– Не гневись, государь! Спусти холопа своего, спусти, государь!
– Пора мне, бояре! Идите со мной откушать… И ты, дьяк думной, с нами будь! Да вот оповестите иных ближних бояр, думных – много еще дел воинских, обо всем говорить надо.
Царь, подбирая полы своего пространного парчового наряда, медленно стал выходить из-за стола.
4
Лазунка перешел за Москворецкий мост.
– В Кремль, на Иванову? Там народ гудит обо всем.
Оглянулся боярский сын, увидал знакомую баню – сруб еще более покосился, окна, заткнутые вениками, почти сравнялись с землей.
– Здесь меня батько Степан боем сабли встретил, теперь же иное… Соскучал, поди, обо мне! За лиходельницу бабу заступился тогда и в пыту пошел…
За баней недалеко по берегу – кабак. Люди из бани с вениками под пазухой мимоходом сворачивали в кабак, и те, которые шли за мост, в слободы, тоже не миновали кабака.
– А вот кабак чем плоше Ивановой? В ем узнаю то, что надо мне.
Одетый у Ириньицы посадским, в полукафтанье, сером фартуке, Лазунка походил на мелкого торгаша.
Было хотя рано, только день без солнца, хмурый, а потому на стойке большого кабацкого помещения горели свечи. Да и сам целовальник не любил сумрака. Боясь просчета, близорукий, он, давая сдачу, долго около свечи крутил и мял в руках монету.
– Ты бы ее кусом!
– Запри гортань, советчик! Чай, ведаешь, что всяк прощет целовальнику у приказа Большой казны батогами в спину дают!
– Тебе ништо… Черева отростил, и мяса много, да и как не прощитаться, когда в свой прируб напихал баб!!!
– Ты кто будешь – голова кабацкой, што ли? Да и тот про меня слова худа не кинет!
– Я питух… Я говорю тебе, едино чтоб язык мять…
– Так не кукарекай – петух ли, кочет, черт те в глотку скочит! Два алтына! Два, два давай, бес!
– На, возьми! Ишь какой норовистой…
Лазунка, усевшись за питейный стол, оглядывался любопытно: давно не был в Москве, народ ему казался новым.
В чистой половине кабака, в прирубе, широко распахнуты двери. Там около топившейся печи с черным устьем сидели на шестке и скамьях кабацкие жонки – те, что помоложе и чище одетые. Горожанки, зайдя в кабак искать мужей, шли туда же: найдя в кабаке мужей, брали от них хмельное, несли в прируб, пили. Кабацкие гадали горожанкам по линиям рук, иные на картах. Пели песни. Лазунку попросили двинуться на скамье – за длинным столом делалось тесно, и древние скамьи трещали от вновь прибывающих питухов. На столе от различных питий становилось мокро.
За спиной Лазунки кто-то тоненько, звонко голосил:
– Эх, братцы винопийцы! И места за столом Ершу нету…
– Сыщем место, Ершович Ерш[322]. Пожмись, народ!.. Ерш дьяком не был, а из подьячих выгнали – дай место хоть в кабаке…
На скамье за столом против Лазунки питухи с красными лицами сдвинулись плотнее. За стол сел человек с быстрыми, вороватыми глазами, с усами, как живые тараканы, шевелящимися. На голове Ерша клочья русых волос.
– А ну, виночерпий, дай-кось нам пенного кукшинчик малой!
Служка кабацкий, получив деньги, принес вино.
– Где, Ерш, плавал, каких щук глядел?
– Ох, браты! Изопью вот, а сказывать зачну, без перебою чтоб – хто видел, и тому, хто не был вчерась в Кремле…
– Не всем досуг быть!
– Иным быть боязно – на Ивановской крепко бьют!
– Боязно тому, кто казну крал…
– Ну, слушьте! На постельном, вишь, крыльце государевом кричали, что атаман-от Степан Разин богоотступник… и седни попы будут говорить ему анафему.
– Ой, ты!..
– Чул… А еще чул, как зазывали бояр, князей биться с Разиным – идтить на Волгу!
– Эй, не любят дворяна на войну быть!
– Угрозно им теперь говорено! Дьяк читал: «Идите-де сражаться за великого государя и за домы своя, а те дворяне, кои-де не поедут в бой да учнут сидеть в домах и жить в поместях, то у тех нетчиков вотчины отбирать, отписывать тем челобитчикам, что будут стоять на войне противу воров!»
– Эй, кто ходил на смотры? Седни государь на Девичьем поле войска глядит!
– Чего туда ходить? Близ не пущают. Да сегодня не дворяны, князи – все рейтары да люди даточные?..[323]
В кабаке от боя из пушек затряслись полки, зазвенела кабацкая посуда.
– Вишь, вот! Пойдем, робята?
– То на Девичьем пушки бьют!
Иные ушли из кабака. Только за столом питухи не тронулись:
– Поспеем!
За Москвой-рекой с той же стороны затрещали карабины и мушкеты.
– То какой бой?
– Вишь, конные и пешие бьют перед царем – немчины порутчики да полковники выучку солдат показуют.
– Боярской смотр, то особой, – заговорил Ерш, – для больших жильцов, дворян строят дом на Девичьем, с государевым троном…
– Глядел и я кои дворы боярски, на тех дворах родичи княжие с городов понаехали в ратной дединой сбруе…
– А ну, как?
– Да на конях богачества навешано – цены нет! Серебро, золото от копыт коньих до морды и ушей животиных, хвосты конски – и те в жемчугах.
– Порастрясут то золото, как в бой приналягут.
– Эх, сползать ба по полю после боев – я чай, жемчугов шапки сыскать можно!
– Подь на Волгу! Бояра уловят, и быть тебе на колу…
– Вот-те и хабар![324]
Кто-то басистый, тяжко мотая захмелевшей головой, крикнул:
– Сказывают, православные!
– Мы не горазд – мы питухи.
– Чуйте, питухи! Сказывают, у Стеньки Разина живет расстрига Никон-патриарх!.. Идет…
– Где еще чул такое?..
В углу кабака, за бочками, стоял хмельной высокий человек в монашеском платье, в мирской валеной шляпе и, держась за верхние обручи бочки, дремал. Услыхав имя Никона, поднял голову, забасил в ответ, отдирая непослушные руки от винной посуды:
– Братие! Битием и ранами, не благодатию Христовой, увещевают никонияны парод! Русь древнюю, православну-ю-у попирают рылами свиными… Оле! Будет время, в куцее кукуево рухло загонят верующих – тьфу им!
Целовальник крикнул:
– Ярыга, беса гони, пущай замест кабака на улице б…дословит!
– Умолкаю аз…
Высокий, шатаясь, вышел из-за бочек и зашагал к дверям. У порога сорвал с головы широким размахом руки шляпу и крикнул, переходя с баса на октаву:
– Братие-е! Кто за отца нашего Аввакума-протопопа[325], тот раб Христов; иные же – работающие сатане никонияны-ы! – и вышел на улицу.
– Штоб те завалило гортань, бес! – крикнул целовальник.
Лазунка не спеша тянул свой мед, разглядывал баб. В прирубе кабатчика становилось все шумнее. Бабы не гадали больше, а говорили, пели и спорили. Одна унылым голосом пела свадебную песню:
К нам-то в дом молодую ведут,
К нам-то в клеть коробейки несут.
Хлестала в ладоши, заплетаясь языком, частила, мотая головой в грязной кумачовой кике:
Кони-то накормленные,
Сундуки железом кованные,
Замки жестяные,
Ключи золотые.
Чулки бумажные,
Башмаки сафьянные.
Другая, маленькая, сухонькая и столь же пьяная, как поющая, рассказывала толстой и рослой посадской с кувшином в руках:
– И поверь, голубушка, луковка моя, как запоезжали мы с невестой…
– С невестой? Хорошо!.. с невестой.
– Ужо, луковка, а были мы в сватьях. А подобрано нас две сватьюшки, луковка, и к нам пришла в клеть сама колдовка.
– Бабы, пасись о колдунах сказать!.. – крикнул целовальник.
С окрика баба понизила голос:
– Так вот, луковка, завела она в клеть… пришла да велела сунуться нам врастяжку на пол. В углу же свечу прилепила, зажгла, а образа и нету… Сумрачно в клети, у ей же, луковка, колдовки, топор в руках…
– Бабы! Сказываю: чтите у печи – грамота есть, – повторил свой окрик целовальник.
– Едино что не лги – пей вот!
– А за здоровье, луковка! И ты пей, вот, вот – ладно… я же, спаси тя бог, не лгу… Обошла нас колдовка на полу лежачих да тюкнула сзади меня топором… «Ой, думаю, обрубит она мне сарафан!» Сарафан-от долгой, золотом шитой…
– И век такой рухледи у ей не бывало!
– Помолчи, квас, – не краше нас. Обошла, луковка, тая колдовка меня другой и третий раз, все тюкает топором да наговаривает… Мы лежим. Сходила, еловое полено принесла, сердцевину выколола да и вон из клети. Мы за ей, луковка, в пяту и идем… Ена тое сердцевину дружке за голенище втыкнула, тогда с невестой в путь направились, поехали, луковка… Да еще…
К первой жонке, певшей, пристала другая, они визгливо затянули песню. Одна пошла плясать, напевая; другая вторила:
Ой, мне, мамонька,
Ой, радошно!
Ко мне милой идет,
Посулы несет.
Здравствуй, милой мой,
Расхороший ты мой.
Целовальник крикнул служке:
– Пригляди за напойной казной! – Сам пошел к бабам.
Бабы перестали петь, плясать, закланялись; одна, самая пьяная, кричала:
– Цолуйте его, Феофанушку, в лыску, плешатого.
– Вот что, бабы! Озорницы вы, греховодницы! Без огня погоришь с вами на белу дню… Чтите государеву патриаршу грамоту.
– Где ее честь-то, Феофанушко?
– А вот, вишь, исприбита.
– Ты нам чти! Мы без грамоты.
– У меня есть одна грамотка, на овчинке писана, дырява.
– Эй, ярыга, дай свечу!
Целовальнику подали свечу. Он, водя пальцем и близорукими мутными глазами по бумаге за печью, где шуршали тараканы, читал:
– «От великого государя всея Русии, а такожде от святейшего патриарха указ на государевы кабаки и кручны дворы кабацким головам и целовальникам. Умножилось во всяких людях пьянство и всякое мятежное, бесовское действо – глумление и скоморошество со всякими бесовскими играми. И от тех сатаниных учеников в православных христианах учинилось многое неистовство… Иные, забыв бога, тем скоморохом последствуют… Так чтоб с глумами, тамашами и скоморошеством на кабаки и кручны государевы дворы не пущати!»
– Вы же, лиходельные жонки, тут, в моей половине, что чините? Пляшете, песни играете, гадаете да про колдунов судите и непослушны государеву указу!
– Да ты не напущайся с гневом, Феофанушко!
– Придем мы, кого из нас табе надо, к запору кабака, а то нынь, хошь, спать ляжем?
– Ах вы, бесовки! Ай, ай! Тише ведите беседы… Мног люд в кабак лезет походя, да государь с войском мимо пойдет со смотра… И не упивайтесь: остеклеете, какой тогда в вас прок?..
Лазунка давно собрался уходить, он подошел только еще послушать баб, встал у дверей и боком, прислонясь, заглядывал в прируб. Целовальник, выходя, ткнулся в Лазунку, закричал, тараща блеклые глаза с красными веками, тряся козлиной бородой:
– Нехрещеная черная рожа! Чего те надо тут, шиш? Вор, разбойник экой!..
Лазунка решил нигде не ввязываться в ссору. Ничего не ответив, отошел. Питухи теснились вон из кабака. По мосту шли попы с крестом, образами, ехал царь впереди войска, кончившего воинский строй на Девичьем поле.
Боярский сын пролез на улицу, встал у угла кабака. За попами в светлых ризах шел хор певчих. За певчими в сиреневых подрясниках шли два рослых боярских сына в панцирях и бумажных шапках.[326] Они били в литавры, повешенные на ремнях сбоку; литавры в бахроме, кистях и позвонках. За литаврщиками ехал дебелый царь в ездовой чуге червчатого бархата; нашивки на рукавах, полах и подоле чуги – канитель[327] из тянутого золота. Кушак золотой, на кушаке нож в кривых серебряных ножнах с цветами из драгоценных камней. На царе шапка стрелецкого покроя, шлык из соболиных черев. За царем справа и слева, по чину, ехали два воеводы: главный – князь Юрий Долгорукий, и помощник его, по левую руку царя, князь Щербатов[328]. Оба седые, в синих тяжеловесных коцах[329], застегнутых на правом плече аламами. Позади воевод выборные, конные жильцы в красных, с воротниками за спиной в виде крыльев, скорлатных кафтанах. За жильцами на белых лошадях двигался стремянной стрелецкий полк, в малиновых кафтанах, в желтых сапогах, с перевязками на груди крест-накрест. К седлам стрельцов приторочены ружья, сбоку сабли, а с другого – саадаки с луком и стрелами; шапки рысьи, шлыки шапок загнуты набок. За стремянным полком выборные из детей боярских, рейтары в латах, бехтерцах и шишаках. За рейтарами драгуны, так же вооруженные, как рейтары, шпагами и мушкетами, только у драгун были пики и топоры, притороченные к седлам. За драгунами на разномастных лошадях ехали даточные люди, солдаты из городов и волостей. Каждый с саблей и парой пистолетов, у седла с карабином. Сзади даточных конных шли пешие даточные люди: в сермягах, однорядках и лаптях, кто с пищалью, иной с рогатиной, с топором, луком и стрелами. Сзади войск везли артиллерию – десять медных пушек и три железных. Станки к пушкам тащились сзади на отдельных больших телегах. Пушкари в синих кафтанах шли пешие за подводами. Всю артиллерию провожал бородатый тучный пушкарский голова в синем кафтане с серебряными боярскими нашивками поперек груди, с золочеными каптургами[330] по кушаку. На нем лихо сидела бобровая шапка. Ехал голова на вороном коне. Артиллерия у моста задержалась, поджидая телегу со станками. Лазунка с толпой пробрался до моста. А к мосту, где остановился голова, подъехал на коротконогом плотном бахмате рыжем полковой подьячий в таком же рыжем, как его конь, коротком куяке[331], с карабином у седла. Он крикнул голове подъезжая:
– Чуй-ка, пушкарский вож!
– Чого надо?
– Учини леготу! Мало время, чтоб ехать к вам в приказ!
– Какая та легота?
– Свези наказ – сдай дьякам!
– А ты мне его ту чти! С иным наказом улипнешь, знаю.
– Дело видимое – хорошее…
– Чти, так не приму.
Подьячий снял бумажную шапку, вынул из нее лист и, держа шапку в одной руке, лист в другой, читал:
– «Принять в Пушкарском приказе наряд и к тому наряду зелье, и свинец, и ядра, и всякие пушечные запасы пушкарей».
Голова спросил:
– Роспись есть?
– А вот! «Под сим наказом роспись, а подводы взять у дьяка Григория Волкова».
– Дьяка знаю.
– «Дьяк знает, с каких ямских дворов подводы брать, а класть на всякую подводу по пятнадцати пуд».
– И неладно в пути брать листы, да давай! Дело это к нам идет…
– Вот те благодарствую много!
Подьячий, передав голове наказ, надел свою в круглых блестках шапку и поехал за Москворецкий мост. Толпа шатнулась за ним, и Лазунка – тоже. За Москвой-рекой на полянке, около строящейся новой церкви Григория Неокесарийского, раззолоченной и пестро раскрашенной снаружи, усатый немец, высокий, с багровым лицом, в синем мундире учил копейщиков, одетых в кованые латы. Начищенная медь сверкала от тяжеловесных движений. По широким лицам солдат из-под шишаков тек пот, из носа у иных текли сопли, но капитан не давал им передышки, сморкаться было некогда.
Жиловатый немец в шишаке медном с голубыми завязками от наушников по подбородку, все более багровея лицом, кричал:
– Ти знайт, как копе держа-йт тебе, зволочь! Ну, рас-два! Гробер керль!.. Копейшик должен быт молотшиной: кениг ваш на копейшик платил жалованье вдвое. Позри ви, делай я! Рас-два! Затшем твой лат тяжела? Не можно того… Шишак ваш большой, и нейт завязка от ушей… Эй, официр!