— Ну! — сказал он, оглядывая стол, гостей и хозяина орлиным оком и разливая кишмишовку. — Будем здоровы! — и опрокинул цветной стаканчик.
Последовал ряд коротких, быстрых тостов, которые так и назывались — «кишмиш», потому что запивались кишмишовой водкой в начале стола, когда языки еще не развязались.
Сладковатый, едкий запах персидской деревенской водки заглушил благоухание миндалей. Гости подзакусили и подвыпили; понадвинулся вечерок, засумерничало в комнате. Юзька отважно направился к бочке. Внесли огромную белую, с кишмишовой короной, дымящуюся, как вулкан, гору плова на круглом медном подносе-блюде. Из глиняных молчаливых кувшинов полилась темно-кровяная влага по стаканам, кружкам и стаканчикам — у кого что было. Батуров отер усы (салфетка лежала только у избранных), встал, поднял руку.
— Ш-ш-ш! — зашипел Юзька.
— Господа! — сказал Батуров, — или нет! Дорогие друзья, скажу я. Мы все здесь в ужасной фронтовой обстановке, несем великую службу любви и милосердия.
Ослабов вздрогнул: это он про что говорит?
— Каждый из нас, — продолжал Батуров, — не щадя сил и живота…
— Да! Кормят плохо! — вставил Юзька.
— Не мешай, дурак! — подал ему реплику Батуров. Он настроился на торжественный тон. — Каждый из нас, говорю я, стремится послужить родине в эти великие годины. Господа! Мы все, может быть, маленькие и даже ничтожные, — но мы участвуем в великой войне. Каждый из нас кладет свою каплю…
— Дегтю, — подсказал Юзька.
— Дай ему по затылку, Боба, — приказал Батуров. Боба исполнил. — Каплю меда в общие соты. Сегодня мы празднуем прибытие к нам нового товарища. Как его зовут? — наклонился он к Шпакевичу.
— А черт его знает! — коротко ответил тот. — Покажите пальцем, про кого речь идет, и достаточно.
— Вот он здесь, перед нами, дорогой наш доктор Ослабов. Мы еще не знаем его, но я уверен, мы его полюбим. Господа! Нам нужны свежие силы. Фронт развивается. Началось наступление. За здоровье доктора Ослабова. Ура!
Все потянулись чокаться. Ослабов слышал не только, так сказать, официальную часть речи Батурова, и горькое чувство его обуяло.
— Спасибо! — с усилием сказал он.
— Главное, вот здесь не отставайте, — показал ему Боба на бутылку и подлил вина. Все выпили и зажевали, сгребая плов гибким лавашем с тарелок. Несколько минут раздавались только звуки еды. Юзька сорвался с места к бочке и наполнил кувшины.
— Ах, я уже пьяна! — сказала одна из сестер, подставляя стаканчик.
Встал Боба.
— Господа! — начал он. — Надо сказать правду, мы все живем тут по-собачьи. Для мужчины это ничего. Он от природы, простите меня, пес.
— Правильно! — осмелел кто-то из канцелярских.
— Но! — продолжал Боба, поднимая жирный палец, — здесь не одни мы. С нами здесь другая половина человеческого рода, не наша, собачья, — я не знаю, какая. С нами, господа, женщина. Она все делит с нами: и грязь, и цинизм, и опасность. Она всюду идет с нами. Без нее мы погибли бы тут. За женщину-героиню я поднимаю свой бокал. — Он посмотрел на Мышонка: — за светлых фей, которые смягчают окружающий нас мрак! Ура!
Тут уж закричали как следует. Поднялась Наташа.
— Я не оратор, — сказала она, показывая серые зубы и рассыпая надтреснутые колокольчики, — но я благодарю, и не от себя, а за всех нас. Спасибо, господа!
Она, изломив руку и другой рукой кокетливо оправляя передник, стала чокаться.
Ослабов чокнулся с Мышонком.
— За Зою! — сказал Мышонок.
— Почему она не пришла? — спросил Ослабов.
— Она вина не пьет, — ответил Мышонок и, посмотрев на Ослабова своими круглыми добрыми и веселыми глазами, прибавил: — Нельзя так сразу влюбляться.
— Я не влюблен. Фронт не для любви, — строго сказал Ослабов.
— Ах, какой вы глупый. Ваше здоровье! Или нет, хотите за Зою?
— Не надо! — испугался Ослабов.
Зоя чем-то отличалась от всей этой компании.
— Молча, вдвоем… — зашептал Мышонок пухлыми, темно-красными от вина губами.
— Хорошо, — сказал Ослабов. Они звонко чокнулись.
— Что она сейчас делает?
— Наверное, возится с айсорами. Знаете, они пришли к могильникам, на берегу, и живут почти голые, грязные. Интересно: внизу, в могилах их царство, а наверху они, нищие, голодные.
— Я видел. Вчера к окнам конторы подошла девочка-айсорка — они удивительно красивы — и стала плакать. А кто-то взял и выплеснул ей прямо в лицо целую чернильницу красных чернил.
— Какой мерзавец! — возмущенно сказал Мышонок.
— Тише, он здесь.
— Кто?
— Не все ли равно?
— Довольно секретничать! — закричал неожиданно Боба. — Наш главный врач просит слова.
— Ничего подобного, — сказал волосатый доктор. У него была мягкая бабья фигура, волосатый затылок, отвисающая губа, и все это вместе взятое делало его симпатичным. К тому же он немного заикался. И была у него слабость: он мнил себя оратором.
— Я совсем не хотел говорить, — начал он, — и если я хотел что сказать, так свое особое мнение.
— Просим, просим! — раздались голоса.
Доктор отпил из своего стакана.
— Это, позвольте, что же такое? — запротестовал Боба. — Сначала речь, потом вино, а не наоборот? Прошу всех допить и налить снова полно. Юзька, скорей!
— Мое особое мнение вот какое, — снова начал главный врач. — Вот я живу тут, лечу больных, делаю операции, пью с вами, смотрю на солдат, захожу к военнопленным, и все меня грызет одна мысль: на кой черт все это? Чего мы все тут торчим? Зачем это нужно нам, солдатам, военнопленным, всем?
— Нас не подслушивают? — оглянулся Боба.
— Говорите, говорите! Все свои, — закричал Тинкин. — В вашей идее есть ядро.
— Есть ядро или нет, — подхватил главный врач, — я не знаю. Но ощущение есть. И в массах оно еще сильней, чем у нас. Всех домой тянет! Довольно! За ваше здоровье, господа! За всех нас! Простите, коли не так сказал. А только выход у нас один.
— Один! — звонко повторил Тинкин.
— Какой? — воскликнули несколько человек. На минуту все притихло.
— Революция! — срываясь в голосе, произнес Тинкин, взволнованно достал портсигар и закурил. — Я думаю, Арчил Андреевич со мной согласен.
Батуров захохотал.
— Конечно, конечно, революция! — воскликнул он.
Ослабов посмотрел на его лицо, и вдруг оно показалось ему фальшивым, как будто нагримированным: хохочущая пасть, дико оскаленные зубы, расширяющаяся книзу челюсть, надувшаяся полосатая красная шея, прыгающие уши, белки в покрасневших веках и прямо над бровями, как будто безо лба, спутанная копна черных волос: никак не вязались с этим лицом слова о революции.
А фоном этой голове был совсем посиневший вечерний сад.
— Ваше здоровье! — говорил приветливый, как всегда, Батуров, — Я вам третий раз говорю «ваше здоровье».
— Ваше здоровье! — бледный, охрипнувшим голосом ответил Ослабов. Голова у него кружилась, все качалось перед глазами.
— Революция? — пьяно поднялся Шпакевич. — А знаете ли вы, что такое революция? Это порыв, это восторг, это энтузиазм, это романтизм. Юзька! Ты знаешь, что такое романтизм?
— Никак нет, Бронислав Иванович, — отрапортовал, приставляя ладонь к потному лбу, Юзька.
— Я тоже не знаю. Но пью за него! За романтизм, за революцию, за все опьяняющее, бунтующее я пью, пью, господа. Эх, гитару бы мне! А меня не арестуют завтра? — закончил он, обращаясь к Бобе.
— Зачем завтра? — возразил Боба. — Я тебя сегодня же отправлю под арест, — ишь, надрызгался!
— Ерунда! — раздался немного гнусавый голос Цивеса. — Шпакевич изображает революцию как нашу оргию, как будто вот мы сейчас все, кто есть, пьяные, можем пойти и сделать революцию. Ничего подобного! Революция есть прежде всего механика, точный расчет общественных сил, которые, в свою очередь, являются производными экономических отношений! Это все азбука, господа, и прежде чем говорить о революции, надо эту азбуку выучить. Итак, я пью за младенцев и за азбуку.
Кое-кто засмеялся.
— Это кто младенец? — сердито поднялся Шпакевич, — я младенец? Я, старший контролер, получаю публичное оскорбление? Я должен реагировать. Подать мне сюда Цивеса!
Он, шатаясь, вылез из-за скамейки. Его усадили, он еще долго оскорблялся.
— Товарищ Цивес прав, — сказал, поправляя пенсне, Тинкин, — революцию необходимо мыслить как точно действующую машину. Но это еще не все. У каждой машины есть рычаги. На каждом рычаге должна лежать опытная и уверенная рука. Я хочу сказать, что революционным движением нужно управлять, его надо то усиливать, то ослаблять, его надо вызывать.
— Провоцировать, — подсказал Боба.
— Я этого слова не принимаю, — спокойно сказал Тинкин, — и считаю это выступление образцом провокации, которой я не поддаюсь.
— Съел? — спросил пьяный Шпакевич такого же Бобу. Они наклонились друг к другу и слиплись щеками.
— Мра-вал-жамиэр, — затянул кто-то.
Подхватили, спели.
Тинкин выждал, стоя с бокалом в руке.
— Виноват, я еще не кончил, — сказал он.
Батуров постучал ножом по тарелке.
— В словах Шпакевича была доля правды. И вот какая. Вызывая революцию, мы должны быть готовы к взрыву всех котлов. Это и есть романтика революции. Но, господа, романтики здесь не нужны. Нужны холодные, расчетливые умы. Они будут вождями. За хладнокровие и расчет, господа!
— Не хочу! — неожиданно для самого себя сказал Ослабов. Все обернулись. Он стоял у стены, высоко поднимая руку со стаканом, угловатый и протестующий. — Я не хочу такой механической революции, совершенно не хочу.
— А какой хотите? — спросил Тинкин таким тоном, как будто у него был выбор революций на всякий вкус.
— Я не знаю. Без взрыва котлов… Чтобы все сразу поняли. И сразу все переменилось, — тихо сказал Ослабов.
— Так не бывает, — серьезно ответил Тинкин. — Так никогда не было.
Вмешался Юзька.
— Я насчет нашего разговора вам вот что скажу. Конечно, ничего сразу не бывает. Это факт.
— Брось, Юзька! — дернул за руку Юзьку Боба.
— Зачем брось! — поднялся, опираясь на плечо Бобе, Шпакевич, — я такого же мнения. И мне все трын-трава. Городовой стоит — я слушаюсь. А прогони ты мне городового, так я так разгуляюсь, что все затрещит. Вот вы тут сидите и думаете, что вы левые. Наплевать мне на вас! Я еще левее. Я сам собой — и никого больше!
Он махал рукой в воздухе, усы его и пробор растрепались. Юзька и Боба пытались его усадить, и все трое рухнули, сцепившись, на скамейку. Ослабов, сидя на углу стола, между незнакомыми, автоматически наблюдал, как хан ест шашлык. Он брал пальцами кусок, надевал его с трудом глубоко на вилку и двумя руками нес вилку ко рту, запихивая ее, и, захватив кусок зубами, вырывал вилку. Ослабов любил в опьянении эту способность видеть все зыбким и прозрачным. Но сейчас, кроме приятного головокружения, он ощущал предчувствие какой-то окончательной потери равновесия, как бы приближение вихря. Эти пьяные люди дурманили его своим видом больше, чем вино. Движущиеся рты, глаза, носы, растопыренные пальцы, мелькавшие между головами, — весь этот анатомический, рассыпавшийся на куски материал был ему бесконечно отвратителен. Минутами ему казалось, что нос Юзьки сполз со своего места и поплыл на щеки Шпакевича и покрыл собою довольно приличный нос Шпакевича. Получилась новая смешная маска. Черные, короткие усы Бобы вдруг перепрыгнули на нежное лицо Мышонка, от чего оно стало совсем звериным. Так же путались прически, руки, плечи. Из шелковых рукавчиков докторши вместо ее маленьких ручек вдруг высовывались Юзькины красные лапы. Фигуры и лица распухали, набухали, расплывались по комнате. Две большие лампы, стоявшие в нишах, и свечи на столе горели все тусклее. Уже во многих местах окровянилась пролитым вином скатерть, а Юзька все наполнял и наполнял кувшины. Вдруг сильно постучали в окно с балкона. Ослабов открыл дверь. На пороге стоял, ухмыляясь, Ванька, красный, большеротый, с белыми деснами.
— Пьете? — сказал он.
— Пьем, — как паролем, ответил Ослабов. — Входи.
— Нет, уж вы мне поднесите здесь.
Ослабов шепнул Юзьке, и тотчас на балконе образовалась маленькая компания, решившая повторить водку. Вскоре началась там пляска под плесканье ладоней. Один за другим выходили плясуны на балкон плясать наурскую. Вытаптывали и вырабатывали друг перед другом мельчайшие па и уходили в круг. Новые заменяли их. А в комнате распелись: «Аллаверды», «Олег», «Стенька Разин» следовали друг за другом. Пир разгорелся. Синяя ночь давно уже повела звезды по небу. Час уходил за часом, и времени никто не чувствовал. Безобразная женщина, немолодая, в заношенном платье, истерически декламировала какие-то стихи.
— Кто она? — спросил Ослабов Юзьку.
— Сестра. Сошла с ума на фронте. Когда не пьяна, не буянит. Только все ходит из угла в угол.
Совсем пьяный Юзька все же соблюдал какую-то торжественность, расшаркивался перед всеми и ежеминутно извинялся.
— Спляшем и мы! — вдруг сказал Ванька.
И они пустились вдвоем.
Неизвестно, что это был за танец. То вприсядку, то впрямь, то врозь, то обнявшись, с вытаращенными друг на друга глазами они протопали земляной пол до балок и вдруг провалились по пояс в образовавшуюся под их ногами дыру. Общий хохот приветствовал этот финал.
— Ну, значит, конец, — сказал Батуров, размахивая руками. — Благодарить хозяина и по домам!
Притиснутый к стене, Ослабов жал всем руки и целовался со многими. Спотыкаясь и падая, гости спускались по крутой лестнице и пропадали за калиткой. Кто-то сел верхом на хана и погонял его, как ишака. Голоса их и песни тянулись за ними в ночной синеве.
Ослабов постоял на балконе. Над туманным озером показывалась бледно-желтая полоса рассвета.
Ослабов вернулся в комнату. Замусоренный, залитый вином стол, опрокинутые скамейки, грязные тарелки, лужа вина под бочкой… Он лег на койку, закрывшись с головой буркой, и все пропало. И снова явилось огромное, неодолимое и страшное. Прямо в голубые сады, на цветущие деревья, из какой-то дали лилась кровь, пятная буро-алыми пятнами нежно-голубую тишину. Ослабов кричит диким голосом от горя и отчаяния и открывает глаза. Белый день, отвратительный стол, лазурь в саду. Над ним стоит Зоя и проводит рукой по лицу:
— Вы совсем как ребенок кричите во сне. Как мне жалко вашу комнату! Что с ней сделали?
— Это вы пришли? Спасибо, — чувствуя спасение, говорит Ослабов. — Вы избавительница.
— Персов зарезали рядом с вами, — говорит Зоя, — троих. Украли деньги. Лазарет весь пьян. Я пришла сделать перевязку. Но какая там перевязка! Шашками рубили. Головы на коже держатся. Из-под порога кровь вытекла на улицу.
— А кто убил?
— Конечно, наши. К персам ходили солдаты продавать сахар и видели много денег. Вот и взяли. Так говорят. А вы знаете, удивительные персы. Так стоят тихо, разговаривают. Все село перебывало здесь. Теперь можно сказать: началось наступление. Ну, до свидания. Я пришлю вам Аршалуйс убрать. Теперь узнали нас? Вошли в работу?
Смеясь, она скрылась.
Попойки, ночной кошмар, убитые наяву персы — все спуталось в один комок неодолимой тоски.
X. Алый смерч
После попойки Ослабов несколько дней был в каком-то недоуменном оцепенении, стараясь найти хоть малейшую возможность не поверить картине, которая ему открылась. Но пьяные рожи все плыли и плыли перед ним, речи и тосты все стояли в ушах, картина его преследовала. Неужели он будет в ней тоже фигурой в ту минуту, когда кругом на десятки тысяч верст, в стольких странах, корчится, кружится, выгибается, щетинясь колючей проволокой и изморщинивая землю окопами, железобетонная паутина фронтов, и вся гениальность человечества тратится только на то, чтобы еще выгнуть, еще искривить эту паутину? Неужели он не устоит? Неужели нет выхода?
Смутно Ослабов чувствовал, что выход, может быть, и есть. Тот, о котором говорили Древков, Цивес, Тинкин. Но это был такой огромный, такой чужой и неведомый выход, что Ослабов пугался даже думать о нем. И оттого еще сильней хотелось стать как все, а не как некоторые, слиться со всей окружающей его обстановкой.
И после попойки Ослабов стал работать как все.