— Не бойся, Крикс, я надеюсь спасти тебя…
Он стал одной ногой на грудь Крикса, а коленом другой на грудь самнита, которого оглушил ударом щита; в этой позе он ждал решения народа.
Единодушные, долгие и громовые рукоплескания, словно гул от подземного толчка, прокатились по всему цирку! Почти все зрители подняли вверх кулак, подогнув большой палец — обоим самнитам была дарована жизнь.
— Какой храбрый человек! — сказал, обращаясь к Сулле, Катилина, по лбу которого градом катился пот. — Такому сильному человеку надо было родиться римлянином!
Между тем слышались сотни возгласов:
— Свободу храброму Спартаку!
Глаза гладиатора засверкали необычным блеском; он побледнел как полотно и приложил руку к сердцу, как бы желая унять его бешеные удары, вызванные этими словами, этой надеждой.
— Свободу, свободу! — повторяли тысячи голосов.
— Свобода! — прошептал еле слышно гладиатор. — Свобода!.. О боги Олимпа, не допустите, чтобы это оказалось сном! — И ресницы его увлажнились слезами.
— Нет, нет! Он бежал из наших легионов, — раздался громкий голос, — нельзя давать свободу дезертиру!
И тогда многие из зрителей, проигравшие пари из-за отваги Спартака, закричали с ненавистью:
— Нет, нет! Он дезертир!
По лицу фракийца пробежала судорога. Он резко повернул голову в ту сторону, откуда раздался обвинительный возглас, и стал искать глазами, в которых сверкала ненависть, того, кто бросил это обвинение.
Но тысячи и тысячи голосов кричали:
— Свободу, свободу, свободу Спартаку!..
Невозможно описать чувства гладиатора в те минуты, когда решался вопрос всей его жизни; тревога, мучительное ожидание отразились на его бледном лице, в игре мускулов и блеске глаз, которые красноречиво говорили о происходившей в нем борьбе отчаяния и надежды. Этот человек, полтора часа боровшийся со смертью и ни на одну секунду не терявший присутствия духа, человек, который сражался один против четверых и не терял надежды на спасение, гладиатор, убивший двенадцать или четырнадцать своих товарищей по несчастью, не обнаруживая при этом своего волнения, вдруг почувствовал, что у него подкосились ноги, и, чтобы не упасть без чувств на арене цирка, он оперся о плечо одного из лорариев, явившихся убирать трупы.
— Свободу, свободу! — продолжала неистовствовать толпа.
— Он ее достоин! — сказал на ухо Сулле Катилина.
— И он удостоится ее! — воскликнула Валерия, которой в эту минуту восхищенно любовался Сулла.
— Вы этого хотите? — произнес Сулла, вопросительно глядя в глаза Валерии, светившиеся любовью, нежностью, состраданием: казалось, она умоляла о милости к гладиатору. — Хорошо. Да будет так!
Сулла наклонил голову в знак согласия, и Спартак получил свободу под шумные рукоплескания зрителей.
— Ты свободен! — сказал лорарий Спартаку. — Сулла даровал тебе свободу.
Спартак не отвечал, не двигался и боялся открыть глаза, чтобы не улетела мечта, страшился обмана и не решался поверить своему счастью.
— Злодей, ты разорил меня своей храбростью! — прошептал кто-то над его ухом.
От этих слов Спартак очнулся, открыл глаза и посмотрел на ланисту Акциана, — хозяин Спартака явился на арену вместе с лорариями поздравить гладиатора, надеясь, что тот останется его собственностью. Теперь же Акциан проклинал храбрость фракийца: глупейшее милосердие народа и великодушие Суллы лишили его двенадцати тысяч сестерций.
Слова ланисты убедили фракийца в том, что это не сон. Он встал, величественно выпрямился во весь свой гигантский рост, поклонился — сначала Сулле, потом народу и через двери, ведущие в камеры, ушел с арены под новый взрыв рукоплесканий.
— Нет, нет, не боги создали все окружающее, — как раз в эту минуту сказал Тит Лукреций Кар, возобновляя беседу, которую он вел с юным Кассием и молодым Гаем Меммием Гемеллом,[66] своим близким другом, сидевшим во время зрелища рядом с ним. Гай Меммий Гемелл страстно любил литературу, искусство и увлекался философией. Впоследствии Лукреций посвятил ему свою поэму «De rerum naturae» («О природе вещей»), над которой он размышлял уже в это время.
— Но кто же тогда создал мир? — спросил Кассий.
— Вечное движение материи и соединение невидимых молекулярных тел. Ты ведь видишь на земле и на небе массу возникающих тел и, не понимая скрытых производящих начал, считаешь, что все они созданы богами. Никогда ничто не могло и не может возникнуть из ничего.
— Что же такое тогда Юпитер, Юнона, Сатурн? — спросил пораженный Кассий, которому очень нравилось слушать рассуждения Лукреция.
— Да это все порождение людского невежества и страха. Я познакомлю тебя, милый мой мальчик, с единственно верным учением — с учением великого Эпикура, который не страшился ни грома небесного, ни землетрясений, наводящих на людей ужас, ни могущества богов, ни воображаемых молний. Борясь с закоренелыми предрассудками, он, полный нечеловеческой отваги, осмелился проникнуть в самые сокровенные тайны природы и в ней открыл происхождение и природу вещей.
В эту минуту воспитатель Кассия напомнил ему о приказании отца вернуться домой засветло и стал торопить его. Мальчик послушно встал; за ним поднялись Лукреций и Меммий, и все они стали спускаться по ступенькам к ближайшему запасному выходу. Однако, чтобы попасть туда, Кассий и его друзья должны были пройти мимо того места, где сидел Фавст, сын Суллы; около него стоял, ласково разговаривая с ним, Помпей Великий, который, оставив оппидум, пришел сюда приветствовать знакомых матрон и друзей. Кассий пробежал было мимо него, но вдруг, круто остановившись, сказал, обращаясь к Фавсту:
— А ну-ка, Фавст, повтори при таком знаменитом гражданине, как Помпей Великий, безумные свои слова, которые ты произнес третьего дня в школе. Ты ведь говорил, что твой отец очень хорошо поступил, что отнял свободу у римлян и стал тираном нашей родины. Мне бы хотелось это услышать от тебя еще раз. За эти слова я расшиб тебе кулаком лицо, и синяки еще не прошли у тебя. Теперь я при самом Помпее вздую тебя еще раз, да покрепче!
Такие слова и действия двенадцатилетнего мальчика, его решительность и железная воля не под стать худосочным и безвольным людям, которыми так богато наше время. Кассий напрасно ждал от противника ответа: Фавст склонил голову перед удивительным мужеством мальчика, который не побоялся поколотить и обругать сына властителя Рима, побуждаемый пламенной любовью к свободе, горевшей в его доблестном сердце. И Кассий, почтительно поклонившись Помпею, а также Меммию и Лукрецию, удалился из цирка со своим воспитателем.
Как раз в это время из рядов, расположенных над Воротами смерти, выходил юноша лет двадцати шести, одетый в очень длинную, длиннее обычного, тогу, которая закрывала его худые и тонкие ноги. Он был высок ростом и обладал величественной, внушительной внешностью, хотя лицо у него было болезненное и нежное. Встав со скамьи, он простился со своей соседкой, молодой женщиной, окруженной поклонниками — юными патрициями и изысканно одетыми щеголями.
— Прощай, Галерия, — сказал юноша, целуя руку красавице.
— Прощай, Марк Туллий, — ответила она. — Не забудь, послезавтра в театре Аполлона дают «Электру» Софокла, и я там участвую. Приходи.
— Приду обязательно.
— Будь здоров! Прощай, Туллий! — послышалось одновременно несколько голосов.
— Прощай, Цицерон, — сказал, пожимая ему руку, красивый и осанистый человек лет пятидесяти пяти, нарумяненный и надушенный.
— Да покровительствует тебе Талия, искуснейший Эзоп, — ответил юноша, пожимая руку великому актеру.
Подойдя к очень красивому человеку лет сорока, сидевшему рядом с Галерией, он также пожал ему руку, промолвив при этом:
— Да реют над тобой все девять муз, непревзойденный Квинт Росций, любимейший из друзей моих.
Цицерон отошел медленно, с изысканной вежливостью пробираясь сквозь толпу, заполнившую все проходы, направился к тому месту около Триумфальных ворот, где, как он заметил, сидели два племянника Марка Порция Катона Цензора.
Группа зрителей, с которыми простился Марк Туллий Цицерон, состояла из служителей искусства: Галерии Эмболарии, красивой двадцатитрехлетней женщины и самой выдающейся актрисы того времени, выступавшей преимущественно в трагических ролях; известного трагического актера Эзопа, несмотря на свои пятьдесят пять лет всегда надушенного, нарумяненного и нарядного, и его соперника — Квинта Росция, великого актера, заставлявшего своей игрой плакать, смеяться и чувствовать заодно с ним весь римский народ; он сидел рядом с Эмболарией. Это к нему относился прощальный привет Цицерона, исполненный горячей дружбы.
Росцию недавно исполнилось сорок лет. Его дарование достигло полного расцвета, он был уже очень богат. Его боготворил весь Рим, самые именитые граждане гордились дружбой с ним; Сулла, Гортензий, Цицерон, Помпей, Лукулл, Квинт Метелл, Цецилий Пий, Сервилий Ватий Исаврийский, Марк Красс, Корнелий Скрибониан, Курион, Публий Корнелий Сципион Азиатский наперебой приглашали его, осыпали ласками и превозносили не только как искуснейшего актера, но и как человека доблестного и одаренного; это искреннее и восторженное преклонение было особенно ценно, потому что исходило от великих людей, возвышавшихся умом и духом над обыденной толпой.
Вокруг трех знаменитых актеров группировались звезды меньшей величины из артистической плеяды, пленявшей в те годы римскую публику, которая толпами шла в театры смотреть трагедии Эсхила,[67] Софокла, Еврипида[68] и Пакувия[69] и комедии Аристофана,[70] Менандра,[71] Филемона[72] и Плавта.[73]
Вокруг Эмболарии, Эзопа, Росция и их сотоварищей теснились назойливые поклонники, тупые бездельники, одержимые манией величия, глупейшим тщеславием и жаждой впечатлений и сильных ощущений.
До какой степени дошло в ту пору в Риме поклонение актерам, можно легко понять по их огромным доходам и их богатству. Достаточно сказать, что Росций зарабатывал по тысяче денариев за спектакль, а в год это составляло сто сорок шесть тысяч денариев.
Марк Туллий Цицерон, пройдя ряды, отделявшие его от Катона и Цепиона, подошел к ним и, после дружеского приветствия, сел рядом, вступив в разговор с Катоном, к которому испытывал большое расположение.
Марку Туллию Цицерону, как мы уже говорили, в это время было двадцать шесть лет, он был молод, хорош собой и имел величавый облик, несмотря на свое болезненное, слабое телосложение. У него была длинная шея, мужественное лицо с выразительными, энергичными и правильными чертами, необычайно широкий лоб, сообразно его могучему уму, густые взъерошенные брови, из-под которых сверкали большие глаза; он был близорук. На его губах совершенной формы почти всегда играла улыбка, зачастую улыбка ироническая, но даже в самой иронии своей носившая отпечаток добродушия. Одаренный прозорливым умом, блестящей памятью и красноречием, Цицерон благодаря упорному, прилежному труду, которому он отдавался с большой любовью, в двадцать шесть лет прославился одновременно как философ, как оратор и как блестящий, всеми признанный поэт.
Цицерон изучал поэтику еще в очень молодые годы у греческого поэта Архия,[74] которого он защищал впоследствии в одной из своих знаменитых речей. Архий пользовался громкой известностью благодаря своему поэтическому дарованию и душевным качествам; в ту пору он жил в доме великого Лукулла, победителя Митридата и Тиграна,[75] обучая его детей искусству стихосложения; одновременно он открыл в Риме школу, которую посещали молодые люди из патрицианских семей. Ко времени нашего повествования Архий сочинил и опубликовал поэму «О войне кимвров», где превозносил отважного Гая Мария, единственного из всех римлян, который в период республики семь раз избирался консулом.
Доблестные подвиги Гая Мария не только доставили ему честь победы над Югуртой, но спасли также республику от губительного нападения тевтонов и кимвров, и он удостоился наименования третьего основателя Рима.[76]
Еще будучи учеником в школе Архия, пятнадцатилетний Цицерон написал поэму «Главк Понтий»,[77] которая плавностью стиха и красотой стиля заставила заговорить о нем; тогда еще не было Лукреция, Катулла,[78] Вергилия,[79] Овидия,[80] Горация,[81] обогативших латинский язык своими дивными поэтическими творениями.
Посещение школы Архия не мешало Цицерону усердно слушать лекции — сначала философа-эпикурейца Федра,[82] потом стоика Диодота и академика Филона, бежавших из Афин, которыми завладел Митридат; он слушал замечательные лекции по красноречию, которые читал в Риме в течение двух лет знаменитый Молон Родосский,[83] прибывший на берега Тибра, чтобы исхлопотать у сената возмещение издержек, понесенных городом Родосом, сражавшимся на стороне римлян в войне против Митридата. Красноречие Молона было столь необыкновенным, что он первым получил разрешение выступать в сенате на греческом языке без посредничества переводчика.
Цицерон с большим усердием изучал законоведение под руководством обоих братьев Сцевол,[84] сенаторов и Ученых юристов: старший был авгуром,[85] младший — верховным жрецом.[86] Они обучали его самым тонким приемам и тайнам юриспруденции.
Когда ему было только восемнадцать лет, он участвовал в Марсийской, или союзнической, войне под началом Помпея Великого, и, как он сам потом рассказывал, его поражала храбрость и постоянные удачи Суллы.
За два года до описываемых событий Марк Туллий впервые появился на Форуме и произнес речь в защиту Квинтия. Некий кредитор, которого защищал знаменитый Гортензий, требовал у Квинтия возврата своего имущества. Цицерон, будучи еще в самом начале своей карьеры, решительно отказывался выступать против грозного Гортензия, но актер Росций, с которым он был очень дружен, просил за своего родственника Квинтия. Цицерон согласился и выступил; он говорил столь убедительно и так обворожил судей, что выиграл тяжбу.
Потом Цицерон выступил с большим подъемом в защиту прав одной гражданки из Арретия против декрета Суллы, по которому жители Арретия были лишены прав гражданства. Цицерон, по характеру скорее робкий и нерешительный, говорил с большим мужеством, и в этом сказалась его душевная чистота и честность. Дело это наделало много шума.
Но речь, явившаяся венцом славы юного Туллия и доставившая ему огромную известность, была им произнесена в защиту Секста Росция Америйского,[87] обвинявшегося отпущенником Суллы Корнелием Хрисогоном в отцеубийстве. Защитительная речь Цицерона была необыкновенно страстной, живой, убедительной и красноречивой. Росций Америйский был оправдан, а Цицерона объявили достойным соперником Гортензия, — он на этот раз выступал противником Гортензия и одержал над ним победу.
В те дни среди различных слоев населения Рима ходила по рукам поэма Цицерона. Она еще больше усилила всеобщее восхищение одаренностью ее автора; Цицерону суждено было в дальнейшем вознести латинский язык на недосягаемую высоту своими произведениями, и трудно сказать, чем следует в них больше восхищаться: теоретической ли глубиной, чистотой нравственного чувства, величием мыслей, блеском стиля или же очарованием формы, отличающейся аттическим изяществом.