Люди, вырвавшись из зубов смерти, из холодной утробы моря, радостно, до ошаления, смеялись, кричали, пели. Не дослушав молебна у часовни, растекались по улицам, лезли в шинки, пили и ели. Кричали:
– Гей, крамарки[60], подавай бузу, тарань, шемайку!..
Торговки с корзинами из тонкого камыша жались к шинкам и бойко продавали рыбу, хлеб, куски жареной баранины. В одном месте московские гости увидали будку, закрытую дубовыми бревнами с трех сторон, открытую с четвертой, закиданную камышовой крышей с дерном. В ней на ярком солнопеке на обрубке дерева сидел, весь коричневый и рваный, в лохмотьях красных штанов, в лаптях и синей выцветшей куртке-зипуне, запорожец. Уличный цирюльник ржавым кинжалом скоблил ядреную голову казака, поливая ее из широкого глиняного горшка мутной водой, мылил куском грязного мыла; тут же точил свою полуаршинную бритву о точило, стоящее на земле, помачивал точило той же водой из горшка и правил кинжал о голенище сапога.
Запорожец, когда цирюльник с треском, словно счищая с крупной рыбы чешую, начинал скоблить его голову, жмурясь от солнца, кричал:
– Эге, добре! Брий, хлопец, гладенько, не зрижь тильки оселедця. Гоздек[61] у запорозцев не живет, живет гоздек у донцов, – воны волосы рощат, запорозци усы мают, бород им не треба! То московитска краса… Запорозцу бороду не можно носить, то яицки казаки носят, воны тож московитски данныки.
Иногда соскакивал с головы ляпак кожи, поцарапанное во многих местах бритьем скуластое лицо цирюльника хмурилось, он начинал усердно мылить порезанное место, поливая водой и смывать с лица казака льющуюся кровь. Казак успокаивал цирюльника:
– Плюй, хлопец, и посыпь земли! То не кровь, яка то кровь? Запорожска шапка красна, пид ей крови не видно!
Боярин сказал:
– Дьяче, все надо досмотреть и дослышать… – Он отошел от ларя цирюльника, встал в другом месте.
– Засвежи его, сатану! – сказал про себя молодой дьяк, глядя на работу брадобрея, но, вскинув глаза, увидал, что боярин и два дьяка впереди, пошел к ним.
Тут четверо казаков, накинув на себя вместо жупанов ковры персидские и турецкие, кричали о своих подвигах:
– Напускали мы им, браты, нехристям, бревен, колотят тыи бревна о цепи, – бурун метет волны… мы ж в камышах ждем!
– Стой, Лаврей, не то!.. Дай я скажу: тьма, ветер голову с плеч рвет, а турчин знай дует по бревнам з пушек! Бревна тай лезут на цепи, кидает их, цепи брежчат, аж в аду, а турчин воет: «Алла! Алла! Бузлыджи!» Ого, бусурман, и тебе на берегу лед? Да так и отсиделись в камышах. А как они иззябли да палить утихли, – мы скок в море. Бей мухаммедан!
С саблей, усатый, в синем нарядном кафтане, подошел атаманский писарь.
– И все вы, браты, тут проскочили мимо Азова?
– Не, казак! Иные переволоклись в Миюс с Донца, Миюсом в море, да и к нам тоже пристали.
Толпа прибывала, теснилась; слушали, расспрашивали вновь. Удальцы, чтоб наконец отвязаться, обратились к писарю:
– А ну, пысьменный, кажи ты, что знаешь…
– Чого ему знать? Он у Корнея, у круга сидит!
– Буду я вам, казаки-браты, честь, как запорожской атаман Серко судил с салтаном…
– Эге, добре!
– То послушаем! На бочку, ставай на бочку…
Прикатили бочку, доску поперек дна кинули, подняли писаря.
– Чти-и!
Человек в синем поправил шапку, саблю одернул, вытащил из-за пазухи пачку бумаг, послюнив палец, перелистал и крикнул, взглянув на головы и шапки:
– А ну, не бодайтесь!
Бумагу, которую читать, бережно и медленно развернул, прочел громко: «Кошевой атаман Серко крымскому хану Мураду».
– Эй, чего чтешь? Чти к салтану турскому!
– А ту, к турскому салтану, бумагу я, казаки-браты, в станичной избе заронил, не сыщу!
От многих рук, вскинутых вверх, по белому песку замотались голубые и синие тени.
– А нехай ее чертяка зъист!
– Чти коли крымскому.
– Ну, казаки, чту: «Братья наши запорожцы, с вождем своим воюючи в човнах по Евксипонту, ко-с-ну-ли-сь му-же-ственно и самых стен константинопольских и оные довольно окуривали дымом мушкетным при великом султанове. И всем мешканцам (обывателям) цареградски-им сотворили страх и смяте-ние и некоторые одле-гле-йшие (окружные) селения константинопольские запаливши толь счастливо, з многими добычами до коша своего поверг-нули».
– То Нечай с Бурляем – запорожцы – хорошо привиталися с турчином!
– И мы нынь его не забуваем!
Боярин сказал:
– Примечайте, дьяче: шарпальникам государев запрет ништо, приказано им турчина не злить…
Толпа, потная, пьяная, лезла слушать, надеясь, что писарь будет читать бумагу к султану. Солнце жгло головы и плечи. В глубоком небе чуть заметно, как муха на голубом высоком потолке, стоял над толпой какой-то воздушный хищник.
– Куркуль реет!
– Где? Не вижу. Эге, высоко!
– Высоко, бисова шкода!..
Писарь слез с бочки, казаки с моря кричали:
– Ты, пысьменный, пошто Дону служишь?..
– Служи Запорожью!..
– Запорожцы никому не продались! Низовики продались московскому царю.
– А бо-дай вона выздыхала, царьская Московия, и с царем и з родом его!
– «С турчином греха не заводить, ждать указу», – ведь так, боярин, писано государем и великим князем? – спросил один дьяк.
Боярин, гневно тыча в песок посохом, водя по толпе глазами, сказал шепотом:
– Разбойники позорят поносным словом имя государево, – негоже нам быть тут!
Москвичи двинулись дальше.
7
Посреди улицы, в сыром месте, кинув прямо в грязь атласный плащ, разлегся запорожец с двумя пленницами-турчанками. Одну из них он посадил за собой, положив большую бритую голову с оселедцем ей в колени, другая сидела рядом на песке. Косы турчанок из рук казак выпустил и, зажмурив глаза, дремал на припеке. Кривая черкесская сабля в серебряной оправе, кремневый ржавый пистолет лежали у его правой руки.
Закрыв глаза, опустив черноволосые головы на смуглые голые груди, пленницы, видимо, грустили без слез.
Боярин подошел к запорожцу. Дьяки встали поодаль, но старик кивком головы позвал младшего из них:
– Взбуди его!
Ефим зашел к запорожцу сбоку, слегка толкнул дремлющего носком желтого сапога.
– Кой бис?! – крикнул запорожец. Загорелый кулак разжался, и узловатые пальцы впились в рукоятку сабли.
Боярин громко сказал:
– Эй, козак, продаешь жонок? Угодно нам знать цену.
– Мой ясырь – двадцать талерей за голову.
Приоткрыв глаза, запорожец, отняв руку от сабли, полез ею в карман красных шаровар, вытащил большую трубку, кисет и кресало.
– Разбойник! Пошто много ценишь?
Запорожец, не обращая внимания на слова боярина, набил трубку, высек огня, закурил и вновь решил задремать…
– Даю тебе двадцать пять рублев московскими. Талер – цена рубль!
– Сам не беззубой, да менгун[62] надо, а то на обеих бы женился… даром марать посуду не хочу!
Боярин, выжидая, молчал.
Казак вскинул на него разбойничий взгляд, прибавил, шлепнув рукой по рваной штанине:
– Нам в путь-дорогу идти есть с чем, а ты, крамарь, – мертвец!
Боярин метнул глазами на казака и зашипел, тряся головой. Из-под розовой бархатной мурмолки замотались по вискам седые косички:
– Один лишь дурак указует перстом меж ноги, умный в лицо зрит!»
– Поди к бису, крамарь! Дешевле ясырь не продам тебе за то, что мертвец… Хочу, чтоб у жонок куча хлопцев была… Сам не имеешь глузда – на титьки им глянь, на брюхо… э-эх! Падаль ты, тьфу!
– Мне их не доить, бери двадцать шесть талерей, – сыщу деньги…
Запорожец медленно, полусонно набил снова трубку, закурил.
Подошел высокий степенный турок или бухарец в белой чалме, в пестром длинном халате, что-то очень тихо сказал по-турецки – пленные подняли головы; у той, которая держала голову казака, смуглое лицо ожило румянцем, другая турку улыбнулась глазами, боязливо и быстро кинув взгляд на дремлющего казака, слегка поклонилась.
Человек в чалме нагнулся над запорожцем, сказал громко:
– Селэ малыкин![63]
– Ого! – запорожец открыл глаза, ответил тем же приветствием: – Малыкин селэ, кунак!
– Колько – два?
– Тебе, мухаммедан? За тридцать талерей – два!
– Дай ясырь – бери менгун.
Запорожец быстрее, чем можно было ожидать от грузного тела, сел, загреб в охапку обеих пленниц, как маленьких девочек, встал с ними на ноги:
– Ясырь вот, дай менгун!
Человек в чалме бойко отсчитал тридцать серебряных монет, передал запорожцу. Пленницы стояли сзади него, казак взял ту и другую за руки, передал купившему, сперва из правой руки одну, потом из левой – другую.
Купивший нагнул перед казаком голову, приложил руку к сердцу в знак приветствия продавцу ясыря и, повернувшись, пошел с турчанками в город.
– Эге! То не крамарь – купец… – проворчал запорожец. Нагнулся, накинул на плечо плащ, загреб в большую лапу оружие и шапку. Сонливость с него спала, он спешно пошел в ближайший шинок.
Младший дьяк не утерпел, громко сказал:
– Эх, боярин, да я бы у этого бражника обеих жонок купил за два кувшина водки.
– Я тебе, холоп, заплавлю рот свинцом! – прошипел боярин.
Мимо москвичей юрко пробежал почти голый мальчишка, черноволосый и смуглый; потряхивая кувшином киноварной глины, кричал:
– Коза-а! Буза-а!
– Эй, соленый пуп! – подзывали мальчишку проходившие казаки. – Дай бузу!
Видя, как жадно глотали казаки бузу, младший дьяк ворчал:
– Чубатые черти! Дуют – хоть бы что, а мне с подболтки этой охота дух пустить, да старик – как волк.
Молодой дьяк боялся идти близко за гневным боярином, ждал, когда его позовут…
8
На площади, недалеко от часовни Николы, стоит деревянная церковь Ивана Воина с дубовым, из бревен, гнилым навесом над входом. Под навесом, над низкими створчатыми дверьми с железными кольцами, – темный образ святого. Иван Воин изображен вполуоборот, в мутно-желтых латах, опоясан узким кушаком, на кушаке недлинный меч в темных ножнах, под латами красные штаны, сапоги, похожие на чулки, желтые. Левая рука опущена и согнута к сердцу, в правой он держит тонкий крест, и вид у него, как будто к чему-то прислушивается. В углу на клочках облаков какие-то лики…
Казаки входят и выходят из церкви, поворачиваются и на дверь крестятся. Ставят свечи тем святым, которые по их понятиям лучше помогают в походах и кому на войне дано слово поставить в старой церкви «светилку». В церкви два попа, присланные Москвою; каждый из попов привез по образу, писанному московскими царскими иконниками. Казаки обходят привезенные образа, ворчат:
– Не нашего письма образы… Христы на воевод схожи – румяны и толсты.
Про попов шутят:
– Древние. Поп попа водит и по пути спрашивает: «Як тебе имя, Иване?» – и до сих пор попы не ведают, кого кличут «Иване», а кого «Петр».
Читать попы не видят – службу ведут на память, вместо «аллилуйя» часто произносят «аминь»… Казаки редко венчаются в церкви, больше придерживаются старины: объявляют имя жениха и невесты на майдане, строят для того помост, жених берет свидетелей за себя и за невесту.
Боярин с дьяками проталкивались на площадь к церкви. Не доходя площади – ряд торговых ларей и шинков-сараев. Москвичи, подойдя к ларям, рассматривая товары, приостановились: перед одним ларем ходил взад-вперед бородатый перс в широком кафтане из верблюжьей крашенной в кирпичный цвет шерсти, в коротких, до колен, такого же цвета штанах, с голыми ногами, в башмаках на босу ногу, кричал, как гусь:
– Зер – барфт! Зер – барфт![64]
Идя обратно, взывал тем же голосом:
– Золот – парш, золот – парш!
– Эй, соленой!
– Он не грек – баньян, мултанея.
– Не, пошто? У тех по носу мазано желтым и в белой чалме, а этот в синей, да все одно. Эй, почем парш, чесотку продаешь?
В глубине ларя сидел другой перс, – видимо, хозяин, в халате из золотой с красными разводами парчи, в голубой, вышитой золотом чалме, – ел липкие сласти, таская их руками из мешка в рог; черная с блеском борода перса было густо облеплена крошками лакомств.
Когда с зазывающим покупателей персом разговаривали, он улыбался, махал руками, кричал громче первого:
– Хороши парча! Хороши, дай менгун, козак!
Боярин подошел к ларю, подкинул вывешенные светлые полотнища на руке, сказал:
– Добрая парча! Надо зайти купить… На Москву такой не везут…
Прошли, почти не взглянув на лари с синей одамашкой-камкой[65], коротко постояли у ларя с бархатами: бурскими, литовскими и веницейскими.
– Бархаты продают, разбойники, не в пример лучше московских: цвет рудо-желтой, золотным лоском отливает…
Дальше и в стороне – ларь с сараем. Сквозь редкие бревна сарая из щелей сверкали на свет жадные чьи-то глаза. Ларь вплотную подходил к сараю. В сарай из открытого ларя – дощатая дверь, завешанная наполовину персидским ковром; по сторонам ларя – ковры удивительно тонких узоров. Боярин развел руками и чуть не уронил свой посох с золоченым набалдашником:
– Диво! Вот так диво! Этаких ковров не зрел от роду моего, а живу на свете довольно…
В ларе два горбоносых, высоких: один – в черной шапке с меховым верхом, другой – в черной мохнатой; из-под кудрей овчины глядели острые глаза с голубоватыми зрачками; оба в вывернутых шерстью наружу бараньих шубах.
– Кизылбашцы[66], нехристи, – проговорил Ефим.
Боярин оборвал дьяка:
– Холоп! Спуста не суди: кизылбашцы – те, что парчой торг ведут, эти, думно мне, лязгины!..
Один из горбоносых, выпустив изо рта мундштук кальяна, стоявшего за ковром на столике, закричал:
– Камэнумэк, арнэлахчик! Мэ тхга март! Цахумэнк халичаннер Хоросаниц ев-Парскастанц Фараганиц!
Снова бойко и хищно схватил черной лапой с острыми ногтями чубук кальяна и с шипеньем, бульканьем начал тянуть табак.
– Сатана его поймет! Сосет кишку, едино что из жил кровь тянет… Ей-бо, глянь, боярин, – со Страшного суда черт и лает по-адскому! – вскричал Ефим.
– Запри гортань! Постоим – поймем, – упрямо остановился боярин.
Другой горбоносый закричал по-русски:
– Господарь, желаете ли купить девочку или мальчика?.. Еще продаем ковры из Хорасана и Персии – Фарагана[67].
Первый горбоносый опять крикнул, коверкая русские слова:
– Сами дишови наши товар! – кричал он гортанно-зычно, словно радовался, что знал эти чужие слова. Тонкий, сухой, с желтым лицом. Бараний балахон на нем мотался, и когда распахивался, то на поясе с металлическими бляхами под балахоном блестел узорчатыми ножнами длинный кинжал.
Боярин подошел, потрогал один ковер.
– Хорош ковер – фараганский дело! – сказал тот, что кричал по-русски.
Стали торговаться. Дьяки молча выжидали; только Ефим увивался около – гладил ковры, прикладывался к ним лицом, нюхал. Боярин приторговал один ковер, черный человек бойко свернул его, получил деньги, заговорил, шлепая по ковру коричневой рукой:
– Господарь, купи девочка… – теркская, гибкая, ца! – Он щелкнул языком. – Будит плясать, бубен бить, играть, птица – не девочка, ца! Летает – не пляшет…
Боярин молча махнул рукой одному из бородатых дьяков, передал ковер:
– Неси, Семен, ко мне!
Дьяк принял ковер.
Черный продолжал вкрадчиво:
– Есть одна… Груди выжжены… на грудях кизылбашски чашечки… на цепочках… Любить можно, дарить можно – матерью не будет… грудь нет, плод – нет… Вырастет, зла будет, как гиена. Можно господарю такая свой гарем беречь – никого не пустит, жон замучит, сама – нет плод и другим не даст чужой муж ходить… Дешево, господарь… девочка…