Разин Степан - Чапыгин Алексей Павлович 58 стр.


Лазунка было обрадовался своему, но, разглядев упрямое лицо со шрамом на лбу, признал Шпыня и насторожился: «На Москву батько его не посылал». Боярский сын, дойдя до ворот, тоже не полез в калитку.

Шпынь, не умевший таить злобу, крикнул:

– А ну-ка, вор, шагай!

– Чего попрекаешь? И ты таков! – Чувствуя опасность, он всегда старался быть особенно спокойным.

Шпынь, которого кормили, поили водкой от царя на постоялом, решил больше не показываться Разину.

– Я государев слуга!

«Смел, ядрен, да худче ему: упрям», – думал Лазунка, мысленно ощупывая под рукой пистолет.

– С каких пор царев? Лжешь!

– Тебе в том мало дела!

– Лезь первой! Ты нашему делу вор!

– Гей, стрельцы! Разин…

– Сшибся, черт!.. – Лазунка шагнул к Шпыню.

Бухнуло… Шпынь упал, не успев выдернуть клинка, мотался на черной земле. Звенело в ушах, усы трещали от огня пистолета, изо рта текло. Казак одеревенело цеплялся руками за брусья калитки. Пока жило сознание, в голове стучало: «Не бит! Бит…» С окровавленным, черным от мрака лицом, Шпынь откинулся навзничь в грязь. Правая рука не выпускала сабли, левая тянулась к калитке. Исчезая в ночи, Лазунка, щупая на ходу пистолет, думал:

«Сплошал… Мелок пал в руку пистоль – изживет, поди, сволочь».

Возвращаться к Шпыню было некогда. Из веселого домика вышли под руку (женщина и) высокий военный в мутно желтеющем шишаке, сбоку сверкали ножны шпаги, на черном мундире желтели пуговицы. В пятнах огней из окон женщина казалась пестро одетой. Обходя Шпыня, крикнула:

– Ach, mein Gott!.. Was ist das?[334]

– Nichts schreckliches, liebees Fraulein! Der Dragoner hat sich seine Fratze verdorben… der Besoffene. Die Russen sind anders als wir… sie sind feig… und fluchten sich vor dem Krieg in die Walder oder walzen sich trunken und zeihen Hiebe und Kerker dem Kriege vor.[335]

– Er hat, Kapitan, einen Sabel in der Hand?[336]

– Auch das ist erklarlich! Die Russen, wenn besoffen, sehen neckende Teufel um sich springen… verfolgen die Teufel, und wenn der Besoffene Dragoner oder Reiter ist, dann haut er mit dem Sabel auf Tische und Banke los, bis er hinfallt, wo er steht.[337]

– Ach, die Aermsten![338]

– Liebes Fraulein, nur kein Mitleid mit den Bestien… dieses Volk ist dumm, faul und grausam…[339]

Черный капитан увел в тьму улицы за ворота свою подругу.

Астрахань

1

На крыльце часовни Троицкого монастыря Разин сидит с есаулами, пьет. На площади кремля-города только что кончилась расправа с дворянами, детьми боярскими и подьячими: били ослопами[340], прикладами мушкетов, бердышами. От раннего солнца в кровавых лужах белые отблески. Площадь дымится неубранными телами убитых. У раската лежит сброшенный Разиным с вышины воевода Прозоровский Иван. Князь раскинул руки, посеребренный колонтарь в крови, часть головы князя в мисюрке-шапке отскочила далеко в сторону, из-под бровей тусклые глаза вытаращены на солнце. Разин в черном бархатном кафтане, подпоясан синим кушаком с кистями, на кушаке сабля; на голове красная запорожская шапка с жемчугами. Стрельцы приносят и ставят на широкое крыльцо часовни бочонки с водкой:

– Пей, батько!

– Здоров будь, Степан Тимофеевич!

Недалеко от собора женский плач. Женщины в киках жемчужных, иные в бархатных с золотом повязках, то в волосниках, унизанных лалами и венисами. Все они у стены собора лежали, стояли, иные сидели рядом со старыми боярынями, устремившими глаза в небо. Старухи шептали не то заговоры, не то молитвы.

За распахнутой дверью, за спинами атамана и есаулов, в глубине часовни, у мощей Кирилла два древних молчальника-монаха в клобуках с крестами и черепами белыми, вышитыми по черному, в ногах и головах преподобного зажигали свечи в высоких подсвечниках; монахи, крестясь, были спокойны, медлительны и глубоко равнодушны к тому, что творилось за стенами часовни. Держа серебряную чашу в руке, Разин поднял голову, левой, свободной рукой двинул на голове шапку, крикнул стрельцам и казакам:

– Гей, соколы! Кончи бить, волочи битых в одну яму на двор Троецкого да сыщите в монастыре моего посла-попа, кому брошенный с раската воевода забил перед приходом нашим на Астрахань в рот кляп и в поруб кинул!

– Троецкой поп, батько, жив! С тюрьмы его монахи, убоясь, спустили, когда ты в город шел.

– Добро!

Подошел стрелец, лицо и руки в крови.

– Битых, батько, мы волочим в Троецкой, да там над ямой стоит старичище монастырской, битым ведет чет – то ладно ли?

– Наших дел не таимся! Занятно старцу, пущай запишет, кого поминать. А ну, Чикмаз, пьем!

– Пьем, батько!.. Ладно справились… Почаще бы так дворян да подьячих!

– Пущай им памятна Астрахань за отца Тимошу да брата Ивана… Гей, соколы! Кто есть дьяки, те, что с народа не крали… Коли таковые приказные есть, зовите ко мне!

Трое дьяков в синих долгополых кафтанах подошли к часовне, сняли шапки.

– Дьяки?

Пришедшие закланялись:

– Мы дьяки, атаман-батько!

– Садитесь на свои места в приказной избе. Ведайте счет напойной казне, приказывайте на кружечном курить вино, готовить меды хмельные… В Ямгурчееве-городке, когда казаки раздуванят товары и рухлядь, а мое, атаманское, отделят прочь, мой дуван опишите, и пусть снесут в анбары… После того перепишите людей градских, кто целоможен[341] и гож к оружию… Перепишите домы тех, с виноградниками и погребами, кто бит. Учтите хлеб на житном дворе и харч, да торговлей ведайте, верите на меня всякую тамгу!

– Чуем, атаман!

– Готовы все справить!

Дьяки поклонились, радостные, крестясь, торопились уйти из кремля.

– Еще, соколы, закрыть все ворота в городе, оставить трои – Никольские, Красные – в кремль и в город отворить Горюнские, кабацкие. Пущай горюны на кабаки идут по-старому… Гей, Федько-самарец!

– Чую, Степан Тимофеевич!

– Поди с дьяками! Учти напойную казну, сыщи прежних голов кабацких и целовальников – опознай, кто расхитил что, того к ответу. Замест их стань кабацким головой. А кои целовальники честными скажутся, тех приставь к прежнему делу.

– Будет так, атаман!

Черноусый есаул-самарец, поклонясь, ушел.

Стучали топоры на площади, таскали бревна. Плотники мастерили виселицы – вкапывали бревна торцами в землю; верхний торец, похожий на большой глаголь, делался с перекладиной. Привели к атаману переодетого в нанковый синий кафтан, избитого любимца воеводы, подьячего Петра Алексеева, без шапки. Рыжевато-русые волосы приказного взъерошены, лицо в слезах.

– Вот, батько, доводчик воеводы, казной его ведал.

– Ты есть Петр Алексеев?

Подьячий дрожал, пока говорил:

– Я, атаман-батюшка, ась, не Петр, я Алексей… С чего-то так меня дьяки кликали, и воевода по ним – Петр да Петр, а я Алексей!

– Где казна воеводина?

– У воеводы, ась, никоей казны не было – отослана государю… Стрельцам – и тем жалованное митрополит платил вон ту, на дворе Троецком…

– Я твою рожу в моем стану видал, а был ты тогда в стрельцах – помнишь Жареные Бугры?

– Помню, атаман, ась, чего таить!.. Я человек подневольный, в какую, бывало, службу воевода сунет – в ту и лез…

– А помнишь ли подьячих, они мне служили, ты их хотел в пытошную наладить, да сбегли в казаки?

– Это Митька с Васькой, ась, так они путаные робята и негожи были в подьячие, едино что по упорству воеводы сидели – грамотой оба востры, да ум ихний ребячий есть.

– Всем бы ты хорош, Петр Алексеев…

– Алексей, ась, атаман!

– Пущай Алексей! Даже имя твое – и то двоелишное. На Москву, хочешь, спущу?

– Ой, кабы на Москву! Никогда ее не видал – поглядеть, ась, охота до смерти…

– До смерти наглядишься!

Атаман, чокаясь с есаулами, видел работу плотников, знал, что виселицы справны. Он двинул на голове шапку. Подьячего подхватили стрельцы.

Разин крикнул:

– Покажите ему Москву! За ребро крюк взденьте, да повыше.

На площади с Алексеева содрали кафтан, сорвали рубаху и, в голый бок воткнув железный крюк, вздернули. К виселице кинулась старуха в черном, всплеснув руками, закричала:

– Дитятко-о! Алексеюшко!

– Ой, мамонька, проси у них хоть тело мое похоронить! Ох, тошно-о!

– Дитятко!..

Атаман крикнул:

– Соколы, гоните старуху. Пущай завтра придет – хоронить воеводину собаку!

С Волги в кремль казаки привели молодого персиянина, он ругался по-персидски, грозил кому-то кулаками, тыча в сторону на Волгу.

– Педер сухтэ!

– Этот, батько, с немчинами бежать ладил на керабле «Орел» царевом. Мы того «Орла» сожгли… Немчины. кое в паузках, кое в лодках уплыли Карабузаном в море, а этот на берегу сел и плачет…

– Царевич он, сын гилянского хана! Судьба его висеть там, на крюку, где Алексеев. Гей, повесить перса!

Молодого перса раздели догола, пинками подвели к виселице и, воткнув крюк в ребра, подтянули на ту же вышину, как и подьячего.

– Еще, батько, персицкой купчина, должно!

Стрельцы и казаки вытолкнули перед атаманом человека в бархатном голубом халате, шитом золотыми арабскими буквами, в голубой чалме с пером.

– Его я знаю, – засмеялся Разин и, подняв чашу с вином, сказал: – За твое здоровье, перской посол!

– Кушаи-и…

– Ты бился в пытошной башне, против нас сидел со своими слугами?.. И надо бы за то тебя повесить!

– Иншалла! Атаман, если так кочет бок…

– Бог ничего не хочет, а вот хочу ли я? То иное. Я не хочу Тебе худа. Соколы! Тут где-то его сабля?

Чикмаз достал с крыльца саблю посла с золотой рукоятью в ножнах, по серебру украшенных финифтью.

– Хороша сабля! Да коли Степан Тимофеевич велит – вот, бери, кизылбаш.

Посол взял саблю.

– Поезжай ты в Персию к шаху, скажи ему: «Атаман меня отпустил, ты же отпусти пленных казаков». Я знаю, они там у вас горе мычут!

Посол принял саблю, поклонился. Сказал персу-толмачу, который стоял сзади:

– Спроси у атамана мои пожитки!

Толмач перевел слова, атаман ответил послу, не глядя на толмача:

– Пожитки твои, посол, казаками разделены по рукам. Я не волен брать у своих то, что они взяли в бою… Поезжай так! Жизнь дороже рухледи.

Посол еще раз поклонился и ушел.

– Гей, стрельцы! Теперь подавайте мне воеводино отродье – сынов князя Прозоровского.

Голубые и розовые кафтаны стрельцов затеснились к крыльцу часовни, сверкая бердышами.

– Ени, батько, у митрополита кроются.

– Подите на двор к митрополиту, приказую ему дать парней!

Стрельцы ушли. Спустя час старший Прозоровский смело вошел к атаману, Был он в голубой измятой чуге, с гладко расчесанными длинными волосами, без шапки.

– Куда делся твой меньшой брат?

– Мой брат идет с монахами.

– Добро! Теперь скажи мне, княжеское отродье, где твоего батьки казна скрыта?

– Казну ведал подьячий Алексеев!

– Теперь не ведает – гляди!

Юноша Прозоровский обернулся к виселице – подьячий, скрючась, держался посиневшими руками за веревку; на крюке, впившемся в ребро, застыли сгустки крови.

– Видишь?

– Чего мне видеть? Знаю!

– Знаешь, так говори: где казна твоего отца?

– У моего отца казны не было, рухледь батюшкину твои воры-есаулы всю расхитили – повезли в Ямгурчеев! Чего ищешь у нас, когда оно, добро, у тебя?

– Ты княжеский сын?

– Ведомо тебе – пошто спрос?

– Мой род бояра выводят до корени, я ж вывесть умыслил род боярской до земли – эх, много еще вас! Гораздо вы расплодились, едино как черные тараканы в теплой избе. Гей, повесьте княжеское семя за ноги на стене городовой!

Встал Чикмаз:

– Я, батько, эти дела смыслю, дай княжича вздерну.

Чикмаз шагнул, обнял юношу и, закрывая его голову большой сивой бородой, сказал:

– Пойдем, вьюнош, кинь чугу, легше висеть, а чресла повяжи ремнем туже: не так кровь к голове хлынет.

– Делай, палач, да молчи!

– Ого, вон ты какой!..

Монахи привели младшего княжича в слезах, а чтоб не плакал, стрельцы дали ему медовый пряник. Русый мальчик, в шелковом синем кафтанчике, в сапогах сафьянных красных, испуганно таращил глаза на хмельных есаулов, страшных казаков с пиками, саблями и не замечал Разина. Взглянул на него, когда атаман сказал:

– А ну и этого! За работой Чикмаза вслед.

Мальчика к стене повели монахи. Палач с веревкой шел сзади.

– Кличьте попов! Пущай все здесь станут!

Попов собирали из всех церковных домов, а который не шел, тащили за волосы, пиная в зад и спину.

– Батько зовет!

Попы толпились перед часовней. Разин встал, упер левую руку в бок, спросил:

– Все ли вы, попы?

– Все тут, отец!

– Гей, батьки, нынче венчать заставлю вон тех боярских лиходельниц с моими казаками. Кто же из вас заупрямится венчать без времени да разрешения церковных властей, того упрямца в мешок с камнями и в Волгу! Она, матка, попа примет, едино как и убиенного казака. Слышали?

– Чуем, атаман!

– Подите к старым боярыням здесь, у церкви: кои негодны в жены – заберите их на Девий монастырь, отведите и дожидайтесь зова к венцу… Вы же, казаки и братцы стрельцы, киньте жребий: какая из молодых боярынь альбо боярышень кому придется – тот ту бери, к себе веди!

– Ай да батько!

– Спасибо, Степан Тимофеевич!

– О жонках много скучны!

Разин, слыша слезное лепетание оставшихся у церковной стены молодых боярынь, крикнул:

– Эй, жонки боярские, голосите свадебное, то ближе к делу! – Спросил есаулов: – Что ж я боя часов не слышу?

– Батько, – сказал есаул Мишка Черноусенко, – в пору, как сбросил ты с раската воеводу астраханского, сторож часовой в тое время в ужасти бежал за город, и нынче время знать будем лишь по часам солнечным, кои на другой башне…

– И то добро!

У собора спорили стрельцы с казаками, по жребию уводя боярынь и боярышень из кремля. Уходившие кричали хвастливо:

– Седни мы разговеемся!

Есаулы с атаманом продолжали пирушку на крыльце. В часовне жидко зазвонили ко всенощной, молельщики собрались кругом часовни, но внутрь идти не смели, Разин заметил, сказал:

– Эй, есаулы, тащи бочонки в сторону крыльца, – пустим скотов на траву.

Бочонки с крыльца часовни убрали, молельщики наполнили часовню. Пришел поп и начал службу… Послышался топот лошади; в кремль через Пречистенские ворота въехал на белой хромой лошади запыленный человек в синем жупане.

– Кто-то наш поспешает к пирушке?

– Кто такой?

– Лазунка, батько, с Москвы, то-то порасскажет.

– Ну, други, радость мне! Откройте собор, тащите хмельное к алтарю – там буду пить, а попов оттуда гоните.

Лазунка слез с лошади, подошел к атаману.

– Здорово-ко, батько Степан!

– Здорово, дружок! Дай поцолую.

– Избился я весь в дороге! Грязи на мне в толщу – ну и путина, черт ее…

– Ах ты, сокол мой! Каков есть – ладно.

Разин обнял Лазунку, они расцеловались.

– Куда ба мне коня сбыть? Хорош конь попал, да, вишь, и тот с ног сбился – путь непереносной.

– Стрельцы, приберите коня, напойте и подкормите!

– Справим, батько.

Коня увели. Бочонки с водкой, медом и брагой перетаскали в собор. Разин с Лазункой под руку пошли вслед утащенному хмельному. Обернулся к стрельцам атаман, крикнул:

– К собору, где буду пить, караул чтоб стал! Кому надо молиться, тот молись в часовне; а городским у Вознесенских ворот молитва: у Сдвиженья да в Спасском, а то в кремле, кой хочет, бьет поклоны богослову. В соборе буду пить с Лазункой. Да вот, младшего Прозоровского снимите со стены, дайте матери – в память того, что любой мой есаул из царского пекла жив оборотил… Со старшим завтра порешу!

Назад Дальше