Офицер, так же одетый, как и капитан, только победнее, в синий узкий мундир с желтыми пуговицами, в синих же штанах, в сапогах тяжелых, при шпаге, вышел на зов.
– Официр! Комрад! Копейшик ваша десятка не могут знайт, как держайт бой на рейтар… не может! Ну, рас-два! Держи копе, рука вот! вот! Тяни тупой конца штаб на земля… Линкс, зволочь! Лева, права рука вот – держит сабель! Во-о-о, рас-два – руби!
Горожане спешили в Кремль. Лазунка услыхал:
– Анафема зачнется Разину!
Боярский сын стал пробираться обратно.
5
Вечерело. Зазвонили, народ все гуще шел в Кремль. В Кремле, у соборов, по рундукам от царских теремов покрыто красным сукном. По площади чавкала и липла к ногам грязь. У всех приказов было пусто, только у Разбойного били на козлах двух татей[332] да у приказа Большой казны стояли гуськом четверо кабацких целовальников и по очереди спускали штаны: их били плетьми стоя. Подьячий, заменяя дьяка, считал удары, он же вычитывал преступления. На козлах палача лежали книги отчетные по напойной казне. Палач в полукафтаны плисовом последний раз ударил заднего в ряду целовальника.
– Эх, бородатые, задали мне урочную работу… Глянь, уж все палачи домой сошли!..
Целовальники, подтягивая штаны, забрав книги, шатаясь уходили на Красную площадь, один сказал:
– Вполу напойных денег недостало, да голова виновен, а дьяки верят голове, не нам!
– Меня тож били ни за что – молчу!
Третий проговорил:
– Знать буду Иванову – первый раз секся!
Четвертый, последний, ежась прибавил:
– Не хвались! В нашем деле сдерут шкуру зря. Воевода разогнал народ поборами, а где их, питухов, набраться? Вот и недочет на кабаке!
Лазунка пропустил битых кабатчиков, прошел к соборам. По рундуку к Успенскому шел древний боярин. Бирюч с литаврой, озираясь кругом, сдерживал шаги, чтоб не наступить на ноги старику.
Боярин остановился, сказал:
– Поведай народу!
Бирюч забил в литавру. Когда прекратился трескучий звон, выкрикнул:
– Люди провославные, в соборе Успения сегодня предадут анафеме богоотступника Стеньку Разина, вора, грабителя!.. Да указует великий государь вам, весь народ, идтить и на рундуки не ступать замаранными улядями и тож сапогами! Да указал великий государь холопям конным, боярским и княжецким, чтоб отъехать чинно за Иванову колокольню и там стоять, пока не истечет время службы, и не чинили б народу озорства и не кричали матерне! Кто же ослушник воли великого государя Алексея Михайловича сыщется, того будут бить кнутом нещадно против того, как бьют воров!..
Бирюч с боярином ушли в собор; вскоре вышел из теремных палат царь с боярами. Лазунка перелез рундук и, пробравшись на паперть Успенского собора, затерся в толпу нищих и всяких людей, прижатых боярами, детьми боярскими, головами и подьячими в темный угол. За царем и боярщиной стали пускать в собор иных людей. Староста церковный не пускал без разбора, но в собор прошел любимец царя боярин Матвеев и строго сказал старосте:
– Поди прочь! Народ черный пусть видит и слышит…
Лазунка, отжимая крепкими локтями толпу направо и налево, пролез до половины собора, хмурого, с ликами угодников на стенах и сводах. В соборе от густой толпы стоял пар, мешаясь с дымом ладана. Свечи едва мерцали там и тут. Лишь в алтаре толстые свечи у креста сыпали огни, широко отсвечивая в золоте и серебре паникадил, крестов и риз. Царские врата собора растворились. Служба притихла, лишь причетник читал псалмы, и голос его тонул в сумраке, вздохах, молитвах, с жужжанием произносимых теми, кто не ждал, а молился. Кто-то прошептал близ Лазунки:
– Переодеваютца!
Царь стоял на возвышении царского места, в стороне, к правому приделу; пониже царского места, но выше толпы стояли бояре и князья.
Из алтаря, с той и другой стороны, стали выходить попы, одетые в черное, со свечами в руках. За ними выдвинулся хор монахов в черном, в черных колпаках. На попах были черные камилавки. Народ отодвинули ко входу и на стороны, посреди собора попы встали, образуя круг. Лазунка не видал, откуда появился в самой середине болван, одетый в казацкое платье, с саблей, сделанной из дерева, раскрашенной. Лицо болвана намалевано, усатое и безбородое, ничуть не похожее на атамана. Один из попов прочел громко псалом. Все попы опустили свечи огнями вниз, закапал воск. Хор монахов запел мрачно и протяжно:
– «Донско-му ка-за-ку, бо-го-от-ступ-ни-ку, во-ру Стеньке Ра-зи-ну-у…»
– Ана-фе-ма!.. – громко в один голос сказали попы…
Царские врата растворились, из них вышел архиерей в черном, с черным жезлом, в черной камилавке. Медленно и торжественно прошел в круг попов и хора – все расступились. Архиерей ткнул концом жезла чучело Разина в грудь и крикнул на всю церковь:
– Вор Разин Стенька проклят!..
– Анафема! Анафема! Анафема! – три раза повторил хор.
– Отныне и во веки веков – вор Разин Стенька проклят!
– Анафема, анафема! – повторил хор.
Архиерей снова ударил чучело в грудь жезлом.
– Вор, богоотступник Разин Стенька проклят! Анафема!
– Анафема-а!.. – мрачно запел хор.
Архиерей ударил жезлом подобие Разина третий раз и с отзвуком под сводами собора выкрикнул:
– Сгинь, окаянный богоотступник, еретик, вор Стенька Разин – анафема!..
Хор запел:
– «Днесь Иуда оставляет учителя и приемлет диавола…»
Попы и хор повлекли чучело Разина на Иванову – там уж горел огонь за рундуками – в сторону Ивановой колокольни. Волосатый палач в красной рубахе поднял чучело над головой и бросил в огонь.
Колокола звонили протяжно, в сумраке видно было толпу бояр, идущих с царем по рундукам из собора. Лазунка, пробираясь к ночлегу, слышал в разных местах возгласы:
– Проклят!..
– Отрешен от церкви Разин!..
– Всего хрестьянства отрешен!
– Уй, не приведи бог до того-о!
– Срашно сие, братие!..
6
Лазунка не стал ни пить, ни есть. Ириньица лежала на своей постели, бледная и слабая. Сын был в соборе, хотя и не видал Лазунки. Сын, не зная ничего, рассказывал матери, называя Разина вором и бунтовщиком, говорил, как жгли болвана, проклинали богоотступника. Ириньица плакала, но сыну не сказала правды. Сын Ириньицы ушел. Лазунка сидел у стола, повесив голову.
– Чуй, голубь! Худо, как народ кинет Степанушку. Старой мой дедко Григорей не раз про то сказывал ему…
– Народ кинет – ништо, хозяйка! Худо, как Яик да донские казаки учуют попов и отложатся разинцев…
– Худо, голубь!
– Покуда поповский рык дойдет до Яика и Дона – мы с атаманом на Москву придем!
– О, дай-то бог! Солдат, вишь, у царя много копится, и немчины строю да бою ратному ежедень – Васютка сказывал – учат…
– Видал я!
– Вот я, опять грозу на милова чуя, прахотная стала, и ноги не идут… Ты испей чего хмельного, коли же не хотца еды.
– Мало время, хозяйка! Чую я, кто-то незнаемый лезет сюда.
– А ты в ту горницу, голубь!
Боярский сын быстро шагнул за печь и исчез в подземной горнице, где негасимая лампада ровно лила желтый свет. При свете том Лазунка поднял дверь на место, с лестницы не уходил, лишь сел на ступени, разулся и стал слушать, что будет вверху.
– Ну-ка, детина, веди! – заговорил в подземных сенях чужой властный голос.
– Жди, дьяче, мало… Матка недужит и часто спит – я ее взбужу.
– Эй, вишь, не один я! Веди… Тихо буду, не напужаю…
– Ну, ин добро! Гнись ниже…
Ириньица дремала, когда грузный сел за столом, против нее. Сын сказал:
– Мама, тут дьяк со стрельцы! Очкнись…
Ириньица вздрогнула и медленно повернула голову с испуганными глазами. Дьяк в черном кафтане, с жемчужной широкой повязкой в виде ожерелья, по груди вниз висел золотой орел с раздвинутыми на стороны лапами; в руках дьяка посох; шапка бобровая с высоким шлыком.
Дьяк сказал юноше:
– Поди-тка, парень, к стрельцам на двор, заведи их в сени. Ежели сыщешь что хмельное в дому, дай им, пущай пьют. Нам помехи чинить не будут, да и ночь надвигается… А мы тут с Ириньицей побеседуем.
Юноша, уходя, спросил:
– Ты, дьяче, лиха какого не учинишь? Мама болящая…
– Не учиню, детина. Поди справь, как указано! Стрельцам не кидай слов, что есть в дому. Отмалчивайся…
– Ладно! – Юноша ушел.
Дьяк снял шапку, поставил на стол, задул одну из ближних свечей в трехсвещнике, чтоб не резала глаза. Разгладил длинные волосы, начавшие на концах седеть, сказал:
– Ты, Ириньица, не сумнись! Чуешь ли меня!
– Чую, дьяче.
– Ты меня узнаешь ай нет? Я тогда в пытошной спас тебя от боярина Киврина, от сыска дьяка Судного приказу тож оборонил. И нынче упросил государя прийти к тебе замест других дьяков с сыском!
– Ой, дьяче, чего искать у хворобой жонки!..
– Искать место корыстным людям найдется! Дошли, вишь, слухи, что у тебя скрыты люди Стеньки Разина. Так ты тем людям закажи к себе ходить… Я обыщу и отписку дам, что-де ничего не нашли, но ежели моей отписке не поверят и сыск у тебя иные поведут, не замарайся… Нынче время тяжелое. В кайдалах[333] сидеть скованной да битой быть мало корысти…
– Ой, дьяче, спасибо тебе.
– Спасибо тут давать не за что… Сама знаешь, ай, може, и нет – полюбил я тебя тогда… давно. Ты же иным была занята. А как покойной боярин груди тебе спалил… и стала ты мне много жалостна, по сие время жалостна. Я же к боярину за добро его и науку память хорошую чту, и ты его за зло не проклинай, а молись!..
– Не проклинаю я, дьяче Ефим. Не ведаю, как по изотчеству?
– Пафнутьич! Бояре меня кличут «Богданыч» – бог-де дал… Бояр я не люблю.
– Ой ты! А коло царя сидишь?
– Сижу, да с опасом гляжу! Дьяков немало от царя бояра взяли, угнали: кого на Бело-озеро, кого в Сибирь… кого под кнут сунули…
– Царь-от-государь не даст тебя в обиду!
– То иное дело. Налягут бояра: что дьяк – патриарху худо бывает. Гляди, Никон: уж на что царский дружок был – угнали на Бело-озеро; а слух есть, еще дальше угонят… Бояра чтут своих от своя – мы из народа им враги завсе… Меня бояра не любят, что я прижитой от дворовой девки. Едино лишь к памяти моего благодетеля Пафнутия Васильевича приклонны, так до поры терпят… И дело, кое нынче Стенька Разин завел… – Дьяк помолчал, заговорил тихо: – мне угодно… Иной ба, зная, что сын твой от Разина прижитой, обнес тебя, потому воровских детей всех изводом берут… Да бояра того не ведают. Я же греха на душу не возьму! Не надобен будет тебе парнишка – дай мне его… обучу. На боярскую шею грозу от него сделаю… Добра-богатства на мою жисть хватит: семья моя – я да жена, а парень твой не помеха.
– Ой ты, дьяче, спасибо! О сыне уж думаю денно и нощно, прахотная я… И ежели помру, куда детина малой на ветер пойдет?! И все-то сумнюсь об ем!..
– Дай его мне! Едино лишь добро будет.
– Коли ты, дьяче, за ним по смерти моей приглядишь да поучишь – мое тебе вечно благодарение, а пока жива, буду бога молить за того боярина, который груди у меня выжег…
– То надо, молись! Сына твоего не оставлю, грамоте и воинскому делу обучу, усыновлю, а то как меня бояра выб..дком считают, так и его будут, и таким нигде места нету…
– Уж и не знаю, как тебе сказать благодарствую! Он же, Васютка, у меня не голой: есть ему рухледь, и узорочье многое есть!
– У меня своего довольно.
– Как ты думаешь, дьяче, придет на Москву Разин?
– Народ ждет, и не один черный народ – посацкие, купцы и попы мелкие, все ждут. Только Разину на Москве не бывать! Не бывать, потому что с кем он идет на боярство? С мужиками. У мужика и орудия всего – кулак, вилы да коса… У царя, бояр запасов боевых много, а пуще иноземцев много с выучкой заморской. И все они на особом государевом корму, знают же они только войну. То и делают, что во всяких государствах на войну идти нанимаются…
Дьяк надел шапку, встал:
– Теперь, Ириньица, не пугайся! Придут стрельцы, зачнем делать обыск.
Дьяк постучал в двери посохом, громко крикнул:
– Эй, стрельцы!
Дверка распахнулась, в горенку Ириньицы полезли синие кафтаны, засерели стрелецкие шапки, сверкнули бердыши.
Дьяк изменил голос, приосанился, сказал стрельцам:
– Оглядывайте живо, государевы люди! Бабу допросил.
Один из стрельцов сказал:
– Парнишку, дьяче, позвать, чтоб не сбег?
– Кличьте! Пущай будет за караулом в горенке.
Другой стрелец заступился:
– Он, дьяче, смелой – не побегет!
Дьяк ответил:
– По закону должен парень быть тут!
Юношу зазвали. Он сел на лавку, два стрельца сели с ним рядом. Еще трое начали обыск. Ириньица сказала:
– Там, дьяче, шкап большой у окошек, так тот шкап отворите, запону отдерните, за ней прируб – ищите! Никого нету у меня, и запретного я не держу.
В горенке пахло хмельным, и табаком, и дегтем. Долго длился обыск. Дьяк наконец со стрельцами вышел из прируба. В передней горнице сняли образа с божницы, оглядели, ошарили под лавками.
– Никого и ничего! – сказали стрельцы, которые ходили с дьяком.
Дьяк, садясь к столу, развернул лист, писал из чернильницы, висевшей под кафтаном на ремне; спросил, не глядя на Ириньицу:
– Ям каких тайных, баба, у тебя в дому нет ли?
– Есть, голубь, яма-погреб, там, в сенях.
– Стрельцы, обыщите тот погреб.
– Мы, дьяче, погреб давно обыскали, уж ты не сердись… Хмельное было кое, испили. Хошь, и тебе найдется?
– Не хочу! Пейте мою долю.
Дьяк, исписав лист, спросил:
– Кой от вас, робята, грамотен?
– Трое есть: Гришка, Кузьма, Иван Козырев тож!
– Приложите к листу руки да пойдем! Время поздает.
Стрельцы подписались, ушли.
Дьяк Ефим, уходя, погладил рукой по волосам Ириньицу.
– Помни, Ириньица, парня обучу. Когда надо будет, дай весть о том… Да вот лихим людям закажи ходить! Сказываю, могут еще прийти искать…
Он покрестился, сняв шапку, и, взяв посох, ушел, провожаемый сыном Ириньицы. В сенях матерились стрельцы, ища выхода. Юноша со свечой в руке вывел их за амбары. Шаря в сенях, в темноте, стрельцы забрали два бочонка с брагой, унесли.
– Все ж, братцы, не зря труд приняли! – сказал кто-то.
Другой голос сзади ответил, болтая в бочонке хмельное:
– Кабы чаще так! Худа нет в дому, а браги много.
– Парнишка у бабы хорош!
– Гришка летник кармазинной упер, браты!..
– Тише – дьяк учует.
– Ушел дьяк!
– Летник взял, зато пил мало!
– А ну, молчите, иные тож брали.
Голоса и люди утонули в черноте слободских улиц. Сын Ириньицы долго прислушивался к шагам стрельцов, вернулся. Войдя в горницу, подошел за печь, крикнул:
– Ушли! Выходи, гостюшка!
Лазунка вышел, одетый в дорогу.
Ириньица сказала слабым голосом:
– Ночью, я чай, не придут?.. Ночуй, голубь. И сторожа, гляди, уловят – решетки заперты.
– Москва меня замками железными не удержит, не то воротами! Спасибо, хозяйка, пожил. Сказывай поклон Тимофеичу.
Ириньица, не меняя положения, заплакала, сквозь слезы ответив:
– Соколу, мой гостюшка, снеси слова: «Люблю до смерти». И пошто, не кушав, идешь? Отощаешь в пути…
– Москвой сыт! Прощай!
– Гости, ежели будешь!
Сын Ириньицы проводил Лазунку до амбаров, они обнялись.
– Учись рубить, стрелять, будь в батьку – люби волю!
Боярский сын быстро исчез. Юноша думал:
«Кто же такой мой отец? Так и не довел того…»
7
Ходя по Москве, Лазунка узнал, что решетки в Немецкой слободе не запирают. Пьяные немчины военные не раз били сторожей. Царь приказал «не стеснять иноземцев», сторожа перестали ходить к воротам. Лазунка прошел в слободу. У ворот с открытой из долевых и поперечных брусьев калиткой, в свете огней из окон опрятного немецкого домика, где шла пирушка, звучали непонятные песни под визг ручного органа, боярский сын встретил казака; казак, увидев идущего, ждал, не проходя ворот.