– Страшен адлер блик![238]
С левого плеча атамана спускалась золотая цепь, на ней сзади сабля. Опоясан был Разин ярко-красным шелком с серебряными нитями. Петли с кистями висели от кушака до колен.
– Како он марает, сатана? – Разин двинулся.
Художник взмахнул волосами, погрозил ему кистью, запачканной в краску:
– Штэен блейбен[239].
– Черт тя поймет, ха! Грозит пером, а у меня в руке булава… Скоро мажь.
– Нынче мож…
– Фу! Устал… Худче много, чем бой держать, стоять болваном.
Отдавая Лазунке булаву, Разин не успел взглянуть на портрет, полы шатра распахнулись; отстраняя чмокающие удивленно на работу художника лица казаков, в шатер пролезла высокая фигура богатырского склада в стрелецком кафтане.
– Месяц ты ясный, а здорово-ко, Степан Тимофеевич!
Разин хмурый сел на ковры, на прежнее место, молчал, наливая в чашу вино, и, не глядя на стрельца, сказал:
– Сам пришел, палач Петры Мокеева?
– Мокеева, батько, чул я, шах кончил, не я…
– Шах оно шах, а ты пошто руку приложил?
– Не навалом из-за угла – игра такая, играли во хмелю оба – сам зрел!
– Чикмаз, с Петрой, кабы жив, воеводу просто за гортань взяли: сдавай Астрахань!
– Захоти, батько, Астрахань твоя! Молодцов нарочито по тому делу привел: надо, так хоть завтре иди бери…
– Годи, парень, кричать: немчины близ, да един в шатре: то воеводины гости.
– Много кукуй смыслят! Эй, ты, куричий хвост, поди отсель, скоро!
Чикмаз взмахнул длинной рукой, задел мольберт и чуть не опрокинул работу немца.
– Хальт! Мейн готт, гробер керл![240] – Немец в ужасе замахал одной рукой, другой схватил портрет.
– У нас скоро, иди!
– Жди, Чикмаз, дай гляну, что волосатый пес марал.
Разин встал. Немец показал ему работу.
– Ото, выучка человечья великая, и что она деет: как воочию я, едино лишь немотствую да замест булавы – палка в руке…
– Тю… маршаль штаб![241] Маршаль…
– Лазунка, дай ему, волосатому, жемчугу пригоршню – заслужил…
Лазунка в углу из мешка достал горсть жемчуга, всыпал в карман немцу, тот поклонился и, продолжая внимательно разглядывать атамана, словно стараясь запомнить могучую фигуру его, сказал:
– Другой парсун пишу – даю тебе.
Художник, бережно приставив портрет к стене шатра, спешно собрал мольберт, забрал работу и еще спешнее пошел, забыв на земле в шатре шляпу. Лазунка догнал художника, нахлобучил ему шляпу. Разин сел, приказал:
– Садись, Чикмаз! Нече споровати – пить будем, не Персия здесь – Астрахань. А в своем гнезде и ворон сокола клюет. Унес ноги – ладно, червям не угодил на ужин.
– Тое ради могилы утек я, батько!
Наливая Чикмазу вина, Разин спросил:
– Скажи все, что мыслишь о своем городе и людях.
Чикмаз выпил вино, утер привычно размашисто рукавом длинную сивую бороду, ответил:
– Перво, батько Степан, знай мою душу! Не с изменой, лжой пришел я. И тогда не кинул ба поход, да посторонь тебя были люди, кои застили мою любовь к тебе, – Петра, Сергей, Серебряков Иван… Нынче не те – иные удалые надобны. А я от прошлого с тобой – буду служить. Надо на дыбу? Пойду!
– Верю! И люди надобны.
– Привел я Ивашка Красулю, Яранца Митьку, да в Астрахани ждет тебя удалой еще – Федька Шелудяк[242]. Этих четырех нас покудова буде… Заварим кашу – Красуля стрелецкой сотник.
– Добро!
– И еще – от себя дозволь совет тебе дать, батько.
– Сказывай!
– С воеводой Львовым Семеном пей, гуляй. Не знай страху – прямой человек! Прозоровских же спасись.
– То я ведаю.
– Гей, Красулин! Яранец! Атаман кличет.
На голос Чикмаза вошли двое, приземистый, широкоплечий Яранец и высокий, узкий, с длинной редькообразной головой рыжий Красулин.
– Лазунка, дай еще чаши.
– Пьем за здоровье Степана Тимофеевича!
– Сил наберись, батько, да скоро и в Астрахань воевод судить.
– Много довольно им верховодить, кнутобойствовать с иноземцами!
– Зажали стрельцов!
– Стрельцы все твои, они шатки царю.
– Робята! Силы батько Степан скоро наберется. Людей по листам подметным идет немало, иные идут по слуху… Чуял я, Степан Тимофеевич, – обратился к Разину Чикмаз, – Ус Василий казаков ведет, не дальне место видали их. Да за казаками идут калмыцкие – многие улусы. Все к тебе, и долго Астрахани не быть под воеводами. Навались только.
– Вот что я мыслю, соколы! Бунчук, знамена и пушки, кои мне не надобны, да ясырь перский сдал воеводе. Нынче по уговору к царю шлю послов бить головами и вины наши отдать. Ране ведаю: царь у бояр в руках, а бояре вин моих не дадут царю спустить, только все до конца вести надо. Замордует царь моих или обидит – гряну я на город! Вы же мне верны будьте, неторопко и тайно подговаривайте стрельцов, потребных ко взятию Астрахани. Я же подметные письма пущу шире да пришлых людей зачну обучать к пищали…
– То и будет так, Степан Тимофеевич! – сказал Чикмаз.
– Будет так, батько, клянемся! – прибавил Красулин.
Яранец взмахнул кулаком:
– Эх, за все беды воздадим воеводам с подьячими!
– Знай, Степан Тимофеевич, мы твои до смерти.
– Добро, соколы!
Стрельцы ушли, и вдали черневшая слобода скрыла их фигуры. Безоблачное небо сине. Из-за Волги, с крымской стороны, по равнине, голой, бесконечно просторной, все шире и ярче золотели стрелы встающего месяца.
4
В ту же ночь пять казаков собрал Разин в своем шатре.
– Обещал воеводе шесть, да одного не подберу.
Лагунка сказал:
– Пошли меня, батько!
– Люблю, Лазунка, когда ты приходишь и без просьбы служишь мне… Совет твой тож люблю…
– Я скоро оборочу, батько!
– Дай подумать. Сядьте, соколы! – Казаки сели. – Ты, Лазарь Тимофеев, – обратился Разин к пожилому худощавому казаку с хитрыми глазами, – опытки знаешь, шлю тебя, чтоб глядел зорко и слушал, как будут говорить в пути стрелецкие головы. А чуть узнаешь беду к вам – беги в Астрахань! Ближе будет – на Дон. Дон сбеглых не выдает.
– Увижу, батько.
– И все так: ежели худое тюремное над собой услышите, бегите кто как может… Бояр я ведаю: зовут лестью, да ведут к бесчестью… Казак ли, мужик для них не человек, едино что скотина та, которая пашет и их кормит. Теперь же пейте на дорогу – да в ход. Лазунка, вина царевым посольцам!
Выпили вина.
Разин продолжал:
– Сряжайся, Лазунка! Буду я здесь время коротать со сказочником, дидом Вологжениным.
Казаки-послы ушли. Разин спросил Лазунку:
– Тебе пошто, боярская голова, на Москву поохотилось?
– Невесту позреть, батько! Чай, нынче ее сговорили за другого! Мать тоже глянуть надо… люблю ее…
– Кто же не любит мать? А я вот не упомню мати своя… Знай, на Москве матерых казаков в станицах, пришлых, от царя кормят, вином и медом поят и пивом; становят во двор и ходить не спущают никуда без приказу… Старым атаманам лошадь с санями дают, коли зима… Я же не глядел на царское угощенье, от дозора стрельцов, что у караула станицы были, через тын лазал, а пил-ел в гостях. И тебе велю – не становись на дворе под стражу… Тут они тебя, коли зло на разум им падет, возьмут, как квочку на яйцах… Там у меня в Стрелецкой слободе, от моста десную с версту, на старом пожарище, в домике, схожем на бурдюгу, жонка живет, зовут Ириньицей… Сыщи ее. Коли дома тесно – она укроет. Только пасись от сыщиков… Про меня ей скажи все и про княжну скажи – поймет… Гораздо меня любит, и будешь ты ей родней родного. Еще не ведаю, жив ли дедко ее, юрод? Древний старец был… Тот, должно, помер… Мудрой был, книгочей, все бога искал… Возьми что надо, да спеши: казаки, вишь, на коней садятся. Коли имать будут – беги сюда!
– Будь здрав, батько! Прости-ко, Степан Тимофеевич!
– Не блазнись, коли служить царю потянут.
Разин на дорогу обнял Лазунку и вышел за ним из шатра. А за Волгой, со стороны Яика-городка, широко чернело, шевелилось, слышался скрип колес, в мутном лунном тумане на телегах передвигались сакли киргизов, доносился их крик:
– Жа-а-ксы-ы![243]
– Бу-я-а-рда![244]
– Бар?[245]
– Бар!
Разин, прислушиваясь, понимал далекий крик степных людей: недаром он был в молодости от войска к ним послан. Лишняя морщина прорезала высокий лоб атамана. Вспомнилось ему далекое прошлое. И первый раз за всю свою жизнь он скользнул мыслью с легким сожалением, что с детства не знал отдыха: на коне, или в челне, или был в схватке, в боях.
Подумал, уходя в шатер:
«О, несказанно тяжела ты, человечья доля! Свобода ли, рабство, богатство и почесть венчаются кровью… Пируешь за столом, тебе говорят красные речи, а за дверями на твою голову топор точат…»
5
Смешанным говором лопочет многоголосая Астрахань. Жжет солнце, знойное, как летом. Люди теснятся, переругиваются, шумят между каменных лавок армян, бухарцев и персов. Толпа проплывает с базара по улицам, застроенным каменными башнями, церквами и деревянными домами с крыльцами в навесах и столбиках.
У церквей нищие в язвах, в рядне и полуголые, усвоив московскую привычку клянчить, тянут:
– Православные, ради бога и великого государя милостыньку, Христа ради!
Хотя в толпе православных мало.
В углу базарной площади серая пытошная башня. Из ее узких окон слышны на площадь крики, визг и мольбы. Казаки, смешавшись с толпой, выделяются богатой одеждой и шапками в кистях из золота, говорят:
– В чертовой башне те же песни поет наш брат!
Стрельцы, зарясь на наряд казаков, идя обок, отвечают:
– То, браты, по всей Русии ведется… В какой город ни глянь – услышишь… Ежели пытошной в нем нет, то губная изба правит, и тот же вой!
– Да, воеводские суды – расправы!
Разин идет впереди с есаулами в голубом зипуне, на зипуне блещут алмазные пуговицы, шапка перевита полосой парчи с кистями, на концах кистей драгоценные камни. Сверкает при движении его спины и плеч золотая цепь с саблей. Если атаман не подойдет сам, то к нему не подпускают. Есаулы раздают тому, кто победней, деньги.
– Дай бог атаману втрое чести, богачества! – принимая, крестятся.
Нищие кричат:
– Атаман светлой! Дай убогим божедомам бога деля-а…
– Помоги-и!..
– Дайте им, есаулы!
Нищих все больше и больше, как будто в богатом городе, заваленном товарами, широко застроенном, кроме нищих и нет никого. Оборванец подросток тоже тянет руки:
– Ись хочу! Мамку, вишь, пытать имали…
– Пошто мамку-т, детина?
– За скаредные про царя слова, тако сказывали…
– Мальцу дайте! Пущай и он про царя говорит похабно.
Разин, махнув рукой, проходит спешно дальше.
На площади среди каменных амбаров, рядов, казаки, идущие в хвосте, дуваном и одеждой торгуют. Из казацких рук в руки купцов переходят восточные одежды, куски парчи, шелка, золотые цепочки и иное узорочье. Армяне в высоких черных шапках, в бархатных халатах бойко раскупают кизылбашское добро. Один из армян, с желтым лицом, испуганными глазами, тряся головой в сторону соотчичей, кричит хрипло:
– Гхаркавор-э пхахэл аистергиц, цахэлу хэтевиц мэн к тала нэн![246]
Над ним смеются, плюют в его сторону, хлопая по карманам халатов.
– Аксарьянц, инчэс вахум? Мэнк аит мартканцериц к гхарустананк![247]
Многие из разинцев, спустив в царевых кабаках Астрахани деньги, вырученные за дуван, продают с себя дорогое платье, напяливая тут же под шутки толпы вшивое лохмотье, за бесценок взятое у нищих, а иногда и из лавок брошенное до того замест половиков. Мухи разных величин лепятся на голые потные тела, бронзово-могуче сверкающие, то опухшие от соленой воды или тощие, как скелеты, от лихорадок.
– Козаку тай запорожцу усе то краки[248] та буераки – гая[249] ж нема!
– Козаку все одно – лезть в рядно!
– Верх батько даст, низ едино все в бою изорвется.
– Тепло! Без одежки легше.
Вот целый ряд узкоглазых, смуглых, скуластых, в пестрых ермолках, в чалмах, потерявших цвет; глядит этот ряд на казаков, сверкая глазами и ярко-белыми зубами в оскаленных ртах.
– Нынче на Эдиль-реку ходым?
– Волга! Кака-те Етиль?
– Нашим Эдиль-река!
– Куда, козак? Зачим зывал на Астрахан булгарским татарам?
– Лжешь, сыроядец! То калмыки.
– Булгарским кудой, злой, не нашим вера, не Мугамет… Булгарским булванам молит!
– К батьку идет всяк народ! Всяка вера ему хороша…
– Акча барабыз[250], козак?
– Менгун есть: перски абаси, шайки… талеры.
– Купым! Дешев! Наша вера не кушит кабан, кушит карапус[251].
– Вам не свыня – жру коня?
– Бери менгун! Нам кабан гож.
Почти не спрашивая цены, за бесценок казаки тащат в становище убитых кабанов…
6
На крыльце деревянного широкого дома, с резьбой, с пестрыми крашеными ставнями, стоит веселый, приветливый воевода Семен Львов, гладит рыжеватую курчавую бороду. Становой кафтан распахнут, под кафтаном желтая шелковая рубаха, шитая жемчугами, отливает под солнцем золотом.
– Иди, иди-ка, дорогой гость! Жду хлеба рушить.
– Иду, князь Семен, и не к кому иному, к тебе иду. Едино лишь дума!..
– О чем дума, Степан Тимофеевич?
– Вишь, не обык к воеводам в гости ходить: а ну, как звали на крестины, да в сени не пустили?.. Не примут-де, так остудно с пустым брюхом в обрат волокчись.
– Звал, приму! Не то в сени – в горницы заходи.
– На том спасибо! А вот и поминки тебе. – Разин обернулся к казаку сзади: – Дай-кось, Василий!
Взяв у казака крытую золотой парчой соболью шубу, Разин, ступив на крыльцо, накинул шубу воеводе на плечи:
– Носи, да боле не проси! Держу слово…
– Ой, то неладно, Степан Тимофеевич!
Разин нахмурился.
– Уж ежели такая рухледь тебе, князь Семен, негожа, то уж лучше нет.
– Шуба-т дивно хороша! Эх, и шуба! Да вишь, атаман, народу много, в народе же холопы Прозоровского есть, а доведут? И погонят в Москву доносы на меня…
– Чего Прозоровскому доносить, князь Семен? Сам он имал мои поминки! Не един ты…
– А жадность боярская какова, ведаешь, Степан?
– Я еще подумаю… будет ли срок ему доносить.
– Ой, не надо так, атаман удалой, пойдем-ка вот в горницы да за пир сядем, и народ глазеть перестанет на нас.
7
От многих огней светел большой дом воеводы Прозоровского. Сам он стоит посреди палаты в новом становом кафтане из золотой парчи, даренном Разиным. Слуги наливают вино, мед и водку в серебряные чаши. Когда открывается дверь вниз, в людские горницы, то видно по лестнице шагающих слуг с блюдами серебряными и лужеными. Воевода по очереди подходит к столам, заставленным кушаньями, по очереди и чину подает гостям из своих рук чаши с хмельным. Каждый гость, принимая чашу, кланяется в пояс хозяину. За столом среди иноземцев сидит брат воеводы Михаил Семенович Прозоровский, кричит воеводе хмельные хвалебные слова. У горок с серебром, между боковыми окнами, седой дворецкий в черном бархате и двое слуг в синих узких терликах, считая, выдают столовое серебро, чаши, если кому из гостей не хватает. В углу палаты, ближе к выходным дверям, слуга на ручном органе, большом ящике на ножках, играет протяжные песни; орган гремит и тренькает. Несогласные со звуками музыки голоса военных немцев, англичан и голландцев звучат, спорят, хвалят хозяина; едят из небольших блюд руками. Кравчий с двумя слугами с серебряным котлом обходит столы, золоченой лопаткой прибавляет в блюда гостей кушанья.