрушимое поле; после того парня, на которого испражнялись немцы; после ночи в коровнике; после того, как не поднялась, осталась лежать колонна пленных красноармейцев… Может — что-то во мне умерло? Или я стал другим? Но это невозможно, человек не меняется; значит, я повернулся к миру такой гранью, которой в себе даже не подозревал?..
Второй немец — пулеметчик — был в офицерском мундире. Лейтенант. Он скорчился в коляске, словно пристроился поспать, ничего мертвого в его позе не было. И куда вошли пули — не видать. Душа опять молчала. Я их воспринимаю не как только что живших людей, а как информацию, признал Залогин. Может быть — так и надо на войне? Душа зажалась, чтобы не травмироваться… но я не чувствую в ней ни малейшего стеснения. Значит, она просто не пускает в себя определенную эмоциональную информацию… естественная реакция самосохранения.
Третий немец, которого Ромка сбросил с мотоцикла, успел так обгореть, что потребовалась бы специальная экспертиза для его идентификации. Надеюсь, у Высшего Судьи не возникнет таких проблем, подумал Залогин. Ведь Он судит не по паспорту, а по душе…
Опять — как и всякий раз, когда Залогин натыкался на Бога, — он вспомнил об отце, но сейчас возникший образ не успел развернуться в конкретное воспоминание, потому что сзади раздался голос Ромки:
— О чем думаешь?
— Надо бы их обыскать. Бинты нужны. У комода без перевязки могут воспалиться раны.
— Так в чем же дело?
Залогин замялся.
— Не могу… — Слова приходилось выдавливать. — Понимаешь… лазить по чужим карманам…
— Подумаешь! — воскликнул Ромка. — А если б ты обыскивал пленного? Тоже стал бы деликатничать? А вдруг у того пленного в кармане оказался бы пистолет или граната? Или финка за голенищем?..
Все правильно. Теперь нагнись — и сам осмотри карманы… Ромка даже сделал движение в сторону убитого, но почувствовал внутреннее сопротивление — и выпрямился. Что-то мешало. Это что-то нужно было в себе преодолеть, быть может — даже сломать, а Ромка не хотел в себе ничего ломать. Он еще чуть помедлил, прислушиваясь к себе, решил: нет, не буду, — и с таким видом, словно это его не касается, заглушил движок мотоцикла и открыл багажник коляски. И здесь было одеяло — шерстяное, заграничное, — были два пакета НЗ, две банки консервированной колбасы, буханка хлеба, початая бутылка спиртного, термос вроде бы с кофе, а дальше насос, запасные камеры, инструменты, патроны, — целое богатство. Но индивидуальных пакетов не было. И курева не было. Впрочем, кто же возит курево в багажнике…
На золотисто-коричневой этикетке бутылки красовалась голова оленя. Ромка вытащил зубами пробку, обтер горлышко рукавом, чуть плеснул в ладонь, понюхал, удовлетворенно кивнул головой, продезинфицировал горлышко этой жидкостью — и лишь затем сделал глоток. Зажмурился.
— Хороша штуковина! — Протянул бутылку Залогину. — Попробуй.
— Не пью.
— Да брось ты! Наркомовские тебе положены? Ежедневно! Это ж для расслабухи.
— Не хочу.
— Зря… Ну, я твою долю сержанту отдам. Вместо лекарства. — Он вернулся к Тимофею, присел перед ним на корточки. Услышав его, Тимофей разлепил веки. — Заглотни. Только помалу.
— Самогон?
— Послабше будет. Но до санбата на этом газу ты продержишься.
Тимофей отпил. И правда — сразу глаза открылись. Спросил:
— Мы уже сколько времени здесь стоим?
— Минуты три… — Ромка сказал — и только после этого прикинул. — Ну, пять… не больше.
— Бензин из их мотоцикла перелить в наш… забрать патроны… мотоцикл сжечь. На все даю три минуты.
— Он, — Ромка кивнул в сторону Залогина, — говорит, что тебе срочно нужно сделать перевязку.
— Потерплю, — отрезал Тимофей. — Шевелись. Время пошло.
Ромка подъехал на своем мотоцикле вплотную к немецкому, заглянул в свой багажник, разгреб содержимое, нашел резиновую трубку, открыл оба бензобака, сунул трубку в отверстие, засосал… его даже передернуло.
— Ну и гадость! — Он засунул второй конец трубки в свой бензобак, стал плеваться и вытирать язык рукавом гимнастерки. Пожаловался Залогину: — Когда бензин чистый — еще куда ни шло. Но если в нем намешано масло…
В одной руке Залогин держал черный кожаный бумажник лейтенанта, в другой — фирменную фотографию: этот же лейтенант, только в парадном мундире, рядом полненькая блондинка, светлоглазая, в перманенте, а между ними совсем маленькая девчушка, вся в локонах и шелке.
Ромка глянул Залогину через плечо.
— Вот ты мне скажи: если ему дома было так хорошо — на хрена он к нам поперся?
Залогин поднял на него глаза. Их выражение Ромке не понравилось. Сейчас он тот еще помощник, подумал Ромка, и спросил:
— Курево при них было?
Залогин отрицательно качнул головой.
— Ладно… Помоги комоду добраться до мотоцикла.
Ромка вспомнил о еде, которая была в обоих багажниках, и даже застонал от внезапного приступа голода. Граждане хорошие! — так ведь я уже не шамал… Он попытался вспомнить, когда ел в последний раз — и сразу не смог, потому что столько всего было сегодня, и столько было вчера, а позавчера, лишенное содержания, едва различалось в далеком тумане… Точно! — это было позавчера. Тогда Ромка только чай попил с хлебом, причем и пил-то без удовольствия, потому что и чай, и пшенная каша, которые дежурный принес ему на гауптвахту, были уже холодными. Дежурный их оставил на тумбочке — и сразу ушел, чтобы не слушать, что Ромка о нем думает. Чай был — коричневая бурда, но сладкий; только потому Ромка его и выпил. С хлебом. А кашу есть не стал. Из протеста за нечеловеческое обхождение. Вот балда! Кабы знал, что предстоит поститься…