— И то правда! — улыбнулся бородач. — Заели нас вши проклятые. У нас у одного была мазь, фельдшер ему сварил, хорошая, крепкая, где мазнешь, там кожа слезет, да мало! Просили еще — фельдшер сказал, что нельзя, больных нечем мазать будет.
— У меня нет, — сказал, смущаясь, Ослабов, — но я выпишу.
— Ох, не надо! — спохватился бородач.
— Отчего?
— Выпишете, а потом вычет будут делать из приварочных да табачных.
— Никакого вычета не будет, — строго сказал Ослабов. — Я все сделаю, что могу для вас.
— А может, можно тут раздобыть мазь? — робко попросил бородач. — У нас тут в Красном Кресте на миллион рублей лекарства всякого лежит. Неужто там вшивого мору нету?
— Я спрошу! — обещал Ослабов, стараясь протолкаться. Но солдаты плотно окружили его. Их красные, с выгоревшими волосами головы казались совсем чужими в этом синем воздухе. Растоптанный виноградный сад стонал под их ногами.
По сторонам солдаты сидели на грязной земле, на мусоре, голые по пояс, с коробившимися от пота рубашками на коленях, с которых они стряхивали и на которых брали под ноготь насекомых. Увидев, что свои с кем-то разговаривают, они повскакивали и, на ходу накидывая на себя рубахи, подбегали к разговаривающим.
— Кто это?
— Откедова приехамши?
— Доктор чей-то, говорят.
— Вшивого мору обещает.
— Обещанка — одна вощанка: меду в ней нет.
— Что это с лику он такой постный?
— Ни дать ни взять — угодник!
— А ты, тыква-голова, лику верь! Наш-то Буроклык с лику чем не чудотворец?
— Он и творит чудеса.
— Прямо! Миколай!
— А по делам — пустолай!
— Тише, вы, разбрехались!
— А ты уши себе шомполом, что ли, вычистил? Слухать хоцца?
— Со слуха хрен для брюха.
Архангельское окание, псковская цокалка, орловский чистоговор, костромская распевка — все говоры смешались в этом гуле. Задние все плотнее напирали на передних, а передние — на Ослабова. Нестриженые, круглые, льняные, черные и рыжие головы, красные, загорелые, щетинные, любопытствующие, с неотступным вопросом, злые, тоскливые глаза, хмурые брови, белые зубы — все это двигалось, вертелось и прыгало перед Ослабовым, напирало на него, чего-то от него требовало и хотело. И все пустей, ничтожней и беспомощней чувствовал себя Ослабов перед этим лесом лиц.
— А что там у нас, в Расее? — хрипло выкрикнул кто-то и спрятался за спину других.
— Что Расея! Черт ее бурьяном сеет.
— Правда, что наши бабы от пленных австрияков плод принимают?
— Вот ужо вернемся — выворотим брюхастых наизнанку!
— А когда ж нам возворот будет?
— А правда, что после войны землю прирезывать будут?
Ослабов обессилел под всеми этими вопросами. Что с Россией? Когда конец войне? Что потом будет? Это были те же самые вопросы, что и его мучили. Ответа у него никакого не было. Но необходимость ответа, немедленного и точного, от которой он, когда сам про себя думал, отмахивался, теперь стояла перед ним грозно и неотвратимо. А ответить он ничего не мог.
— Когда ж по домам, а? — допытывался тот же вихрастый, молодой солдат.
— Какой там, к ляду, по домам! — вынырнул откуда-то Бастрюченко.
Урвав минуту, он прибежал к своим потолкаться и поделиться новостями:
— Наступление!
— Чего брешешь?
— Вот те хрест! Своими ушами слышал, как Буроклык Буроклыкше сказывал.
— Оно и лучше. Вша на ходу меньше ест, — меланхолично сказал кто-то.
— Да и загадили мы тут, прости господи! Самим себе тошно. Виноградник ведь тут был, когда пришли.
— На это мы мастера! Хошь что загадим.
— Наступление! Наступление! — побежало по толпе, и гул пошел шире, тревожней, настороженней.
— Под хвостом у них чешется! Не сидится на месте.
— Тут бы домой впору, а они еще куда тянут!
— И тут хлеб с червями, а дальше с чем будет?
— Прямо с шоколадом!
— На кого ж наступать будем? — звонко, в упор Ослабову задал вопрос Ванька. — Мы тут и турка живого не видели. Как у себя дома живем.
— Вперед пойдем, — мрачно сказал Ослабов.
— Куда ж вперед-то? Скрозь море? — не отставал Ванька.
— К югу, — махнул рукой на озеро Ослабов и, совсем теряясь, добавил почему-то:
— Там еще жарче будет.
Эта фраза взорвала солдат. Жара и тут уже давала себя знать.
— Жарче? Вот оно что! Мало мы тут напотелись?
— Живьем, значит, спечь нас хотят?
— Буроклык в кинтелях ходит, Буроклыкша — в кружеве, а мы — в вате.
— Совсем сомлеем.
— Потом изойдем.
— Что мы, мерблюды какие, чтоб гонять нас.
— Ты нам толком скажи, как есть ты человек приезжий, долго нас тут тиранить будут? — степенно, но с напором подступил к Ослабову бородатый солдат. — Будь отцом родным, скажи!
И впился в него ясными, требующими ответа глазами.
— Вы у начальства своего спрашивайте. Я не знаю, — отбивался из последних сил Ослабов.
— Начальство нешто будет с нами разговаривать!
— Бастрюченко у генеральской коровы спрашивал.
— Знает, да сказать не может, мычит только.
Смех пробежал там, где расслышали.
— Сила-то у человека одна, — продолжал урезонивать Ослабова бородатый. — Нет больше силы нашей мыкаться тут.
— Что ты в него, как скарпивон, впился? — пожалел кто-то.
— Может, он и вправду не знает, — добавил еще кто-то.
— Вот что, ребята! — осмелел Ослабов. — Я доктор, я приехал лечить вас. Приходите, кому надо, в лазарет. Я прием завтра же открою. А сейчас пустите меня.
— Да мы нешто держим?
— Иди, пока ноги есть!
— Мы вот насчет вшивого мору только.
Солдаты нехотя разомкнулись.
Наклонив голову, стараясь не глядеть в обступившие его лица, Ослабов, усталый, стыдящийся и чем-то взволнованный, пробирался сквозь толпу, направляясь к берегу.
— Так и есть, в лазарет пошел, к сестрицам в гости! — сказал ему Ванька вслед.
Эту фразу донесло до Ослабова. Противно ему стало и больно.
А не удовлетворенные им солдаты продолжали обмениваться впечатлениями.
— Во всей, как есть, форме человек, а кости в нем нет.
— Баба.
— Скушно ему: жена, должно, дома осталась.
— Постный доктор, как есть.
— Ничего, оботрется.
— Тут его оскоромят.
Толпа таяла, расползалась и редела. На одном конце опять загорланила гармоника. На другом собрались кучкой вокруг вновь прибывших солдат, потолкались, потом уселись на землю. Посредине оказался маленький тщедушный солдат, замухрышка, в лохматой овечьей папахе набекрень и с Георгием на груди. Он давно ждал возможности поговорить и порассказывать.
— Скажу я вам, братцы мои, — захлебываясь от удовольствия, что Ослабов ушел, и он дорвался до рассказа, начал он. — Живете вы тут, как у матери при грудях, безо всякой заботы. Ни тебе врага, ни тебе бою. А у нас, под Резарумом, вы не то б запели. Поглядел я тут ваших пленных, нешто это пленные? Это овцы у вас, а не пленные. Сидят себе тихо-мирно, проволокой их окружили, а им так и надо, чтой-то все чинятся, моются? Я на них и собакой налаял, и рожки им, вроде черта, состроил, и язык чуть себе не оборвал, вытягивая, а они хоть бы што, — смеются, и все.
— Немцы это, — оправдался кто-то.
— И не наши браты.
— Пригнали их сюда и посадили, потому место тут спокойное.
— Вот то-то я и говорю. Враг-то у вас только и есть, что вша христианская. И выходит, что у вас хвронт не хвронт.
— Вот теперь пойдем в наступление — себя обнаружим, — развоевался кто-то.
— Не про то разговор, — прервал рассказчик. — Что будет, то будет, а чего не было, того не было. А у нас было!
— Что ж у вас было-то? — насмешливо спросил кто-то.
— А то и было, чего у вас не было. Расскажу я вам спервоначалу, как мы пленного турка водой поили. Надо вам сказать, братишки, что пленный турок вроде быка бешеного. Винтовку отнимешь — за нож хватается; нож выхватишь — зубами лезет. Пока его прикладом не приласкаешь — ничего с ним не сделать.
— Ишь ты, нечисть, — шепотом вырвалось у кого-то.
— И надо вам сказать, братцы, что морозы у нас лютые, никакого человеческого терпения не хватает. Железо, к примеру сказать, тронь рукой, рука прилипла. Отдерешь, а кожа там. И поймали это мы турка, отбился что ль от своих или вперед зарвался. Турок как турок, рослый, глаза как мыши бегают. Ну, мы его оправили как полагается и повели. А вести далече, мы в разведке были. Ну, пока шли — снег глотали, пить-то ведь оно хочется. Ну, и турок глотал, нам что! Снегу — горы. Только пришли мы это с ним в помещение, привязали его, чтоб не убег. Туда-сюда, день идет, замотались, забыли, что турок не пимши, не емши привязан. К нему. Видим — пить хочет. Ага! Пить хочешь? Ладно! Вывели его на мороз. Лизни, говорим, шомпол, — а он тут, на морозе, шомпол лежал. Тогда напоим. Он глазами вертит, ничего не понимает. Мы ему, значит, языком показываем. Он, значит, понял, а не хочет.
— Не хочет! — бойко засмеялся кто-то из слушающих, и смех подхватили.
— Мы ему еще показываем, а вода тут, в кружке. Он головой мотает, потому ему языка своего жалко.
— Ну, и смех! — крикнул кто-то, и хохот еще усилился.
— Ну, мы оставили его, пусть посидит, еще похочет. Туда-сюда — подходим. Ну, как, говорим, хочешь пить? И опять на шомпол языком показываем. Уж, видно, ему больно приспичило. Только тут он головой мотнул, соглашаюсь, мол, на объявленное условие. Пошла у нас перемашка, кому шомпол ему в рот совать. Чуть не до драки. Отспорились, тычем ему в рот железо, да по затылку понаддаем, не зевай, мол. Он высунул язык, лизнул, да мало.
— Схитрить хотел!
— Он, турок, нашего брата всегда проведет.
— Мы еще требуем, он лизнул покрепче, язык-то и прилип, кровь показалась. Ну, мы еще и еще, ажно красный рот стал, и на бороду потекло.
— Ну и что ж? — не выдержал кто-то.
— Ну и что? Напоили, конечно.
— Зачем обманывать? Раз уговор был, — исполнить надо.
— И смеху ж у нас было!
— А еще была у нас потеха, как мы в плен целую роту турок забрали.
— Ну, ну!
К рассказчику плотнее придвинулись. Он отсморкался, плюнул цигаркой и снова начал.
— Там же дело было, под Резарумом. Снега, холодище! Как бабы, во что попало, все мы укутаны. Лезем по снегу, глаза слепнут, вдруг видим — турки. Рота не рота, а полурота будет. И прямо в нас целят. Мы за снег и палить вовсю. Они хоть бы шелохнулись.
— Не боятся!
— Ну вот как заговоренные, которых пуля не берет. А стрелять не стреляют, только смотрят.
— Ишь ты!
— Мы еще палить. Видим, что попадаем, а они не падают.
— Вот оно, крепкое-то слово!
— Ну, тут нас страх забрал. А тут — целят и не целят. Не знаем, что делать. Как очумели. Начали обходить их сторонкой. Окружили, подбираемся, а они хоть бы что, стоят, как истуканы.
— Ишь ты, нечистая сила!
— Только осмелел кто-то из нас, тронул одного прикладом по башке. А приклад-то отскакивает.
— Отскакивает?
— Он посильней, а турок ни с места, как каменный. Вдруг сбоку откуда-то как захохочут! И ну кричать: «Мерзлые! Мерзлые!» Турки-то мерзлые! Мы обступили, смотрим — и вправду мерзлые. Как стояли, как целились, так и примерзли. Одежонка-то плохая на них. Ну, и была у нас потеха!
— И чего-то только не бывает на этой войне!
— Вот теперь опять попрем и не то увидим.
— Вшивого мору надо раздобыть…
IX. «Красивый чай»
— Когда же он угощает? Когда ж «красивый чай»? — грязным своим басом говорил Юзька. «Красивым чаем» назывались вечеринки с выпивкой.
Он сидел на пне только что срубленного миндаля, старого и кряжистого, у ворот конторы. Дерево уже зацвело и, упав, казалось целым садом. Нежное белое тело распила странно контрастировало с грубой, похожей на окаменелость, кожей ствола. Два пильщика-перса с молчаливой жалостью смотрели на спиленное дерево. Спилить его велел Батуров, потому что ветки стегали ему лицо, когда он на своем высоком коне выезжал из ворот. На одной из ветвей весь осыпаемый цветами качался Цивес. Он обрывал и жевал лепестки.
— Кто? Ослабов? — спросил он и рассмеялся. — Ишь какие у тебя буржуазные наклонности! Угощаться на чужой счет любишь?
— Каждый новый наш товарищ должен угостить всю компанию, — возразил Юзька. — А это что за фасон? Целая неделя как он приехал, а за вином еще не ездили. Торчит над своими сыпняками да с сестрой Зоей гуляет.
— Она уже, кажется, двум нашим донжуанам нос наклеила? Молодец девушка!
— Кому?
— Контролеру Шпакевичу и Бобе.
— Ну, как бы за Бобу ей Мышонок глаза не выцарапал.
Боба заведовал хозяйственной частью. Это был огромный, с толстой шеей и налитыми кровью щеками жизнерадостный человек. Его роман с маленьким Мышонком служил предметом острот всего лазарета. Шпакевич был щеголеватый поляк, душившийся по вечерам духами и надевавший крахмальные воротнички. Он дружил с Бобой, и в сумерки часто они садились на коней, в бурках и папахах, воинственные и романтичные, выезжали на свидания. Посмеиваясь над ними, Цивес выражал мнение так называемого «среднего персонала». Юзька, любивший угождать начальству, даже за глаза соблюдал его интересы.
— Из-за Бобы и поспорить стоит, — продолжал он. — Вчера Боба рассердился за дурной обед и металлическую тарелку, как салфетку, сложил.
— Напрасная порча народного имущества, — отозвался Цивес. — Лучше б на пункты послал. Там не только нечего есть, но и не с чего.
— Надо снести Арчилу Андреевичу миндальную ветку, — сказал Юзька, чтоб замять разговор, и, отломив высокую, с бледно-розовыми распустившимися цветами ветвь, бросился в ворота, но столкнулся в них с Ослабовым, который взволнованно смотрел на упавшее дерево.
— Оказывается, сам Арчил Андреевич приказал спилить дерево, — беспомощно сказал он. — Какая жалость! — Он видел, как начали пилить дерево, и побежал к Батурову, чтобы спасти миндаль.
Прямо перед его лицом, сквозь нежные миндальные цветочки, осклабился Юзька:
— Когда ж выпивка, Иван Петрович? — сказал Юзька.
— Ах, и правда! — спохватился Ослабов. — Вы не знаете, где вино можно достать?
— В Тавризе. Хотите, я съезжу?
— Хорошо. Буду благодарен. Вы зайдите вечерком, поговорим.
Вечерком поговорили. Юзьке тотчас написали бумагу в канцелярии, что он командируется по делам службы в Тавриз, вследствие чего прилежащие власти благоволят оказывать ему законное, в чем последует, содействие, и через четыре дня он вернулся обратно с бочонком вина и грудой ящиков со сластями. Это было в субботу, на воскресенье же Ослабов назначил у себя пирушку. Прибытие вина и сластей так всех вдохновило, что откладывать было нельзя.
С вечера он пригласил всех, боясь пропустить кого-либо. С утра принялся за приготовления.
В длину всей своей комнаты поставил столы, вокруг — скамейки. Из столовой натащил кружек и тарелок. Заказал плов, накупил на базаре всего, что можно. В углу водрузил бочонок. Раскрыл ящички со сластями. Сделанные из тонких фанерок, едва скрепленных маленькими булавками, ящички лопались в руках Ослабова, как спелые почки; из них сыпался белый сахарный песок и ударял пряный аромат, из каждого свой. С любопытством Ослабов пробовал сладости и расставлял по столу ветки миндаля.
Гости стали собираться еще засветло. Каждый надел лучшее, что у него было, платье, побрился (обыкновенно ходили в щетине), вооружился (все служащие вооружались без всякой к этому надобности маузерами, наганами и шашками, а иные, сверх того, и кинжалами) и принял благообразное выражение лица (от вечной брани и недовольства большинство лиц имело разбойничий вид).
Ослабов встречал всех на балконе и просил в комнату. Собрались все: Цивес, Юзька, черный и сухой начальник транспорта, Шпакевич, Боба, новый помощник контролера Тинкин, главный врач и женщина-врач, кокетливая дама в шелковом платье, зубной врач — краснощекая, кудрявая, веселая девушка, энтузиаст коронок и пломб, Мышонок, Тося, Муся, Наташа, мрачные, молчаливые люди из канцелярии, пышный как сдобная булка главный бухгалтер и несколько других сестер и служащих, которых Ослабов не знал. Гарцуя, как на коне, вошел Батуров. И вылез из маленькой дверки, с напуганным и тупым лицом хан, которого тоже пригласил Ослабов. Торопливо все расселись, Батуров — тулумбашем[21].