Разин Степан - Чапыгин Алексей Павлович 45 стр.


– Страшен адлер блик![238]

С левого плеча атамана спускалась золотая цепь, на ней сзади сабля. Опоясан был Разин ярко-красным шелком с серебряными нитями. Петли с кистями висели от кушака до колен.

– Како он марает, сатана? – Разин двинулся.

Художник взмахнул волосами, погрозил ему кистью, запачканной в краску:

– Штэен блейбен[239].

– Черт тя поймет, ха! Грозит пером, а у меня в руке булава… Скоро мажь.

– Нынче мож…

– Фу! Устал… Худче много, чем бой держать, стоять болваном.

Отдавая Лазунке булаву, Разин не успел взглянуть на портрет, полы шатра распахнулись; отстраняя чмокающие удивленно на работу художника лица казаков, в шатер пролезла высокая фигура богатырского склада в стрелецком кафтане.

– Месяц ты ясный, а здорово-ко, Степан Тимофеевич!

Разин хмурый сел на ковры, на прежнее место, молчал, наливая в чашу вино, и, не глядя на стрельца, сказал:

– Сам пришел, палач Петры Мокеева?

– Мокеева, батько, чул я, шах кончил, не я…

– Шах оно шах, а ты пошто руку приложил?

– Не навалом из-за угла – игра такая, играли во хмелю оба – сам зрел!

– Чикмаз, с Петрой, кабы жив, воеводу просто за гортань взяли: сдавай Астрахань!

– Захоти, батько, Астрахань твоя! Молодцов нарочито по тому делу привел: надо, так хоть завтре иди бери…

– Годи, парень, кричать: немчины близ, да един в шатре: то воеводины гости.

– Много кукуй смыслят! Эй, ты, куричий хвост, поди отсель, скоро!

Чикмаз взмахнул длинной рукой, задел мольберт и чуть не опрокинул работу немца.

– Хальт! Мейн готт, гробер керл![240] – Немец в ужасе замахал одной рукой, другой схватил портрет.

– У нас скоро, иди!

– Жди, Чикмаз, дай гляну, что волосатый пес марал.

Разин встал. Немец показал ему работу.

– Ото, выучка человечья великая, и что она деет: как воочию я, едино лишь немотствую да замест булавы – палка в руке…

– Тю… маршаль штаб![241] Маршаль…

– Лазунка, дай ему, волосатому, жемчугу пригоршню – заслужил…

Лазунка в углу из мешка достал горсть жемчуга, всыпал в карман немцу, тот поклонился и, продолжая внимательно разглядывать атамана, словно стараясь запомнить могучую фигуру его, сказал:

– Другой парсун пишу – даю тебе.

Художник, бережно приставив портрет к стене шатра, спешно собрал мольберт, забрал работу и еще спешнее пошел, забыв на земле в шатре шляпу. Лазунка догнал художника, нахлобучил ему шляпу. Разин сел, приказал:

– Садись, Чикмаз! Нече споровати – пить будем, не Персия здесь – Астрахань. А в своем гнезде и ворон сокола клюет. Унес ноги – ладно, червям не угодил на ужин.

– Тое ради могилы утек я, батько!

Наливая Чикмазу вина, Разин спросил:

– Скажи все, что мыслишь о своем городе и людях.

Чикмаз выпил вино, утер привычно размашисто рукавом длинную сивую бороду, ответил:

– Перво, батько Степан, знай мою душу! Не с изменой, лжой пришел я. И тогда не кинул ба поход, да посторонь тебя были люди, кои застили мою любовь к тебе, – Петра, Сергей, Серебряков Иван… Нынче не те – иные удалые надобны. А я от прошлого с тобой – буду служить. Надо на дыбу? Пойду!

– Верю! И люди надобны.

– Привел я Ивашка Красулю, Яранца Митьку, да в Астрахани ждет тебя удалой еще – Федька Шелудяк[242]. Этих четырех нас покудова буде… Заварим кашу – Красуля стрелецкой сотник.

– Добро!

– И еще – от себя дозволь совет тебе дать, батько.

– Сказывай!

– С воеводой Львовым Семеном пей, гуляй. Не знай страху – прямой человек! Прозоровских же спасись.

– То я ведаю.

– Гей, Красулин! Яранец! Атаман кличет.

На голос Чикмаза вошли двое, приземистый, широкоплечий Яранец и высокий, узкий, с длинной редькообразной головой рыжий Красулин.

– Лазунка, дай еще чаши.

– Пьем за здоровье Степана Тимофеевича!

– Сил наберись, батько, да скоро и в Астрахань воевод судить.

– Много довольно им верховодить, кнутобойствовать с иноземцами!

– Зажали стрельцов!

– Стрельцы все твои, они шатки царю.

– Робята! Силы батько Степан скоро наберется. Людей по листам подметным идет немало, иные идут по слуху… Чуял я, Степан Тимофеевич, – обратился к Разину Чикмаз, – Ус Василий казаков ведет, не дальне место видали их. Да за казаками идут калмыцкие – многие улусы. Все к тебе, и долго Астрахани не быть под воеводами. Навались только.

– Вот что я мыслю, соколы! Бунчук, знамена и пушки, кои мне не надобны, да ясырь перский сдал воеводе. Нынче по уговору к царю шлю послов бить головами и вины наши отдать. Ране ведаю: царь у бояр в руках, а бояре вин моих не дадут царю спустить, только все до конца вести надо. Замордует царь моих или обидит – гряну я на город! Вы же мне верны будьте, неторопко и тайно подговаривайте стрельцов, потребных ко взятию Астрахани. Я же подметные письма пущу шире да пришлых людей зачну обучать к пищали…

– То и будет так, Степан Тимофеевич! – сказал Чикмаз.

– Будет так, батько, клянемся! – прибавил Красулин.

Яранец взмахнул кулаком:

– Эх, за все беды воздадим воеводам с подьячими!

– Знай, Степан Тимофеевич, мы твои до смерти.

– Добро, соколы!

Стрельцы ушли, и вдали черневшая слобода скрыла их фигуры. Безоблачное небо сине. Из-за Волги, с крымской стороны, по равнине, голой, бесконечно просторной, все шире и ярче золотели стрелы встающего месяца.

4

В ту же ночь пять казаков собрал Разин в своем шатре.

– Обещал воеводе шесть, да одного не подберу.

Лагунка сказал:

– Пошли меня, батько!

– Люблю, Лазунка, когда ты приходишь и без просьбы служишь мне… Совет твой тож люблю…

– Я скоро оборочу, батько!

– Дай подумать. Сядьте, соколы! – Казаки сели. – Ты, Лазарь Тимофеев, – обратился Разин к пожилому худощавому казаку с хитрыми глазами, – опытки знаешь, шлю тебя, чтоб глядел зорко и слушал, как будут говорить в пути стрелецкие головы. А чуть узнаешь беду к вам – беги в Астрахань! Ближе будет – на Дон. Дон сбеглых не выдает.

– Увижу, батько.

– И все так: ежели худое тюремное над собой услышите, бегите кто как может… Бояр я ведаю: зовут лестью, да ведут к бесчестью… Казак ли, мужик для них не человек, едино что скотина та, которая пашет и их кормит. Теперь же пейте на дорогу – да в ход. Лазунка, вина царевым посольцам!

Выпили вина.

Разин продолжал:

– Сряжайся, Лазунка! Буду я здесь время коротать со сказочником, дидом Вологжениным.

Казаки-послы ушли. Разин спросил Лазунку:

– Тебе пошто, боярская голова, на Москву поохотилось?

– Невесту позреть, батько! Чай, нынче ее сговорили за другого! Мать тоже глянуть надо… люблю ее…

– Кто же не любит мать? А я вот не упомню мати своя… Знай, на Москве матерых казаков в станицах, пришлых, от царя кормят, вином и медом поят и пивом; становят во двор и ходить не спущают никуда без приказу… Старым атаманам лошадь с санями дают, коли зима… Я же не глядел на царское угощенье, от дозора стрельцов, что у караула станицы были, через тын лазал, а пил-ел в гостях. И тебе велю – не становись на дворе под стражу… Тут они тебя, коли зло на разум им падет, возьмут, как квочку на яйцах… Там у меня в Стрелецкой слободе, от моста десную с версту, на старом пожарище, в домике, схожем на бурдюгу, жонка живет, зовут Ириньицей… Сыщи ее. Коли дома тесно – она укроет. Только пасись от сыщиков… Про меня ей скажи все и про княжну скажи – поймет… Гораздо меня любит, и будешь ты ей родней родного. Еще не ведаю, жив ли дедко ее, юрод? Древний старец был… Тот, должно, помер… Мудрой был, книгочей, все бога искал… Возьми что надо, да спеши: казаки, вишь, на коней садятся. Коли имать будут – беги сюда!

– Будь здрав, батько! Прости-ко, Степан Тимофеевич!

– Не блазнись, коли служить царю потянут.

Разин на дорогу обнял Лазунку и вышел за ним из шатра. А за Волгой, со стороны Яика-городка, широко чернело, шевелилось, слышался скрип колес, в мутном лунном тумане на телегах передвигались сакли киргизов, доносился их крик:

– Жа-а-ксы-ы![243]

– Бу-я-а-рда![244]

– Бар?[245]

– Бар!

Разин, прислушиваясь, понимал далекий крик степных людей: недаром он был в молодости от войска к ним послан. Лишняя морщина прорезала высокий лоб атамана. Вспомнилось ему далекое прошлое. И первый раз за всю свою жизнь он скользнул мыслью с легким сожалением, что с детства не знал отдыха: на коне, или в челне, или был в схватке, в боях.

Подумал, уходя в шатер:

«О, несказанно тяжела ты, человечья доля! Свобода ли, рабство, богатство и почесть венчаются кровью… Пируешь за столом, тебе говорят красные речи, а за дверями на твою голову топор точат…»

5

Смешанным говором лопочет многоголосая Астрахань. Жжет солнце, знойное, как летом. Люди теснятся, переругиваются, шумят между каменных лавок армян, бухарцев и персов. Толпа проплывает с базара по улицам, застроенным каменными башнями, церквами и деревянными домами с крыльцами в навесах и столбиках.

У церквей нищие в язвах, в рядне и полуголые, усвоив московскую привычку клянчить, тянут:

– Православные, ради бога и великого государя милостыньку, Христа ради!

Хотя в толпе православных мало.

В углу базарной площади серая пытошная башня. Из ее узких окон слышны на площадь крики, визг и мольбы. Казаки, смешавшись с толпой, выделяются богатой одеждой и шапками в кистях из золота, говорят:

– В чертовой башне те же песни поет наш брат!

Стрельцы, зарясь на наряд казаков, идя обок, отвечают:

– То, браты, по всей Русии ведется… В какой город ни глянь – услышишь… Ежели пытошной в нем нет, то губная изба правит, и тот же вой!

– Да, воеводские суды – расправы!

Разин идет впереди с есаулами в голубом зипуне, на зипуне блещут алмазные пуговицы, шапка перевита полосой парчи с кистями, на концах кистей драгоценные камни. Сверкает при движении его спины и плеч золотая цепь с саблей. Если атаман не подойдет сам, то к нему не подпускают. Есаулы раздают тому, кто победней, деньги.

– Дай бог атаману втрое чести, богачества! – принимая, крестятся.

Нищие кричат:

– Атаман светлой! Дай убогим божедомам бога деля-а…

– Помоги-и!..

– Дайте им, есаулы!

Нищих все больше и больше, как будто в богатом городе, заваленном товарами, широко застроенном, кроме нищих и нет никого. Оборванец подросток тоже тянет руки:

– Ись хочу! Мамку, вишь, пытать имали…

– Пошто мамку-т, детина?

– За скаредные про царя слова, тако сказывали…

– Мальцу дайте! Пущай и он про царя говорит похабно.

Разин, махнув рукой, проходит спешно дальше.

На площади среди каменных амбаров, рядов, казаки, идущие в хвосте, дуваном и одеждой торгуют. Из казацких рук в руки купцов переходят восточные одежды, куски парчи, шелка, золотые цепочки и иное узорочье. Армяне в высоких черных шапках, в бархатных халатах бойко раскупают кизылбашское добро. Один из армян, с желтым лицом, испуганными глазами, тряся головой в сторону соотчичей, кричит хрипло:

– Гхаркавор-э пхахэл аистергиц, цахэлу хэтевиц мэн к тала нэн![246]

Над ним смеются, плюют в его сторону, хлопая по карманам халатов.

– Аксарьянц, инчэс вахум? Мэнк аит мартканцериц к гхарустананк![247]

Многие из разинцев, спустив в царевых кабаках Астрахани деньги, вырученные за дуван, продают с себя дорогое платье, напяливая тут же под шутки толпы вшивое лохмотье, за бесценок взятое у нищих, а иногда и из лавок брошенное до того замест половиков. Мухи разных величин лепятся на голые потные тела, бронзово-могуче сверкающие, то опухшие от соленой воды или тощие, как скелеты, от лихорадок.

– Козаку тай запорожцу усе то краки[248] та буераки – гая[249] ж нема!

– Козаку все одно – лезть в рядно!

– Верх батько даст, низ едино все в бою изорвется.

– Тепло! Без одежки легше.

Вот целый ряд узкоглазых, смуглых, скуластых, в пестрых ермолках, в чалмах, потерявших цвет; глядит этот ряд на казаков, сверкая глазами и ярко-белыми зубами в оскаленных ртах.

– Нынче на Эдиль-реку ходым?

– Волга! Кака-те Етиль?

– Нашим Эдиль-река!

– Куда, козак? Зачим зывал на Астрахан булгарским татарам?

– Лжешь, сыроядец! То калмыки.

– Булгарским кудой, злой, не нашим вера, не Мугамет… Булгарским булванам молит!

– К батьку идет всяк народ! Всяка вера ему хороша…

– Акча барабыз[250], козак?

– Менгун есть: перски абаси, шайки… талеры.

– Купым! Дешев! Наша вера не кушит кабан, кушит карапус[251].

– Вам не свыня – жру коня?

– Бери менгун! Нам кабан гож.

Почти не спрашивая цены, за бесценок казаки тащат в становище убитых кабанов…

6

На крыльце деревянного широкого дома, с резьбой, с пестрыми крашеными ставнями, стоит веселый, приветливый воевода Семен Львов, гладит рыжеватую курчавую бороду. Становой кафтан распахнут, под кафтаном желтая шелковая рубаха, шитая жемчугами, отливает под солнцем золотом.

– Иди, иди-ка, дорогой гость! Жду хлеба рушить.

– Иду, князь Семен, и не к кому иному, к тебе иду. Едино лишь дума!..

– О чем дума, Степан Тимофеевич?

– Вишь, не обык к воеводам в гости ходить: а ну, как звали на крестины, да в сени не пустили?.. Не примут-де, так остудно с пустым брюхом в обрат волокчись.

– Звал, приму! Не то в сени – в горницы заходи.

– На том спасибо! А вот и поминки тебе. – Разин обернулся к казаку сзади: – Дай-кось, Василий!

Взяв у казака крытую золотой парчой соболью шубу, Разин, ступив на крыльцо, накинул шубу воеводе на плечи:

– Носи, да боле не проси! Держу слово…

– Ой, то неладно, Степан Тимофеевич!

Разин нахмурился.

– Уж ежели такая рухледь тебе, князь Семен, негожа, то уж лучше нет.

– Шуба-т дивно хороша! Эх, и шуба! Да вишь, атаман, народу много, в народе же холопы Прозоровского есть, а доведут? И погонят в Москву доносы на меня…

– Чего Прозоровскому доносить, князь Семен? Сам он имал мои поминки! Не един ты…

– А жадность боярская какова, ведаешь, Степан?

– Я еще подумаю… будет ли срок ему доносить.

– Ой, не надо так, атаман удалой, пойдем-ка вот в горницы да за пир сядем, и народ глазеть перестанет на нас.

7

От многих огней светел большой дом воеводы Прозоровского. Сам он стоит посреди палаты в новом становом кафтане из золотой парчи, даренном Разиным. Слуги наливают вино, мед и водку в серебряные чаши. Когда открывается дверь вниз, в людские горницы, то видно по лестнице шагающих слуг с блюдами серебряными и лужеными. Воевода по очереди подходит к столам, заставленным кушаньями, по очереди и чину подает гостям из своих рук чаши с хмельным. Каждый гость, принимая чашу, кланяется в пояс хозяину. За столом среди иноземцев сидит брат воеводы Михаил Семенович Прозоровский, кричит воеводе хмельные хвалебные слова. У горок с серебром, между боковыми окнами, седой дворецкий в черном бархате и двое слуг в синих узких терликах, считая, выдают столовое серебро, чаши, если кому из гостей не хватает. В углу палаты, ближе к выходным дверям, слуга на ручном органе, большом ящике на ножках, играет протяжные песни; орган гремит и тренькает. Несогласные со звуками музыки голоса военных немцев, англичан и голландцев звучат, спорят, хвалят хозяина; едят из небольших блюд руками. Кравчий с двумя слугами с серебряным котлом обходит столы, золоченой лопаткой прибавляет в блюда гостей кушанья.

Назад Дальше