Молодой адвокат жил на улице Фонтанье, в людном торговом квартале. Он происходил из местной крестьянской семьи, учился на юридическом факультете в Париже, где некоторое время общался с молодежью социалистического толка. Но до сих пор он, по существу, не примкнул ни к одной партии, ибо ему еще не подвертывался громкий процесс, который мог бы определить его убеждения. Согласившись выступить в процессе Симона, от которого отшатнулись его коллеги, он сделал окончательный выбор. Теперь он с увлечением занимался этим делом, вдохновленный мыслью, что пойдет один против всех общественных установлений, всех реакционных сил, объединившихся, чтобы погубить невинного человека и тем спасти обветшалое общество, похожее на готовое рухнуть здание. В конце пути ему виделся воинствующий социализм — единственное спасение страны, новая сила, способная наконец освободить народ.
— Итак, война объявлена! — весело встретил он посетителей, вводя их в свой тесный кабинет, заваленный книгами и папками. — Не знаю, победим ли мы, но уж наверняка изрядно испортим им кровь.
Черноволосый, маленький и сухощавый, с огненными глазами и пламенной речью, он обладал прекрасным голосом, необычайным даром красноречия, сочетая воодушевление и горячий порыв с точностью формулировок и железной логикой.
Давида поразило, что адвокат сомневается в успехе. Он повторил то, что твердил всю последнюю неделю.
— Нет сомнения, мы победим. Какие присяжные осмелятся осудить моего брата при полном отсутствии улик?
Дельбо посмотрел на него и тихонько засмеялся.
— Мой бедный друг, выйдемте на улицу: ручаюсь, что первые же десять встречных плюнут вам в лицо и назовут пархатым жидом. Видно, вы не читаете «Пти Бомонтэ» и не знаете высоких душевных качеств своих сограждан… Не так ли, господин Фроман? Закрывать на это глаза было бы опасно и преступно.
Марк рассказал о своих неудачных попытках заручиться помощью влиятельных лиц, и адвокат начал развивать свою мысль, стараясь рассеять заблуждения брата клиента. Правда, есть Сальван, честный, убежденный человек, но на него столько нападали, что ему самому впору искать защиты. Что до Ле Баразе, тот не приложит руку к делу, так как готов пожертвовать Симоном, лишь бы сохранить свой авторитет в борьбе за светское обучение. Добрейший Лемаруа, вчерашний неподкупный республиканец, сам того не сознавая, уже вступил на путь компромиссов, который ведет в лагерь реакционеров. Но адвокат так и закипел при упоминании о Марсильи! Ах, этот слащавый Марсильи, надежда образованной молодежи, заигрывающий со всеми прогрессивными партиями! Вот уж человек, на которого никак нельзя рассчитывать, — он заведомый лжец, и всегда может стать отступником и предателем! Все эти люди говорят много красивых слов, но никакой помощи от них не жди, в них нет ни искренности, ни мужества.
Охарактеризовав таким образом учебное ведомство и местных политиков, Дельбо перешел к судейским. Он был убежден, что следователь Дэ чуял, где собака зарыта, но пренебрегал истиной из страха перед вечными ссорами с женой, не позволявшей ему выпустить на свободу «поганого жида»; конечно, совесть мучила его, потому что он был человек до щепетильности профессионально честный и в душе порядочный. Приходилось также опасаться государственного прокурора, ретивого Рауля де ла Биссоньера, который наверняка произнесет свирепую обвинительную речь и, как обычно, украсит ее цветами красноречия. Этот тщеславный дворянчик считал, что принес огромную жертву республике, согласившись ей служить, и надеялся на быстрое продвижение, которое вознаградило бы его по заслугам; он всячески старался ускорить это продвижение, любезничая одновременно с правительством и с иезуитами, и прослыл неистовым патриотом и антисемитом. И, наконец, председатель суда весельчак Граньон, любитель выпить, поохотиться, бабник и острослов, деланной грубоватостью прикрывающий свой скептицизм; в сущности, черствый человек, ни во что не верящий, всегда на стороне сильного. Будут еще присяжные — кто они, пока еще неизвестно, но легко угадать: по всей вероятности, несколько лавочников, парочка отставных капитанов, может быть, два-три архитектора, врача или ветеринара, служащие, рантье, фабриканты, все это люди, морально отравленные, которые трясутся за свою шкуру и поддались всеобщему безумию.
— Вот увидите, — резко заключил Дельбо, — судить вашего брата, брошенного на произвол судьбы и, как на грех, нуждающегося в помощи, в момент, когда страх перед близкими выборами сковал всех, парализовал даже друзей истины и справедливости, — вот увидите, судить его будут глупость, эгоизм и подлость. — И добавил, заметив, что огорченный Давид молчит: — Поверьте, мы не сдадимся без боя. Но все же считаю нужным показать вам истинное положение вещей, ничего не утаивая… А теперь давайте разберемся в создавшейся обстановке.
Дельбо заранее знал главный тезис обвинения. На свидетелей со всех сторон был оказан самый беззастенчивый нажим. Уже не говоря о носившихся в воздухе тлетворных миазмах, на них воздействовала какая-то тайная сила, их искусно опутывали сетью незаметных каждодневных уговоров, подсказывали мысли и необходимые ответы на вопросы следователя. Например, мадемуазель Рузер теперь категорически настаивала, что Симон вернулся домой без четверти одиннадцать. Миньо хотя и не утверждал этого, однако твердо заявлял, будто слышал примерно в это время шум шагов и голоса. Особенно обработке подвергались ученики Симона, дети Бонгаров, Долуаров, Савенов и Мильомов, — утверждали, что их выступление перед судом произведет сенсацию. От них старались добиться неблагоприятных отзывов о Симоне. Оказывается, маленький Себастьен Мильом заявил, громко всхлипывая, что никогда не видел у своего кузена Виктора, учившегося у Братьев, прописи, похожей на листок, найденный в комнате жертвы. По этому поводу рассказывали, что г-жу Эдуар Мильом, владелицу писчебумажного магазина, неожиданно навестил ее дальний родственник, генерал Жарус, командир дивизии в Бомоне; это родство он до сих пор замалчивал, но внезапно вспомнил о нем и решил нанести дружеский визит, ошеломивший хозяек магазинчика и как бы озаривший их заведение небывалым блеском. Вдобавок обвинение особенно подчеркивало несостоятельность первоначальной версии о бродяге, якобы совершившем преступление, поиски которого оказались безрезультатными; ни к чему не привели и попытки обнаружить свидетеля — случайного прохожего или сторожа, который видел бы, как Симон возвращался пешком из Бомона в Майбуа. Правда, обвинению не удалось доказать, что Симон вернулся по железной дороге: ни один железнодорожный служащий не мог вспомнить, что видел Симона, а пассажиров, возвращавшихся в тот вечер поездом в Майбуа, не смогли обнаружить. Предполагалось, что показания брата Фюльжанса и особенно отца Филибена будут особенно вескими, поскольку этот последний, как утверждали, располагал бесспорным доказательством того, что пропись принадлежала школе Симона. И, наконец, назначенные прокуратурой эксперты Бадош и Трабю категорически признали в неразборчивой подписи, в едва намеченных буквах, инициалы Симона, прописные буквы Е и С, переплетенные между собой.
И вот было состряпано обвинительное заключение. Симон лгал, так как, несомненно, возвратился из Бомона поездом десять тридцать, прибывающим в Майбуа двенадцать минут спустя. Таким образом, он оказался дома ровно без четверти одиннадцать; именно в это время мадемуазель Рузер слышала, как отворялись двери, а затем шаги и голоса. С другой стороны, считалось достоверным, что Зефирен, которого привели из часовни Капуцинов домой в десять часов, лег не сразу, а некоторое время забавлялся, раскладывая на столе картинки из Священного писания, которые лежали там в полном порядке. Преступление, как видно, совершилось в промежуток времени от десяти часов сорока пяти минут до одиннадцати. Очевидно, события развертывались следующим образом: увидав свет в комнате племянника, Симон вошел к нему, когда мальчик, уже в ночной рубашке, ложился спать. При виде этого худенького калеки с лицом ангела он испытал приступ эротического безумия; ставили на вид его ненависть к ребенку, которому он не мог простить, что тот был католиком. Намекали даже на возможность ритуального убийства, — отвратительная небылица, которой верят непросвещенные массы. Впрочем, и не заходя так далеко, нетрудно было восстановить всю сцену: гнусное насилие, сопротивление ребенка, борьба, крики, всполошившие негодяя, который в замешательстве затыкает рот своей жертве, лишь бы прекратить ее вопли; а затем, когда кляп выпал изо рта и Зефирен закричал громче прежнего, окончательно потерявший голову преступник душит ребенка. Не так легко было объяснить, как оказалась под рукой у Симона газета «Пти Бомонтэ» с вложенной в нее прописью. Несомненно, номер газеты находился в кармане у Симона — у ребенка его не могло быть. Относительно прописи обвинение некоторое время колебалось: возможно, она находилась у мальчика, а быть может, и в кармане у Симона; остановились на последнем предположении, казавшемся более естественным, так как доклад обоих экспертов подтвердил, что пропись принадлежала преподавателю, поскольку на ней значились его инициалы. Дальше все объяснялось просто: Симон оставил трупик на полу, ничего в комнате не прибрал и распахнул окно, чтобы подумали, будто убийца забрался с улицы. Он совершил непростительный промах, оставил возле кровати газету и пропись, не уничтожив их, что говорило о его крайней растерянности. Вероятно, он не сразу вошел к жене, точно указавшей время его прихода — одиннадцать часов сорок минут; без сомнения, с четверть часа он просидел где-нибудь на ступеньках лестницы, собираясь с духом. Г-жу Симон не подозревали в соучастии, однако считали, что она утаивает правду, рассказывая, как муж был весел и нежен с ней в эту ночь; вдобавок Миньо показал, что на следующее утро Симон, к его удивлению, встал поздно, вышел к нему бледный, едва держась на ногах, и весь затрясся, когда услыхал ужасную новость. Мадемуазель Рузер, отец Филибен и брат Фюльжанс единодушно сходились в одном и том же пункте: Симон едва не лишился сознания при виде неподвижного тельца, хотя и проявил возмутительную черствость. Разве это не было неопровержимой уликой? Виновность его была для всех очевидна.
Изложив тезис обвинения, Дельбо продолжал:
— Для Симона это совершенно невозможно, ни один здравомыслящий человек не поверит в его виновность; имеются и фактические неувязки. Но не будем закрывать глаза на то, что эта жуткая басня состряпана достаточно правдоподобно, чтобы завладеть воображением толпы и стать одной из тех легенд, какие обретают силу неоспоримых истин… Наше слабое место — отсутствие собственной версии, версии истинной, которую мы могли бы противопоставить фабрикуемой у нас на глазах легенде. Вы предполагаете, что убийство совершил ночной бродяга, но эта версия самое большее может посеять сомнение в умах присяжных: она также встречает серьезные возражения… Итак, кого же обвинять и как будет построена моя защита?
Марк, слушавший молча и очень внимательно, вдруг воскликнул с глубокой убежденностью:
— Я не сомневаюсь ни минуты — насильником и убийцей был один из Братьев.
Дельбо радостно взмахнул рукой.
— Правильно! И я в этом твердо убежден. Чем больше я изучаю дело, тем это для меня очевиднее.
Заметив, что озабоченный Давид безнадежно покачал головой, адвокат заговорил еще горячее:
— Вы, конечно, думаете, что, обвиняя одного из этих монахов без неопровержимых улик в руках, мы рискуем повредить вашему брату. И вы, безусловно, правы, потому что, если мы укажем убийцу, не приведя убедительных доказательств, мы действительно ухудшим дело и навлечем на себя обвинение в клевете, а в паши дни, когда свирепствует клерикальная реакция, пришлось бы дорого за это заплатить… И все-таки я обязан защищать, а лучший способ доказать невиновность вашего брата — это изобличить подлинного преступника! Вы скажете, что сперва надо установить его личность — вот об этом-то мне и хочется побеседовать с вами.
Разговор продолжался. Марк объяснил, почему, по его мнению, преступником мог быть только один из Братьев. Прежде всего, пропись, безусловно, была взята из школы конгрегации, в этом он убедился после того, что произошло у дам Мильом, когда маленький Себастьен сначала признался, что видел пропись, а потом отказался от своих слов; далее — росчерк на прописи и утраченный или, может быть, нарочно оторванный уголок листка, — в эту тайну трудно было проникнуть, но он чувствовал, что именно здесь скрывалась подлинная правда. Решающим доказательством были также чрезвычайные меры, предпринятые конгрегацией, чтобы изобличить и обвинить Симона. Церковники не стали бы пускать в ход все средства, если бы им не понадобилось выручить одну из своих паршивых овец. Они питали надежду заодно нанести сокрушительный удар светской школе и тем самым поднять авторитет церкви. И, наконец, жестокий садизм этого убийства, манера действовать исподтишка, смесь гнусности с набожностью — все это обличало рясу. Марк охотно признавал, что доказательств, построенных лишь на логических умозаключениях, далеко не достаточно; ему было досадно, что приходилось вести поиски в потемках, среди всеобщего смущения и страха, которые день ото дня возрастали, так как не прекращалась тайная агитация.
— Скажите. — спросил его Дельбо, — вы не подозреваете ни брата Фюльжанса, ни отца Филибена?
— Ни в коем случае, — ответил Марк. — Я видел их возле трупа мальчика на следующее утро после преступления. Брат Фюльжанс, выйдя в среду вечером из часовни Капуцинов, несомненно, вернулся к себе в школу. Это тщеславный человек и явно помешанный, однако он, по-моему, не способен на такое чудовищное преступление… Что до отца Филибена, доказано, что в тот вечер он не выходил из коллежа в Вальмари. Кроме того, мне кажется, он грубоватый, но честный и, в сущности, славный малый.
Собеседники помолчали. Задумчиво глядя вдаль, Марк продолжал:
— И все-таки в то утро что-то неуловимое витало в воздухе: я это почувствовал, но не мог себе объяснить, когда вошел в каморку Зефирена. Отец Филибен подобрал номер газеты вместе с прописью, они были прокусаны и запачканы слюной; у меня невольно возникает подозрение — не успел ли он оторвать и уничтожить уголок листка, который мог навести на след? Заметьте, младший преподаватель Миньо, видевший этот листок, теперь заявляет, что уголка не хватало, хотя вначале он не был в этом уверен.
— А что вы думаете о трех младших братьях — Изидоре, Лазарусе и Горжиа? — снова спросил Дельбо.
Давид, который, со своей стороны, трудился не покладая рук, тщательно, терпеливо и умно, доискиваясь истины, покачал головой.
— У всех троих есть алиби, не говоря о том, что на суд явится добрый десяток из их братии и целая толпа богомолок, готовых подтвердить их показания. Первые двое, по-видимому, вернулись в школу вместе со своим начальником, братом Фюльжансом, а брат Горжиа отправился проводить одного ученика. Однако уже в половине одиннадцатого он был дома — это подтверждает весь персонал школы и свидетели из мирян, правда, друзья Братьев; свидетели эти будто бы видели, как он возвратился.
Снова заговорил Марк, задумчиво устремив взгляд вдаль, как человек, занятый поисками истины.
— Этот брат Горжиа не внушает мне доверия, я немало думал о его показаниях… После церемонии в часовни Капуцинов он провожал домой маленького Полидора, племянника кухарки Пелажи, которая служит у родственниц моей жены; я хотел заставить Полидора разговориться, но это скрытный, лживый и ленивый мальчишка — мне ничего не удалось из него вытянуть, я только еще больше запутался… Признаюсь, брат Горжиа не выходит у меня из головы. Говорят, он груб, циничен, сладострастник, из тех преувеличенно набожных людей, чья суровая вера проникнута духом непримиримости и истребления. С другой стороны, мне передавали, что в свое время он был близок к отцу Филибену и к самому отцу Крабо… Ах, брат Горжиа, брат Горжиа, — некоторое время я считал, что он как раз тот, кого мы ищем! Но это только предположение.
— Да, брат Горжиа подозрительный тип, — заявил Давид, кивая головой, — я вполне с вами согласен. И все же благоразумно ли обвинять Горжиа, когда у нас, по вашим словам, одни только умозаключения и больше ничего мы не можем выдвинуть против него? За нас не будет ни одного свидетеля, все они станут поддерживать и обелять монаха, опровергая наши безбожные обвинения.
Дельбо выслушал обоих внимательно.
— Я не смогу защищать вашего брата, если мы не нападем на враждебный лагерь… Имейте в виду, что только церковь может оказать нам услугу, помочь нам; дело в том, что всюду говорят о давнишних контрах между нашим епископом, монсеньером Бержеро и ректором Вальмари, всемогущим отцом Крабо; именно сейчас, в связи с делом Симона, их отношения особенно обострились… У меня такое чувство, что отец Крабо и есть тайно действующее лицо, невидимая рука, которая держит все нити; именно он, оставаясь в тени, руководит всем. Я, конечно, и не думаю его обвинять в преступлении, но он та незримая сила, которая покрывает преступника. Нападая на него, мы нанесем им удар в голову… Не говоря о том, что за нас будет епархия, разумеется, не в открытую, но разве не важна такая поддержка, даже негласная?
Марк усмехнулся, словно сомневался, что можно иметь на своей стороне церковь, отстаивая земную справедливость и истину. Впрочем, и он считал, что отец Крабо главный враг: генеральное сражение должно было разыграться вокруг него, именно его следовало свалить. Они поговорили об отце Крабо, вспомнили его таинственное прошлое, ставшее легендой. Его считали незаконным внуком известного генерала, получившего высокий сан при Первой империи, и на этого служителя церкви падали отблески славы громких побед и завоеваний, дорогих сердцу патриотов. Однако еще сильнее действовала на воображение романическая история, побудившая его уйти от мира. Богач, красавец и светский человек, он в тридцать лет собрался жениться на очаровательной вдове, знатной и богатой герцогине, когда смерть внезапно унесла молодую красавицу. Как он потом говорил, этот удар грома обратил его к богу, он познал тщету земных утех. И вот перед ним стали преклоняться женщины, растроганные и благодарные ему за то, что он из любви к своей избраннице ушел от мира. Другая легенда, история основания коллежа в Вальмари, окончательно завоевала ему любовь прекрасного пола всей епархии. Имение Вальмари в ту пору принадлежало старой графине де Кедвиль, известной в молодости своими любовными приключениями и распутством; на склоне лет она поселилась в поместье, стараясь благочестивым образом жизни загладить прежние грехи. Ее сын и невестка погибли в дорожной катастрофе, и она жила со своим внуком и единственным наследником девятилетним Гастоном, необузданным, непослушным и дерзким; не в силах справиться с внуком и не решаясь отдать его в пансион, графиня взяла к мальчику гувернера, молодого иезуита, отца Филибена, двадцатишестилетнего крестьянского парня, сохранившего мужиковатый облик, — ей рекомендовали этого монаха как человека с сильным характером. Именно гувернер и ввел в дом графини отца Крабо, тот был старше его на пять-шесть лет и в ту пору овеян славой, как герой романа, закончившегося столь трагично и возвышенно. Спустя полгода отец Крабо уже хозяйничал в Вальмари на правах друга и духовника (а злые языки уверяли, и любовника) графини, которая, несмотря на свой возраст, отдалась этому чувству с прежним пылом. Одно время хотели отправить необузданного Гастона к иезуитам, в Париж; он будто бы нарушал тишину и покой, воцарившиеся в роскошной резиденции с ее вековыми деревьями, водометами и бархатисто-зелеными лужайками. Мальчик взбирался на высокие тополя, разорял вороньи гнезда, бросался одетый в пруд ловить угрей, приходил домой в изодранной одежде, весь в ссадинах и синяках; отец Филибен, при всей своей прославленной твердости, был не в силах справиться с ним.