Поэма, о которой мы упомянули, называлась «Марий»; от нее дошел до нас лишь небольшой фрагмент. Несмотря на явные олигархические воззрения, которых до этого придерживался автор, поэма была написана в честь Гая Мария, родившегося как и Цицерон, в Арпине, и безмерно им почитаемого.
Мы должны просить прощения у наших читателей за частые отступления, но они вызываются как самой темой, так и необходимостью давать наброски портретов выдающихся людей последнего века свободного Рима, отличавшихся либо мужеством и добродетелями, либо мрачными и ужасными пороками, либо чудесными деяниями; и, право, не лишним будет освежить в памяти внуков, утративших мужество и идущих к вырождению, исторические воспоминания об их дедах.
Теперь же восстановим прерванную нить нашего повествования.
— Неужели, о великие боги, то, что рассказывают о тебе, правда? — спросил с удивлением Цицерон юного Катона.
— Да, правда, — отвечал, насупившись, мальчик. — А разве я не был прав?
— Ты был прав, храбрейший из юношей, — тихо ответил Цицерон, целуя Катона в лоб, — но, к сожалению, не всегда возможно громко говорить правду, нередко право должно уступать силе.
И оба на секунду замолчали.
— Но как же случилось, что?.. — спросил Туллий Сарпедона, наставника обоих юношей.
— Из-за ежедневных убийств, совершавшихся по приказанию Суллы, — прервал его Сарпедон, — я должен был раз в месяц бывать у диктатора с двумя своими воспитанниками, для того чтобы Сулла, при его безумной страсти к истреблению, относился к ним благосклонно, считал их в числе своих друзей и чтобы ему в голову не пришла шальная мысль занести их в проскрипционные списки. Сулла действительно всегда принимал их благосклонно и, обласкав обоих мальчиков, отпускал с приветливыми словами. Как-то раз, выйдя от него и пересекая Форум, мы услышали душераздирающие стоны, доносившиеся из-под сводов Мамертинской тюрьмы…
— И я спросил у Сарпедона, — прервал его Катон: — «Кто это кричит?» — «Это граждане, которых убивают по приказу Суллы», — ответил он мне. «За что же их убивают?» — спросил я. «За то, что они любят свободу и преданы ей».
— Тогда этот безумец, — сказал Сарпедон, в свою очередь прерывая Катона, — сказал мне изменившимся голосом и очень громко, так что, к несчастью, слышали все окружающие: «Почему ты не дал мне меч, ведь я мог несколько минут назад убить этого лютого тирана моей родины?»
Немного помолчав, Сарпедон прибавил:
— Так как слух об этом дошел до тебя…
— Многие слышали об этом, — ответил Цицерон, — и говорят с восторгом о мужестве мальчика…
— А если, на беду его, это дойдет до Суллы? — воскликнул в отчаянии Сарпедон.
— Что мне до того? — презрительно произнес, нахмурив брови, Катон. — Все, что я сказал, я могу повторить и в присутствии того, перед кем вы все трепещете. Хотя я еще очень молод, клянусь всеми богами Олимпа, меня он не заставит дрожать!
Цицерон и Сарпедон, пораженные, переглянулись, а мальчик с воодушевлением воскликнул:
— Если бы на мне была уже тога!
— Что же ты тогда сделал бы, безумец? — спросил Цицерон, но тут же добавил: — Да замолчишь ли ты наконец!
— Я бы вызвал на суд Луция Корнелия Суллу и всенародно предъявил ему обвинение…
— Замолчи, замолчи же! — воскликнул Цицерон. — Ты всех нас хочешь погубить! Я неразумно воспевал подвиги Мария, я защищал на двух процессах моих клиентов, которые не были приверженцами Суллы, и, разумеется, не снискал этим расположения бывшего диктатора. Неужели ты хочешь, чтобы из-за твоих безумных слов мы последовали за неисчислимыми жертвами его свирепости? А если нас убьют, избавим ли мы тем самым Рим от мрачного могущества тирана? Ведь страх оледенил в жилах римлян их древнюю кровь, тем более что Сулле действительно сопутствуют счастье и удача, — и он всесилен…
— Вместо того чтобы называться Счастливым, лучше бы ему именоваться Справедливым, — ответил Катон уже шепотом, повинуясь настоятельным увещаниям Цицерона, и, бормоча что-то, он мало-помалу успокоился.
В это время андабаты развлекали народ фарсом — кровавым, мрачным фарсом, участники которого, все двадцать злосчастных гладиаторов, должны были расстаться с жизнью.
Сулла уже пресытился зрелищем, он был занят одной-единственной мыслью, завладевшей им; он встал и направился туда, где сидела Валерия, любезно поклонился, лаская ее долгим взглядом, которому постарался придать, насколько мог, выражение нежности, покорности, приветливости, и спросил:
— Ты свободна, Валерия?
— Несколько месяцев назад я была отвергнута мужем, но не по какой-либо постыдной причине, напротив…
— Я знаю, — ответил Сулла, на которого Валерия смотрела ласково и влюбленно своими черными глазами.
— А меня, — спросил бывший диктатор после минутной паузы, — меня ты полюбила бы?
— От всей души, — ответила Валерия, опустив глаза, и обворожительная улыбка приоткрыла ее чувственные губы.
— Я тоже люблю тебя, Валерия. Мне кажется, никогда еще я так не любил, — произнес Сулла дрожащим от волнения голосом.
Оба умолкли. Бывший диктатор Рима взял руку красавицы матроны и, горячо поцеловав ее, добавил:
— Через месяц ты будешь моей женой.
И в сопровождении своих друзей он покинул цирк.
Глава третья
ТАВЕРНА ВЕНЕРЫ ЛИБИТИНЫ
На одной из самых дальних узких и грязных улиц Эсквилина, около старинной городской стены времен Сервия Туллия, а именно между Эсквилинскими и Кверкветуланскими воротами, находилась открытая днем и ночью, а больше всего именно ночью, таверна, названная именем Венеры Либитины, или Венеры Погребальной, — богини мертвых, смерти и погребения. Таверна эта, вероятно, называлась так потому, что близ нее с одной стороны было маленькое кладбище для плебеев, все усеянное зловонными мелкими могилами, — тут хоронили покойников как попало, а с другой стороны, вплоть до базилики Сестерция, тянулось поле, куда бросали трупы слуг, рабов и самых бедных людей; лишь волки да коршуны справляли по ним тризну. На этом смрадном поле, заражавшем воздух окрестностей, на этой тучной от человеческих трупов земле полвека спустя баснословно богатый Меценат насадил свои знаменитые огороды и сады; и как это легко можно себе представить, они приносили обильный урожай. Эти сады и огороды поставляли к столу их владельца прекрасные овощи и чудесные фрукты, выросшие на земле, удобренной костями плебеев.
Над входом в таверну находилась вывеска с изображением Венеры, более похожей на отвратительную мегеру, чем на богиню красоты, — очевидно, ее рисовал незадачливый художник. Фонарь, раскачиваемый ветром, освещал эту жалкую Венеру, но она ничуть не выигрывала оттого, что ее можно было лучше рассмотреть. Все же этого скудного освещения было достаточно, чтобы привлечь внимание прохожих к высохшей буковой ветке, прикрепленной над входом в таверну, и несколько рассеять мрак, царивший в этом грязном переулке.
Войдя в маленькую, низкую дверь и спустившись по камням, небрежно положенным один на другой и служившим ступеньками, посетитель попадал в дымную, закопченную и сырую комнату.
Направо от входа, у стены, находился очаг, где ярко пылал огонь и готовились в оловянной посуде разные кушанья, среди которых была традиционная кровяная колбаса и неизменные битки; никто не пожелал бы узнать, из чего они делались. Готовила всю эту снедь Лутация Одноглазая, хозяйка и распорядительница этого заведения.
Рядом с очагом, в небольшой открытой нише, стояли четыре терракотовые статуэтки, изображавшие ларов — покровителей домашнего очага; в их честь горела лампада и лежали букетики цветов и венки.
У очага стоял небольшой, весь перепачканный столик и скамейка некогда красного цвета с позолотой; на ней сидела Лутация, хозяйка таверны, в минуты, свободные от обслуживания посетителей.
Вдоль стен, направо и налево, а также перед очагом расставлены были старые обеденные столы, а вокруг них — длинные топорные скамьи и колченогие табуретки.
С потолка свешивалась жестяная лампада в четыре фитиля, которая вместе с огнем, шумно горевшим в очаге, рассеивала тьму, царившую в этом подземелье.
В стене напротив входной двери была пробита дверь, которая вела во вторую комнату, поменьше и чуть почище первой. Какой-то, видимо, не очень стыдливый художник для забавы разрисовал в ней стены самыми непристойными картинами. В углу горел светильник с одним фитилем, слабо освещавший комнату; в полумраке виден был только пол и два обеденных ложа.
Десятого ноября 675 года, около часа первого факела, в таверне Венеры Либитины было особенно много народу, — шум и гам наполняли не только лачугу, но и весь переулок. Лутация Одноглазая вместе со своей рабыней, черной, как сажа, эфиопкой, суетилась, стараясь удовлетворить раздававшиеся одновременно со всех сторон шумные требования проголодавшихся посетителей.
Лутация Одноглазая, сорокапятилетняя женщина, высокая, сильная, плотная и краснощекая, с изрядной проседью в каштановых волосах, была в молодости красавицей. Но лицо ее обезобразил шрам, шедший от виска до носа, у которого был отхвачен край одной ноздри. Шрам проходил через вытекший правый глаз, веко его закрывало пустую глазницу. За это уродство Лутацию много лет называли «монокола», то есть одноглазая.
История этой раны относится к давним временам. Лутация была женой легионера Руфино, больше года храбро сражавшегося в Африке против Югурты. Когда Гай Марий победил этого царя и Руфино вместе с Марием вернулся в Рим, Лутация была в расцвете красоты и не во всем подчинялась предписаниям, касающимся брака и изложенным в Законах двенадцати таблиц.[88] В один прекрасный день муж приревновал ее к мяснику, свежевавшему по соседству свиней, выхватил меч и прикончил его, затем ударом меча вбил в голову жене, что необходимо соблюдать указанные законы; память об этом осталась у нее навеки. Руфино думал, что убил ее. Боясь, что придется отвечать перед квесторами — не столько за смерть жены, сколько за убийство мясника, как за убийство «родственника», — он поспешил в ту же ночь уехать. Сражаясь под начальством боготворимого им полководца Гая Мария, он был убит во время памятного боя при Аквах Секстиевых, где доблестный уроженец Арпина,[89] разбив наголову тевтонские орды, спас Рим от величайшей опасности.
Через много месяцев оправившись от ужасной раны, Лутация собрала все свои сбережения, кое-какие даяния и сколотила небольшую сумму, на которую могла купить обстановку для таверны. Прибегнув к великодушию Квинта Цецилия Метелла Нумидийского,[90] она получила в дар эту жалкую лачугу.
Несмотря на свое обезображенное лицо, услужливая и веселая Лутация еще привлекала некоторых посетителей; не раз из-за нее происходили драки.
Заходили в таверну Венеры Либитины бедняки — плотники, гончары, кузнецы, а также самые отпетые забулдыги: могильщики, атлеты из цирка, комедианты и шуты самого низкого пошиба, гладиаторы и нищие, притворявшиеся калеками, распутные женщины.
Но Лутация Одноглазая не отличалась щепетильностью и не обращала внимания на всякие тонкости, — тут ведь было не место для менял, всадников и патрициев. К тому же добродушная Лутация думала, что по воле Юпитера солнце сияет на небе одинаково как для богатых, так и для бедных, и если для богачей открыты винные и пирожные лавки, трактиры и гостиницы, то и бедняки должны иметь свои кабаки. А кроме того, Лутация успела убедиться, что квадрант, асс[91] и сестерций из кармана бедняка или какого-нибудь мошенника ничем не отличаются от таких же монет зажиточного горожанина или надменного патриция.
— Лутация, черт возьми, скоро ты подашь эти проклятые битки? — орал старый гладиатор, лицо и грудь которого были покрыты шрамами.
— Ставлю сестерций, что Лувений доставляет ей с Эсквилинского поля мертвечину, не доеденную воронами. Вот из какого мяса Лутация готовит свои дьявольские битки! — кричал нищий, сидевший рядом со стариком гладиатором.
Громкий хохот раздался в ответ на зловещую шутку нищего, притворявшегося калекой. Однако могильщику Лувению, коренастому толстяку с багровым и угреватым лицом, выражавшим тупое равнодушие, не пришлась по вкусу шутка нищего, и в отместку он громко заявил:
— Лутация, послушай честного могильщика: когда готовишь битки для этого чумазого Велления (так звали нищего), клади в них тухлую говядину — ту самую, которую он привязывает веревкой к своей груди и выдает за кровавые раны. Никаких ран у него и в помине нет, только надувает сердобольных людей, чтобы ему подавали побольше.
За этой репликой последовал новый оглушительный взрыв хохота.
— Не будь Юпитер лентяем и не спи он так крепко, уж он истратил бы одну из своих молний и мигом испепелил бы тебя! Прощай тогда могильщик Лувений, бездонный, зловонный бурдюк!
— Клянусь черным скипетром Плутона, я так отделаю кулаками твою варварскую[92] рожу, таких шишек насажаю, что тебе не придется и обманывать людей, попрошайка, будешь молить о жалости по праву.
— А ну подойди, подойди, пустомеля! — вскочив с места, вопил во все горло нищий, потрясая кулаками. — Подойди. Я тебя живо отправлю к Харону и, клянусь крыльями Меркурия, прибавлю тебе из своих денег еще одну медную монетку: всажу ее тебе в твои волчьи зубы, держи крепче!
— Перестаньте вы, старые клячи! — заревел Гай Тауривий, огромного роста атлет из цирка, увлеченный игрой в кости. — Перестаньте, а не то, клянусь всеми богами Рима, я так вас стукну друг о дружку, что перебью все ваши трухлявые кости и превращу вас в трепаную коноплю!
К счастью, в эту минуту Лутация Одноглазая и ее рабыня — эфиопка Азур внесли и поставили на стол два огромнейших блюда, наполненные дымящимися битками. На них с жадностью набросились две самые большие компании из числа собравшихся в таверне.
Сразу воцарилась тишина. Удачники, первыми получившие еду, придя в веселое настроение, пожирали битки и находили стряпню Лутации превосходной. А в это время за другими столами играли в кости, перемешивая игру с грубым богохульством и разговорами на злободневную тему — о бое гладиаторов в цирке, на котором посчастливилось присутствовать кое-кому из посетителей, являвшихся свободными гражданами. Они рассказывали чудеса на удивление тем, кто принадлежал к сословию рабов и не допускался на зрелища в цирк. Все превозносили до небес мужество и силу Спартака.
Лутация сновала взад и вперед, подавала на столы колбасу. Мало-помалу в таверне Венеры Либитины установилась тишина.
Первым нарушил молчание старый гладиатор.
— Я двадцать два года бился в амфитеатрах и цирках, — громко сказал он. — Меня, правда, немножко продырявили, распороли и опять сшили, а все-таки я спас свою шкуру, значит, храбростью и силой меня не обидели боги. Но, скажу вам, я еще не встречал и не видывал такого гладиатора, такого силача и такого фехтовальщика, как Спартак Непобедимый!
— Родись он римлянином, — добавил покровительственным тоном атлет Гай Тауривий (сам он родился в Риме), — его можно было бы возвести в герои.
— Как жаль, что он варвар! — воскликнул Эмилий Варин, красивый юноша лет двадцати, хотя его лицо уже избороздили морщины — явные следы развратной жизни, состарившей его прежде времени.
— Ну и счастливец же этот Спартак! — заметил старый легионер, сражавшийся в Африке; лоб его пересекал широкий рубец, а из-за раны в ноге он охромел. — Хоть он и дезертир, а ему даровали свободу! Слыханное ли дело! Сулла, видно, был в добром расположении — вот и расщедрился!
— Вот, должно быть, злился ланиста Акциан! — сказал старый гладиатор.
— Да, он всем плакался: ограбили, разорили, погубили!..
— Ничего, за свой товар он получил звонкой монетой!
— Да, надо правду сказать, товар был хорош! Такие молодцы — один лучше другого!