Разин Степан - Чапыгин Алексей Павлович 44 стр.


Царь сошел с трона, взял в руки посох, сказал Пушкину:

– Ино, боярин Иван Петрович, кончим с делами, все едино не решим всего. А, Савинович, ставай – негоже отцу духовному по полу крест святой волочить… И надо бы грозу на тебя, да баловал я Андрея-протопопа многими делами, и сам тому вину свою чувствую. Станько, Савинович!

Протопоп встал.

– И пошто ты в образе бражника в государеву палату сунулся? А пуще – пошто святейшего патриарха Акимкой кличешь? То тебе не прощу!

– Казни меня, дурака, солнышко ясное, царь пресветлый, да уж больно у меня на душе горько!..

– Горько-то горько, да от горького, вишь, горько.

– Ой, нет, великий государь! Патриарша гроза не пустая – опосадит Андрюшку на цепь…

– И посадит, да спустит, коли заступлюсь, а заступу иметь придется мне – ведаю, что посадит… Патриарх – он человек крутой к духовным бражникам.

– А сам-от, великий государь, к черницам по ночам…

– Молчи, Андрей! – крикнул царь и, обратясь к Пушкину, сказал: – Нынче, боярин Иван Петрович, в потешных палатах велел я столы собрать да бояр ближних больших звать и дьяков дворцовых, так уж тебя зову тоже… Немчин будет нам в органы играть, да и литаврщиков добрых приказал. А за пиром и дела все сговорим.

Обернулся к протопопу:

– Тебя, Андрей Савинович, тоже зову на вечерю в пир, только пойди к протопопице, и пусть она из тебя выбьет старый хмель!

Царь засмеялся и, выходя из палаты, похлопал духовника по плечу.

– Великий государь, солнышко, сведал я о твоем пире и причетника доброго велел послать за государевой трапезой читать апостола Павла к римлянам, Евангелие.

– Вот за то и люблю тебя, Андрей Савинович, что сколь ни хмельной, а божественное зришь, ведаешь, что мне потребно…

Царь был весел, шел, постукивая посохом; до пира еще было много времени.

Встречные бояре кланялись царю земно.

2

В горницу Приказной палаты к воеводе вошел Михаил Прозоровский. Старший – Иван Семенович – стоял на коленях перед образом Спаса, молился.

Младший, не охочий молиться, не мешая воеводе разговором, сел на скамью дьяков у дверей. Воевода бил себя в грудь и, кланяясь в землю, постукивал лбом, вздыхал. Серебряная большая лампада горела ровно и ярко. В открытые окна, несмотря на август, дышало зноем, ветра не было. От жары и жилого душного воздуха младший Прозоровский расстегнул ворворки из петель бархатного кафтана. Расстегивая, звякнул саблей.

Воевода встал, поклонился, мотая рукой, в угол и, повернувшись к большому столу, крытому синей камкой, сел на бумажник воеводской скамьи.

На смуглом с морщинами лице таилось беспокойство. Он молча глядел в желтый лист грамоты, шевеля блеклыми губами в черной, густой с проседью бороде.

Силился читать, но мутные, стального цвета глаза то и дело вскидывались на стены горницы.

Брат не вытерпел молчания воеводы, встал, шагнул к столу, поклонился:

– Всем ли по здорову, брат воевода?

– Пришел, вишь ты, сел, как мухаммедан кой: где ба помолиться господу богу… Ты же, вишь, только оружьем брякаешь. Навоюешься, дай срок… – Воевода говорил, слегка гнусавя.

– Про бога завсегда помню, да и спешу сказать – ведомо ли воеводе: вор Стенька Разин с товарыщи Басаргу пошарпали, святейшего заводы?

– Лень, вишь!.. Молитва бока колет, хребет ломит, шея худо гнетца… Про Басаргу давно гончий государю послан. Продремал молодец!.. Вот молюсь, и тебе не мешает – пришел гость большой к Астрахани, да еще тайши калмыцкие шевелятся: хватит ужо бою, не пекись о том.

– Астрахань, братец, стенами крепка. Иван Васильевич, грозной царь, ладно строил: девять и до десяти приказов наберется одних стрельцов, в пятьсот голов каждый. Сила!

– Стрельцы завсегда шатки, Михаиле, чуть что – неведомо к кому потянут, не впервой… Вот послушай, Калмыцкие князьки, начальники.

Воевода крикнул:

– Эй, люди служилые! Пошлите ко мне подьячего Алексеева…

В Приказной палате за дверью скрипнули скамьи, зажужжали голоса:

– К воеводе!

– Эй, Лексеев!

– Воевода зовет!

– Подьячий, ты скоро?

Вошел в синем длиннополом кафтане сухонький рыжеволосый человек с ремешком по волосам, поклонился.

– Потребен, ась, князиньке?

– Потребен… Вишь, грамоту толмача худо разбираю, вирано написано. Сядь на скамью и чти. Знаю, не твое это дело, твое – казну учитывать, да чти!

– Дьяку ба дал, ась, князинька, Ефрему, то больно злобятся – все я да я…

– Сядь и чти! Пущай с тебя нелюбье на меня слагают.

– Тебя-то, князинька, ась, боятся!

– Чти, пущай слышит князь Михайло.

Подьячий отошел к скамье и не сел, стоя разгладил грамоту на руке.

– Сядь, приказую!

– Сидя, князинька, ась, мне завсегда озорно кажется.

– Сядь! Лежа заставлю чести.

Подьячий сел, дохнув в сторону вместо кашля, и начал тонким голосом:

– «Тот толмач Гришка сказывал и записал им, что-де собираютца калмыцкие тайши многи, а с ними старые воровские Лаузан с Мунчаком, кои еще пол третье-десять лет назад тому воровали с воинскими людьми, а хотят идти под государевы городы – в Казанской уезд и в Царицын. Да один-де тайша пошел к Волге, на Крымскую сторону, под астраханские улусы на мирных государевых мурз и татар для воровства, да в осень же хотят идти в Самарский уезд. От себя еще показывали кои добрые люди, что-де в Арзамасе на будных станах боярина Морозова – нынче те станы за князьями Милославскими есть – поливачи и будники[231] забунтовались… Сыскались многие листы подметные, что-де «Стенька Разин пришел под Астрахань и на бояр и больших людей идти хочет!». Да в Казанском и Царицынском краях хрестьяне налогу перестали давать денежную и хлебную воеводам, а бегут по тем листам подметным к Астрахани: помещиков секут, поместя жгут, палом палят. Кои не сбегли, те по лесам хоронятца, кинув пахоту и оброки. А больше бегут бессемейные. И вам бы, господа воеводы астраханские, те вести ведомы были».

– Поди, подьячий! Князь Михаиле слышит грамоту, знает теперь, пошто я бога молю да сумнюсь.

Подьячий поклонился, вышел в палату и вернулся:

– Тут меня, князинька, ась, чуть не погубили люди, что я тебе на дьяков довел о скаредных речах.

– Поди, я подумаю и с тобой о том поговорю.

Подьячий снова поклонился и снова, уйдя, вернулся.

– Еще пошто?

– Тут, князинька, ась, пропустить ли троих казаков, от Стеньки Разина послы – тебя добираютца?

– Поди и шли! Каковы такие?

Вошли три казака, одетые в кафтаны из золотой парчи, на головах красные бархатные шапки, унизанные жемчугами, с крупными алмазами в кистях.

– Челом бьем воеводе!

– Здорово жить тебе!

– От батьки мы, Степана Тимофеича.

– Да, вишь, казаки, все вы зараз говорите, не разберу, пошто я занадобился атаману. Там без меня есть воевода управляться с вами, князь Семен Львов.

– Князь Семен само собой – ты особо… К Семену с моря шли по зову его и государевой грамоте.

Выдвинулся вперед к столу казак, похожий лицом на Разина, именем Степан, только поуже в плечах, сутулый, с широкой грудью. Он вынул из-под полы ящичек слоновой кости, резной. Поставив на стол перед воеводой, минуя грамоту, лежавшую тут же, раскрыл ящик. В ящике было доверху насыпано крупного жемчуга.

По-лицу воеводы скользнула радость. Мутные глаза раскрылись шире.

– За поминки такие атаману скажите от меня спасибо! И доведите ему: пущай отдаст бунчук, знамена, пушки, струги морские да полон кизылбашской.

– Тот полон, что вернуть тебе велел атаман, у Приказной весь – десять беков шаховых, кои в боях взяты, да сын гилянского хана Шебынь, – их вертает, а протчей, воевода, нами раздуванен меж товарыщы. Тот полон атаман дать не мочен, по тому делу, что иной полоненник пришелся на десять казаков один, а то и больше. Тот полон, воевода, иман нами за саблей в боях, за него наши головы ронены… Да еще доводит тебе атаман, чтоб стретил ты его с почестями!

– Почестей, казаки, мне, воеводе, нигде не дают, и я дать без приказу великого государя не могу… И еще скажу: сбег от вас с моря купчина кизылбашской, бил челом о сыне своем. Того купчинина сына дайте. А вез тот купчина от величества шаха в дар государю аргамаков, и тех аргамаков дайте. Об ином судить будем с атаманом вместях, как лучше.

– Аргамаки, князь-воевода, не шах послал, то нам ведомо: от имени шаха купчины царю аргамаков дарят, чтоб им шире на Москве торг был. Они в Ряше-городе закупили народ. Мы их не трогали, персы обманно положили наших четыреста голов. Тот грабеж близ Терков им был за товарыщей смерть!

– Того не ведаю… Послышал как – говорю!

– Верим тебе – ты нам верь!

– Вы же Басаргу, учуг святейшего Иосифа-митрополита, разорили без остатку: побрали рыбу, хлеб и учужные заводы…

– Богат митрополит, а древен. Куда ему столько добра мирского? Мы же голодны были и скудны…

– Его богатство не одному митрополиту идет – на весь Троицкой монастырь!

– Монастырю мы замест хлеба оставили утварь церковную, три сундука добрых наберется серебра. Так сказал атаман: «Выкуп ему за разоренье».

– То обсудим, как атаман будет в Астрахани… Теперь же спрошу, где ладите селиться: в слободе под Астраханью или за слободой?

Казак, похожий на Разина, ответил:

– Я есаул Степана Разина. Мне атаман наказал приглядеть место за слободой, на Жареных Буграх – ту нам любее и место шире… С Дона к нам будут поселенцы, коим там голодно, – не таимся того, знай…

– Кидайте палатки и живите! Да сколь вас четом?

– Тыщи полторы наберется.

– Скажите атаману еще, чтоб много народа не сбирал: городу опас и слободе от огней боязно – ропотить будут на меня!

– Много больных средь нас, люди мы смирные.

Казаки ушли.

Младший Прозоровский встал, беспокойно прошелся по горенке, взяв шапку с лавки, хлопнул ею о полу кафтана:

– Не ладно ты, брат мой, Иван Семенович, делаешь!

– Чего неладное сыскал?

– Надо бы этих воровских казаков взять за караул да на пытке от них дознаться, какие у разбойников замыслы и сколько у вора-атамана пушек и людей?.. Хитры они, добром не доведут правду!

– Сколь пушек, людей – глазом увидим. Млад ты, Михаиле! Тебе бы рукам ход дать, а надо дать ход голове: голова ближе опознает правду. Вишь, Сенька Львов забежал, грамоту государеву забрал и ею приручил их. Поди, они на радостях сколь ему добра сунули!.. Я вот зрак затупил, чтя старые грамоты да про житье-бытье царей-государей… Вот ты помянул Грозного Ивана, а был Иван, дед его, погрознее, тот, что Новугород скрутил, и не торопкой был, тихой… В боях не бывал; ежели где был, то не бился, только везде побеждал… Татарву пригнул так, что не воспрянула, а все тихим ладом, не наскоком, не криком… Вот и я – думаешь, воры куда денутся? Да в наших же руках будет Стенька, едино лишь надо исподволь прибираться… Ну-ка навались нынче наскоком!.. Ты говоришь, девять приказов стрельцов? Стрельцы те, вишь, все почесть с Сенькой в море ушли, на пятьдесят стругах; полторы тыщи их всего в Астрахани. Залетели нынче сокола – глядел ли? Крылья золотые. Ты думаешь, вечно служить стрельцам не в обиду? Скажешь, глядючи на казаков, они не блазнятся? Половина, коли затеять шум, сойдет к ворам. Глянь тогда, пропала Астрахань, а с ней и наши головы! Нет, тут надо тихо… Узорочье лишне побрать посулами да поминками, сговаривать их да придерживать, а там молчком атамана словить, заковать – и в Москву: без атамана шарпальникам нече делать станет под Астраханью… Вот! А ты руками, ногами скешь, саблей брячешь… Ой, Михаиле! Я не таков… Пойдем-ка вот до дому да откушаем. Святейший митрополит придет тож: вот голова – на плечах трясется, слово же молвит – молись! Лучше не скажешь.

Воевода с братом ушли из Приказной. У крыльца им подали верховых лошадей.

По дороге воевода приказал развести по подворьям купцов разинский полон – беков и сына ханова.

3

Дни стояли светлые, жаркие. Чуть день наставал, в лагерь казаков приходили горожане из Астрахани, а с ними иноземцы, взглянуть на грозного атамана. Слава о Разине ширилась за морем. Пошла слава от турок, которые, слыша погром персидских городов, крепили свои заставы, строили крепости. Всем пришедшим хотелось увидать персиянку; говорили, что княжна невиданная красавица; иные прибавляли, что «персиянка – дочь самого шаха Аббаса Второго, оттого-де шах идет войной к Теркам». Разин стоял в большом шатре, разгороженном пополам фараганским ковром. Иноземцы, зная, что атаман любит пировать, несли ему вино. За хмельное Разин отдаривал кусками шелка, жемчугами и парчой. Народ ахал, оглядывая подарки атамана. Сказки о его несметном богатстве росли и ширились.

Вплоть до татарских становищ на Волге за Астраханью по берегу теснились люди, где на особенно раздольной ширине волжской качались атаманские струги, убранные коврами, шелком и цветной материей. Один из стругов был обтянут сплошь красным сукном, с мачтами, окрученными рудо-желтым шелком; на мачтах два золотых паруса из парчи. Любопытные спрашивали казаков:

– Кто такой живет на диковинном стругу?

– Царевич! – коротко отвечали казаки.

– Заморской царевич-от?

Иные, не зная, но желая ответить, говорили:

– Да, царевич, вишь, Лексей от царя, бояр сбег к атаману!

– Вишь ты! Атаман – он за правду идет противу воевод.

– Пора унять толстобрюхих, бором, налогой задавили народ!

– То ли еще узрим!

Сегодня особенно яркий день с ветром, доносящим от моря с учугов запах рыбы и морских трав. Волга здесь пахнет морем. К атаману в шатер пришли три немчина. Один сказался капитаном царского струга, другой – послом, третий, особенно длинноволосый, в куцем бархатном кафтане, в мягкой шляпе без пера, – художник. Первые двое при шпагах, третий принес с собой черный треножник, ящик плоский да тонкую доску. Вошел в шатер атамана, сбросил на землю шляпу, недалеко от входа поставил треножник, сказал Разину:

– Их бин малер[232]. Хотель шнель писаит.

На треножнике укрепил доску, окрашенную бледной краской.

– Чего тому, сатане?

Лазунка улыбнулся атаману.

– Он, батько, парсуну исписать с тебя ладит… Я их на Москве много глядел: ходят, списывают ино людей, ино стены древние, мосты. А то один пса намарал: как живой пес вышел, лишь не лает…

– О, то занимательно! Пущай марает, не прещу.

– Гроссер казак! Штэен[233] нада.

Немчин отбежал в сторону, упер левую руку в бок, правую вытянул вперед, надул щеки и выставил, как бы сапогом хвастая, правую ногу.

– Алзо зо[234].

– Ха! Стоять перед чертом потребно? Ну, коли стану. Лазунка, дай булаву!

Лазунка подал булаву. Разин встал.

– Ты скоро, волосатый?

– Вас?[235]

Атаман отдернул запону отверстия, в шатер хлынул свет.

– Гутес лихт![236] Карош… карош… – Немец хмурился, вглядываясь в фигуру атамана, слегка прислоненную к фараганскому ковру – по красному узорчатые блестки. Рука художника, накидывая контур, бегала быстро, уверенно по доске. Разин был одет в голубой бархатный зипун с алмазными пуговицами. Красная бархатная шапка сдвинута на затылок, седеющие кудри упрямо лезли на высокий хмурый лоб. В прорехах шапки золотые вошвы[237] с жемчугом. Поверх шапки намотана узкая чалма зеленого зарбафа с золотыми травами, на конце чалмы кисти, упавшие одна на плечо, другая за спину. Длинные усы, черные, сливались, падая вниз, с густо седеющей бородой. Вглядываясь в его впалые смуглые щеки, обветренные морем, рисуя острый, нечеловеческий взгляд под густыми бровями, немец, работая спешно, бормотал одно и то же:

Назад Дальше