Разин Степан - Чапыгин Алексей Павлович 60 стр.


– Ништо! Пристану к татарве, мовь[344] поганых ведаю, хаживал с ними… Ты мне лишь татарскую справу дай… Там к воеводе проберусь!

– То справлю! Сполохал зря: убил атаманского любимца, пить закинет, тогда держись!

– Вот, Лавреич, не с тем было – ране тебе не показал. Вишь, покуда я на учуге пасся, а к Астрахани подходил, то из мушкета срезал хохлача, сыскал у его лист кой-то в шапке… Мекал, что нам гож тот лист.

Шпынь полез рукой за пазуху, вытащил грамоту, скрепленную дьяками подписью на склейках.

– Чти-кось, я не разумею…

Васька Ус взял бумагу, придвинулся к огню, читал, потом сказал:

– Эх, Хфедор, занапрасно убил запорожца.

– Ну-у? Жаль! А был тот хохлач, казалось мне, Лазункой послан?

– В грамоте атаман испрашивает у кошевого серка слать людей, справу боевую тож… Мужики от его, кои послышали проклятье и отлучение от церкви Разину, побегли. Татарва вздорит меж себя. Ерзя да мокша лапотна и безоружна. У мужиков тоже с собой едино лишь топоры…

– Пошто говорить, зряще убил хохлача? Разин подмогу способлял, и нынче ему той подмоги не видать – нам же лучше.

– Ты пойми! Запорожцы зовутся на Астрахань, а я еще не ведаю, каково нам с тобой от царя-бояр прощенье? Тех запорожцев я бы удержал здесь да Астрахань укрепил… Их боевой справ тоже не лишний тут…

– Кто поймет тебя!

– Ну, да ништо, Хфедор! Мы энту грамоту именем Разина со своим гонцом в Запорожье двинем…

– И ладно! Не зряще я трудился. Еще, Лавреич, как мой конь? Забота по ем большая.

– Доброй конь! Только, сдается мне, с ним болесть стряслась…

– Эй, Лавреич, не погуби животину!

– Чуй, как дело; наехал тут в город кой башкир, к частику моему у городка привязал свою падаль близ крыльца… Я же на твоем коне ехать собрался… Мне его обрядили, а стояли кони рядом…

– Ногайцы, схитили коня?!

– Годи, скажу… Кони, как я сшел из дому, чешут зубами по шерсти един другого. Башкиров же конь прахотной: гной у него из носу тек. Я того башкира по роже: «Чего глядишь, сатана?» Он же лишь зубы скалит да бормочет: «Нишаво да ладна, казак!» Гной я с твоего коня кафтаном утер и проехался. Распотел я весь и в дом зашел, кафтана с плеч не содрал, умыл руки, да ясти мне подали. Ты не пужайся. Но с тое поры недужен мало твой конь – из носа у него течет и дрожит… Я знахаря приводил, казал: «Ништо, говорит, оповорился мало, обойдется!» Солью его натирал, поил с наговора. Позже того, с неделю альбо помене, лихоманка зачала меня трепать. Ночи не сплю – будто по мне кто ползет, как червы… Сдернул рубаху – никого! И пало с той поры в голову мне: уж не черная ли-де смерть подходит? Жену от себя угнал: помереть, думаю, так одному… Черная смерть – она прилипучая к другим…

– Ой ты, Лавреич! Пошто смерть?

– Дрожуха не отстает, червы перестали казаться, зато чирьи пошли по телу, и един вчера лопнул да потек таким же коньим гноем. Весь я – чую – стал силой вполу прежнего…

– Пройдет! Коня лечи, не кидай, – издохнет аргамак, и мне конец! Такая на душе примета.

– Вылечусь! Коня излечу, деньги есть – не жаль их, много… Ты же бери моего коня – их у меня три, бери лучшего – и под Синбирск… Разин туда людей шлет, сам скоро будет – там с ним кончить. Прийди вперед его под город.

– То знаю, как кончить! А вот как бы мне из города выбраться? Чикмаз – черт! – на ночь у ворот большие караулы поставил. На стену ба забрался с города – только вниз четыре сажени с локтем: падешь и без головы станешь!..

– Не ходи, спи ту! Есть тебе принесут, рухледи много, подкинь и накройся… В казацкой одежде быть нельзя – нарядись стариком, сукман сыщу, бороду подвяжешь… Ходи на кружечной, в кабаки ходи, напойных денег дам, и к нам ходи – к жене много нищих шатается… незнатко! Седни Разин ли, Чикмаз не пойдут в домы искать; Разин, поди, хмелен? Завтра спохватится, а ты изподзаранку уйдешь…

– Так ладно! Остаюсь…

5

Утром чуть свет загремел голос атамана:

– Гей, есаулы, ведите мне Лазункина коня – на нем буду ехать хоронить друга!

Забили барабаны. По зову голоса и бою барабанов собрались: Яранец Дмитрий, Иван Красулин, Федька Шелудяк, Чикмаз – все на конях. Мишка Черноусенко прискакал последним. Стрельцы уж держали на плечах черный гроб с золотыми кистями. Чикмаз ждал грозы от атамана за худой караул стрельцов у собора; всю ночь не спал, заказал гроб. Лазунка лежал в гробу в том, в чем был в Москве, – одетый в красную с золотом чугу; синий жупан его подкинут в гроб.

Через город, мимо Спасского монастыря, Вознесенскими воротами, сняв с них замки, стрельцы вынесли гроб на холм между слободой в сторону Балды-реки. Там уже была выкопана могила. Плотники на телеге везли разобранный голубец[345] с иконой. Голубец приказали срубить дьяки, дали из Приказной палаты икону:

– Так на Дону хоронят. Атаману будет тоже любее.

У могилы, когда поставили гроб, пели два попа в черных ризах. Все слезли с коней вслед за атаманом, подходили к Лазунке, лежавшему с удивленно раскрытыми глазами, целовали убитого в бледный лоб. Атаман поправил густые кудри, закрывавшие щеки убитого. Запорожской шапкой Лазунки закрыл лоб, поцеловал.

– Положите на грудь другу саблю его, к боку – пистолеты.

Когда зарыли могилу, плотники собрали избушку-голубец, под навес ее прибили образ Николы. Разин снял шапку (есаулы стояли без шапок), шагнул к голубцу Лазунки, встал на одно колено, сказал, и голос его дрогнул:

– Покойся, родной мой! Ты истинно любил меня… Я не забуду тебя, пока жив! Злодея сыщу коли, то будет помнить день нашей разлуки! И если падет тоска смертная, уныние непереносимое охапит душу, тогда – кто знает? – быть может, моя рука перекрестит мою грудь, и ведай: первая от меня молитва будет по тебе!..

Отъезжая с атаманом в город, Чикмаз сказал:

– Батько, надо ба у Васьки Уса в дому пошарить Шпыня? Сдается мне, он, лютой пес, убил есаула!

– Где был караул в тое время, Григорий?

– Да караул, батько, все время был и на чутку расскочился, дуван какой-то делили.

– И я знаю тоже… Шпынь! Искать его не здесь и не теперь, будет место! Подите все на дело… Я же, коли увижу надобное в сыске, позову.

Есаулы уехали. Чикмаза Разин остановил:

– Григорий, все ж тех, кто был в карауле, опроси строго.

– Опрошу и приведу к тебе их, батько.

Чикмаз поехал догонять есаулов; Разин подъехал, слез, привязал белого коня Лазунки у крыльца дома Васьки Уса. Есаул в бархатном красном кафтане, в желтых чедыгах, шитых шелками, вышел на крыльцо без шапки; низко кланяясь, сказал:

– Гости, дорогой гость!

– Удумал вот! На свадьбе не был, дай, мыслю, заеду с похорон. И дивно! Всех есаулов на могиле друга в лицо видал, а тебя, брат, не приметил!

– Ох, знаю, Степан Тимофеевич! Поруха большая, да, вишь, недужен я, и болесть моя людям опасна… Оттого в кругу твоем не был, когда ты суд-расправу чинил… И жену себе взял не по жребью, а так охотно к тому нашлась…

– Что ж за болесть, Василий?

Васька Ус переходами и лесенками привел атамана в большую горницу, где был накрыт стол, поставлены меды хмельные в серебряных, золоченых братинах. В блюдах таких же мясо жареное, виноград с дынями в сахаре на тарелках. Сели за стол, есаул сказал, наливая в чашу мед:

– А ну-ка, гость дорогой, испей, да судить, о чем хошь, будем!

– Без хозяина не пью, таков мой норов.

– Мне, вишь, лекарь претит пить.

– И я не буду!

– В измене зришь меня? За то боишься, Степан Тимофеевич?

– Оно на то схоже.

– А, ну коли! – Запрет ради тебя кину, изопью мало…

Есаул налил себе кубок меду, выпил, чокнувшись с атаманской чашей, стоявшей нетронутой. Разин чаши не поднял, глядел упорно в лицо есаулу. Ус налил кубок из другой братины и также, позвонив о край чаши, выпил. Разин поднял чашу, сказал:

– Налей из третьей, пей со мной!

Есаул налил из третьей и, чокнувшись с Разиным, выпил.

– За здоровье твое, брат! Что ж за болесть у тебя, даве спросил, да умолчал ты?

– Болесть моя от коня! Завез ее ту с ордынских степей башкир, поставил в ряд с моим конем одра гнойного. Конь от башкиров болесть принял. Я же на том коне путь держал, и теперь по мне чирьи кинуло, гной потек, из носу сукровица пошла, и нос, видишь, спух… Спасибо лекарю, задержал болесть. Чирьи на мне палит каленым железом, поит отваром коей травы с живой ртутью и антимонией… А то было так: скопится харкость, завалит гортань, плюнешь, и, глядь, вылетели зубы с мясом, то два, то три.

– Страшная болесть!.. Ты мне скажи, Василий, кто убил Лазунку?

– Должно, Степан, Хфедька Шпынь, сатана нечистая; то его работа!

– Где ж дьявол кроется?

– Да уж не думаешь ли, атаман, что в моем дому всякой худой собаке я даю сугреву?

– А думал я так, Василий! И мекал, что за княжну-ясырку ты доселе зол на меня… В измене тебя считал.

– Вот ладно! Да нешто моя шея петли просит, что я на ближних людей убойцов навожу, обчее дело топлю, будто худой рыбак старую лодку?

– Какая корысть Шпыню от себя убить Лазунку?

– Корысть, брат Степан, молышь? У дикого человека нет корысти, а вот послышал я от татар, кои гоняют на Москву, что Лазунка, когда был от тебя послом, скрывался на Москве. Шпынь же за то, как ты его под Астраханью на буграх в шатре тяпнул в рожу, измену к тебе затаил… Сам он несусветно злой человек… падучей болестью бьется порой. А таковые завсегда дики, и глаз их недоброй, обиду сколь годов носят в себе.

– То правда, Василий! Был хмелен – он же мне говорил обидное, и я бил Шпыня.

– И вот, Степан Тимофеевич, Шпынь заварил злое дело. Проехать ему хошь по облакам не страшно, коней прибирает таких, от которых ездоки отступились, пути не боится – татары, горцы знают его. Проехал он на Москву, да бояр, как доводили мне татары, оповестил… От царя ему корм шел, а Лазунка стрелся с ним и его, как изменника нашему делу, из пистоля ладил кончить, да, вишь, не добил черта! Шпынь же погнал следом… и в отместку убил…

– То правда! Лазунка говорил, что бил. И не добил, должно? Эх, Лазунка, Лазунка!.. А ну – пью!

– Пей во здравие… не опасись. Тебе был я братом и буду таковым впредь…

– Василий, дай руку!

– Вот моя рука, Степан!

– Камень ты с моей души отвалил, Василий! Тяжко было думать мне, что под боком свой брат сидит и на меня точит ножик. Теперь вот! Завтра или день сгодя уйду с Астрахани, время зовет! Тебя же оставлю атаманить, и ты, Василий, тех людей, кого не кончил я в день расправы, не убей… Паси и не губи князь Семена да старика митрополита не надо убивать… Эх, не сдымается рука моя на древних людей! Он и ворчлив, все почести не мы ему дали – царь… льготы – торг и тамга монастырская… учуги тож. А век его недолгой, пущай помрет своей смертью!

– Буду хранить твой запрет, брат Степан!

– Где ж думаешь ты, Василий, тот Шпынь теперь?

– А думаю я вот, Степан Тимофеевич: те же татары, кои были здесь и под Синбиреск шли, сказывали: «Обещался быть к нам казак – Шпынь». И, должно, ушел под Синбиреск. Татарва ему свой брат… Конину он жрет из-под седла сырую, как сыроядцы, и ты его, Шпыня, опасись под Синбиреском…

– Черт его середь татарских улусов сыщет!

– Да чтоб коло тебя не объявился, дьявол!

– Прощай, Василий! Лечись и не загинь.

– Прощай, Степан Тимофеевич, брателко, дай бог пути!

Атаман спустился по лестницам. Васька Ус поглядел на отъезжающего в окно, походил по горнице, заложив за спину руки, подошел к тому же окну, сказал:

– Эх, незабвенна ты, память о Зейнеб персицкой! И я тебе за то, Степан Тимофеевич, перестал быть слугой и братом! Кипит кровь!

Вошла девушка-служанка со свечой зажженной в руке, в другой держала железный прут.

– Тебе чего? С огнем среди бела дня!

– Лекарь, Василей Лавреич, указал печь развести.

– Топи, справь дело да зови лекаря!

Изразцовая печь потрескивала, за дверями скрипел пол, и голос спросил:

– Можно ли к хозяину?

– Иди, старик, велел я.

Вошел с киноварным большим кувшином под пазухой старик с прямой узкой бородой, в черном колпаке и белом, как его борода, кафтане, долгорукавом и длиннополом. Поклонился низко.

– Что зачнешь чинить?

– Лечить да жилы сучить, есаул-батюшко! Вот перво, пей-ко из моей посудины… Кафтан-от я сброшу, там у меня подкафтанье. Те, с узорочьем, посудинки пошто? Сказывал, от хмельного держись, надобно гнилую кровь в тебе убить… Хмельное же гнилую кровь по телу разгоняет, и загнивает она там, где ей гнить не след…

– Пил мало, старик! Нельзя… Хмельное вражду утишило: гость пришел, не хотел пригубить моего, покуда я не пил.

– Не приказывай таких гостей.

– Не звал и не желал – сам наехал.

– Сам? Ну, уж тут двери не запрешь, коли щеколда завалилась.

Старик налил коричневой жижи в чашу с наговором:

– «Цвет полевой растет на сугорах… Кровь очищает, хворь гонит вон из тела… Жабы ли квачут, беси ли скачут в человеке – все вон!.. Все вон!.. Без щипоты, ломоты в костях раба Василия – ни в белом теле его… ни в ретивом сердце… хворь, гниль не держись! Аминь». Пей, батюшко!

Васька Ус выпил чару жидкости.

– Ух, пошло по телу!

– Тут я девке, коя печь разжигала, дал жилизину малую, указал ей кинуть в огонь; чай, накалилась? Ты, родной, нынче как терпеньем-то? Буду опять чирьи жечь.

– Мне, дедко, хоть шкуру с живого дери, не охну.

– Так, доброхот Васильюшко, так. Легче ли?

– Много легче, старик! Чирьев поубавилось… Только плоть зачала меня мучить, к жене тянет…

– А я вот, как сденешь рубаху, гляну на тебя и скажу. Скидавай кафтанишко, рубаху тож до гола тела. Тело бело, мясо ело… – бормотал старик, пока Васька Ус раздевался.

На бронзового цвета теле, непомерно широком в плечах, под лопатками зияли глубокие, с синими кромками, две гнойные язвы; третья, пониже, засохла и сузилась.

– Вот вишь, Васильюшко! Огню-то спужалась, прижгли – она и зачахла.

– Дуже гарно, дид!

– А говори ты по-нашински! Годи, я ветошкой гной-то сниму да на огне спалю. После потерпи.

– Ладно!

Старик тряпкой осторожно, чтобы не запачкать рук, стер густой гной. Надел рукавицы замшевые, вытащив их из кармана левой полы кафтана, брошенного на лавку. Таща из печки железный прут с концом, накаленным добела, ворчал:

– Паскудница… нажгла братой конец, что держать не можно… Ну, благослови, господи!..

Подпаленное в язвах тело начало трещать.

– Трещи, сатана!.. Вылезай из окна – чур, чур… Не крепко ли подпекает, родной? Можно дух перевести – печь добрая, жилизину подогрею.

– Пали, дид! Ништо, мало кусает.

– Крепок ты, Василий, бог с тобой. И телом каменной. Оттого справимся с окаянной привзяухой… Иного уж в гроб загнала бы в един месяц – до новца месяца не дожил бы.

– Жги! Едино, что муха бродит.

Тело затрещало снова. Язвы стали черными.

– Ну, и одежься! И ежели в ночь прибредет охота с бабой заняться – займись, не бойся. Низ твой чистой – идет сверху, проклятая. А наверху мы ее поуняли мало. Только хмельного пасись! Пить будешь – врачеба моя не поможет.

– Спасибо, бородатой. Деньги бери у жены.

– Ладно. Только ты бабу не цолуй и ей не давай размякнуть в ласках. От слюни береги ее и хархоти, да не спи, справься и уходи прочь. Перед тем как подти, обмой тело водушкой теплой, утрись рушником крепко, рубаху, портки надежь неносимые…

– Добро! Знать буду.

– Теперь прости-кось!

– Испей меду, старик!

– Хмельной-то пакости? Нет, сынок! На угощенье окаянном благодарствую.

Старик ушел. Васька Ус продолжал так же, как до того, спокойно и мерно ходить по горнице, иногда лишь останавливался у стола и косил глазами. Потом крякнул громко, решительно шагнул и, нагнувшись, понюхал запах крепкого меда. Оглянулся и, взяв братину, налил через край большую чашу, выпил.

Назад Дальше