Том 1. Тяжёлые сны - Сологуб Федор Кузьмич "Тетерников" 5 стр.


Логин прислонился спиною к забору и глядел на зыбкий туман. Что-то жуткое происходило в сознании. Казалось, что тишина имеет голос, и этот голос звучит и вне его, и в нем самом, понятный, но непереложимый на слова. Душа внимала этому голосу, и растворялась, и утопала в бесконечности…

Это ощущение овладело уже не первый раз Логиным. Были в жизни проникновенные минуты, когда казались легко разрешимыми вопросы бытия, такие грозные, так мучительно непонятные в другое время. Он сознавал себя воистину слившимся с миром, который перестал быть внешним, — и минута была полна, как вечность. И все в этом мире, теснясь в его душу, сливалось и примирялось в единстве, которое показалось бы нелепым в другое время: звуки принимали окраску, запахи — телесные очертания, и образы звучали и благоухали; розовый пряный шепот реки, голубое сладкое вздрагивание веток березы, и зеленые горькие вздохи ветра, и темно-фиолетовые солоноватые отзвуки спящего города обнимали и целовали его, как шаловливые эльфы. Это было безумие, радужное, острое и звонкое, — и душе сладко было растворяться и разрушаться в его необузданном потоке.

А в саду слышались шаги, шорох платья, тихий говор: шли и говорили двое. Вот шаги затихли, заскрипела доска скамейки, говор смолк на минуту… Опять послышались звуки слов, но слова были неуловимы для слуха. Только иногда то или другое слово различалось. Мечта влагала в эти звуки свой смысл, сладкий и томный. Логину не хотелось уходить.

Страстный женский голос, мечталось Логину, говорил:

— Влечет меня к тебе любовь, и сердце полно радостью, сладкою, как печаль. Злоба жизни страшит меня, но мне любовь наша радостна и мучительна. Смелые желания зажигаются во мне, — отчего же так бессильна воля?

— Дорогая, — отвечал другой голос, — от ужасов жизни одно спасение — наша любовь. Слышишь — смеются звезды. Видишь — бьются голубые волны о серебряные звезды. Волны — моя душа, звезды — твои очи.

Клавдия говорила в это время Палтусову неровным и торопливым голосом, и ее сверкающие глаза глядели прямо перед собою:

— Вы все еще думаете, что я для вас пришла сюда? Злость меня к вам толкает, поймите, одна только злость — и больше ничего, решительно ничего, — и нечего вам радоваться! Нечему радоваться! И зачем вы меня мучите? Я посмела бы, знайте это, я все посмела бы, но не хочу, потому что мне противно, ах противно, и вы, и все в вас.

Палтусов наклонился к Клавдии и тревожно заглядывал в ее глаза.

— Дорогая моя, — сказал он слегка сипловатым, но довольно приятным голосом, — послушайте…

Клавдия быстро отодвинулась от Палтусова и перебила его:

— Послушайте, — в ее голосе зазвучала насмешливая нотка, — словечки вроде «дорогая моя» и другие паточные словечки, которыми вы позаимствовались у Ирины Авдеевны, кажется, — вы можете оставить при себе или приберечь их… ну, хоть для вашей двоюродной сестрицы.

— Гм, да, то есть для вашей маменьки, — обидчиво и саркастически возразил он, — для обожаемой вами маменьки.

— Да, да, для моей маменьки, — тихо отвечала она. И злоба, и слезы послышались в ее голосе. Голоса на минуту замолкли; потом Палтусов снова заговорил, — и снова прислушивался Логин к лживому шепоту мечты.

— Прочь сомнения! — звучал в мечтах Логина голос любимого ею, — пусть другим горе, возьмем наше счастье, будем жестоки и счастливы.

— Я проклинаю счастье, злое, беспощадное, — отвечала она.

— Не бойся его: оно кротко уводит нас от злой жизни. Любовь наша-как смерть. Когда счастием полна душа и рвется в мучительном восторге, жизнь блекнет, и сладко отдать ее за миг блаженства, умереть.

— Сладостно умереть! Не надо счастия! Любовь, смерть-это одно и то же. Тихо и блаженно растаять, забыть призраки жизни, — в восторге сердца умереть!

— Для того, кто любит, нет ни жизни, ни смерти.

— Отчего мне страшно и безнадежно и любовь моя мучит меня, как ненависть? Но связь наша неразрывна.

— Горьки эти плоды, но, вкусив их, мм будем, как боги.

А в саду говорили свое.

— Поверьте, Клавдия, вас терзают ненужные сомнения. Вам страшно взять счастье там, где вы нашли его. Ах, дитя, неужели вы еще так суеверны!

— Да, счастие мести, проклятое счастие, и родилось оно в проклятую минуту, — со сдержанною страстностью отвечала Клавдия.

— Поверьте, Клавдия, если бы вы решились отказаться от этого счастия, которое вы проклинаете, — однако вы его не отталкиваете, — а если б… о, я нашел бы в себе достаточно мужества, чтоб устранить себя от жизни, — жить без вас я не могу.

— Умереть! Вот чего я больше всего хочу! Умереть, умереть! — тихо и как бы со страхом сказала Клавдия, и замолчала, и низко наклонила голову -

На губах Палтусова мелькнула жесткая усмешка. Он незаметным движением закутал горло и заговорил настойчиво:

— Перед нами еще много жизни. Хоть несколько минут, да будут нашими. А потом пойдем каждый своею дорогою-вы в монастырь, грехи замаливать, а я… куда-нибудь подальше!

— Ах, что вы сделали со мною! Противно даже думать о себе. Я и не была счастлива никогда, — но была хоть надежда, — пусть глупая, все же надежда, — и я веровала так искренно. И все это умерло во мне. Пусто в душе — и страшно. И так быстро, почти без борьбы, вырвана из сердца вера, как дерево без корней. Без борьбы, но с какою страшною болью! Любить вас? Да я вас всегда ненавидела, еще в то время, когда вы не обращали на меня внимания. Теперь еще больше… Но все-таки я, должно быть, пойду за вами, если захочу выместить вам всю мою ненависть. Пойду, а зачем? Наслаждаться? Умирать? Тащить каторжную тачку жизни? Я читала, что один каторжник, прикованный к тачке, изукрасил ее пестрыми узорами. Как вы думаете, зачем?

— Какие странные у вас мысли, Клавдия! К чему эта риторика?

— К чему, — растерянно и грустно повторила она, — к чему он это сделал? Ведь это ему не помогло, — с участливою печалью продолжала она, — тачка ему все же опротивела. Он умолял со слезами, чтобы его отковали. Мало ли кто чего просит!..

— Поверьте, Клавдия, настанет время, когда вы будете смотреть на эти ваши муки как на нелепый сон, — хоть все это, не спорю, искренно, молодо… Что делать! Плоды древа познания вовсе не сладки, — они горькие, противные, как плохая водка. Зато вкусившие их станут, как боги.

— Все это слова, — сказала Клавдия. — Они ничего не изменят в том, что с нами случится. Довольно об этом, — пора домой.

В мечтах звучало:

— Мимолетно наслажденье, радость увянет и остынет, как стынут твои руки от ветра с реки. Но мы оборвем счастливые минуты, как розы, — жадными руками оборвем их, и сквозь звонкое умирание их распахнется призрачное покрывало, мелькнет пред нами святыня любви, недостижимого маона… А потом пусть снова тяжело падают складки призрачного покрова, пусть торжествует мертвая сила, — мы уйдем от нее к блаженному покою..

— В душе моей трепещет неизъяснимое. Что счастие и радости, и земные утехи, бледные, слабые! Наивная надежда так далека, так превысил ее избыток моей страсти! Детская вера упраздняется совершеннейшим экстазом недостижимой любви. Память минувшего, исчезни! Рушатся, умирают тени и призраки, душа расширяется, яснеет, — без борьбы свергаются былые кумиры перед зарею любви, без борьбы, но переполняя меня сладкою болью.

— Любить-воплощать в невозможной жизни невозможное жизни, расширять свое существование таинственным союзом, сладким обманом задерживая стремительную смену мимолетных состояний!

— Так жажду жизни, что поработить себя готова другому, только бы жить в нем и через него. Возьми мою душу, ты, который освободил ее от мелькания утомительных призраков жизни, — свободную, как дыхание ветра, возьми ее, чтобы чувствовала она в своей пустыне властное веяние жизни. Всюду пойду за тобою, наслаждаться ли, умирать ли, влечь ли за собою минуты и годы ненужного бытия, — всюду пойду за тобою, навеки твоя…

— Старые заветы исполнятся, мы будем, как боги, мудры и счастливы, — счастливы, как боги.

Прохладный ветер настойчиво бился о лицо Логина. Он очнулся. Грезы рассеялись. В саду было совсем тихо. Логин медленно пошел домой. Кто-то другой шел с ним рядом, невидимый, близкий, страшный.

Когда он всходил на крыльцо своего дома, перед запертою дверью он почувствовал-как это бывает иногда после тревожного дня, — что кто-то беззвучным голосом позвал его. Он обернулся. Чарующая ночь стала перед ним, безмолвная, неизъяснимая, куда-то зовущая, — на борьбу, на подвиг, на счастие, — как разгадать? Блаженство бытия охватило его. Черные думы побледнели, умерли, — что-то новое и значительное вливалось в грудь с широким потоком опьяняющего воздуха… Радость вспыхнула в сердце, как заря на небе, — и вдруг погасла…

Ночь была все так же грустно тиха и безнадежно прозрачна. От реки все такою же веяло сырою прохладою. Скучно и холодно было в пустых улицах. Угрюмо дремали в печальной темноте убогие домишки.

Логин чувствовал, как кружилась его отяжелелая голова. В ушах звенело. Тоска сжимала сердце, так сжимала, что трудно становилось дышать. Не сразу вложил он ключ в замочную скважину, открыл дверь, добрался кое-как до своей постели и уже не помнил, как разделся и улегся.

Он заснул беспокойным, прерывистым сном. Тоскливые сновидения всю ночь мучили его. Один сон остался в его памяти.

Он видел себя на берегу моря. Белоголовые, косматые волны наступают на берег, прямо на Логина, но он должен идти вперед, туда, за море. В его руке-прочный щит, стальной, тяжелый. Он отодвигает волны щитом. Он идет по открывшимся камням дна, влажным камням, в промежутках между которыми копошатся безобразные слизняки. За щитом злятся и бурлят волны, — но Логин горд своим торжеством. Вдруг чувствует он, что руки его ослабели. Напрасно он напрягает все свои силы, напрасно передает щит то на одну, то на другую руку, то упирается в него сразу обеими руками, — щит колеблется… быстро наклоняется… падает… Волны с победным смехом мчатся на него и поглощают его. Ему кажется, что он задыхается.

Он проснулся. Гудели колокола церквей…

Глава пятая

Клавдия и Палтусов вошли через террасу в дом. В комнатах было тихо и темно. Прилив отвращения внезапно шевельнул упрямо стиснутые губы Клавдии. Ее рука дрогнула в руке Палтусова. В то же время она поняла, что уже давно не слушает и не слышит того, что он говорит. Она приостановилась и наклонила голову в его сторону, но все еще не глядела на него. Слова его звучали страстью и мольбою:

— Ангел мой, Клавдия, забудьте детские страхи! Жизнью пользуйся живущий… Хорошо любить, душа моя!

Она порывисто повернулась к нему-и очутилась в его объятиях. Его поцелуй обжег ее губы. Она оттолкнула его и крикнула:

— Оставьте меня! Вы с ума сошли.

Где-то стукнула дверь, на стене одной из дальних комнат зазыблился красноватый свет, — они ничего не заметили.

— Теми же губами вы целовали мою мать… Какая низость! Вы обманули меня, вы сумели уверить меня, что я вас люблю, но это — ложь! Я любила не вас, а ненависть мою к матери, — теперь я это поняла. Но вы, вы, — как вы унизили меня!

Поспешно, точно от погони, она пошла от Палтусова. Он мрачно смотрел вслед ей, насмешливо улыбался.

Палтусову было лет сорок пять.

Клавдия вырывалась из рук матери и отворачивала от нее раскрасневшееся лицо, — но мать цепко ухватилась за ее руки и не выпускала их. Голос ее понизился почти до шепота, и его шипящие звуки резали слух Клавдии, как удары кнута, грубо падающие на больное тело. Клавдия бросилась к двери, — дверь отворялась внутрь, и потому напрасно Клавдия схватилась за ручку двери своею рукою, которую она освободила с большими усилиями: мать надвигалась на нее всем телом, прижимала ее к двери и смотрела в ее лицо дикими глазами, которые горели, как у рассвирепевшей кошки. Обе они трудно дышали.

Мать наконец замолчала. Клавдия опустила руки и устало оперлась спиною на дверь.

— И за что ненависть ко мне? — заговорила опять Зинаида Романовна после недолгого молчания. — Ты получила от меня все, что надо, — и воспитание, и твой капитал сбережен, и все… Чего же тебе еще не хватало?

— Вашей любви!

— Какие нежности! Это мало к тебе идет.

— Может быть. В детстве я привыкла к вашей суровости и боялась вас. Я думала тогда, что вам приятно делать мне больно. Едва ли я ошиблась. Только при гостях ласкали.

— Ах, Клавдия, наказал меня Бог тобою! Если бы кто другой столько вынес в жизни! Перед тобой я ничем не виновата. Я — мать, а мать не может не любить свое дитя, несмотря на все оскорбления.

Какая там любовь! Вы бы меня и теперь с удовольствием избили. Но вы знаете, что это бесполезно. Боитесь вы просто, вот что…

— Полно, Клавдия, чего мне бояться! Я привыкла к твоим угрозам. Ты еще девчонкой грозилась, что утопишься, — детские угрозы, ими теперь всякий школьник бросает. Когда будешь постарше, ты поймешь, что материнская любовь может обойтись и без нежностей. За все, что в тебе есть хорошего, ты должна быть благодарна мне.

— Странно: в том, что я зла, я сама виновата, — а что во мне хорошего, тем я вам обязана?

— Конечно, мне! — воскликнула Зинаида Романовна, — вся ты моя. Мы обе упрямы, мы обе ни перед чем не остановимся. Это себя самое я в тебе ненавидела и боялась!

— А ненавидели-таки! — сказала Клавдия с недоброю усмешкою.

— Вот мы столкнулись с тобою. Обеим нам больно, и ни одна не хочет уступить. Но ты должна уступить! Да, это правда, я готова была избить тебя, — но ты сегодня же пойдешь к нему. А он, — разве они ценят любовь, самопожертвования! Его жена — святая женщина, а он ее бросил. На мне этот грех. Но он уже и ко мне охладел, — а я не могу жить без него. Ах, Клавдия, говорю тебе, оставь его, или обеим нам худо будет. Умоляю тебя, оставь его.

Она неожиданно бросилась на колени перед Клавдиею и охватила ее колени дрожащими руками. Клавдия наклонилась к ней.

— Встаньте! Боже мой, — что вы делаете! — растерянно говорила она.

Зинаида Романовна быстро поднялась.

— Помни же, Клавдия, что я тебя прошу, — оставь его, или берегись. Я на все готова!

По ее разгоревшемуся лицу видно было, что ее порыв был неожиданным для нее самой: гордость, стыд и недоумение изображались на нем в странном смешении. Руки ее стремительно легли на плечи Клавдии и судорожно вздрагивали. Ее горящий взгляд упорно приковался к глазам дочери.

Клавдия слегка отстранилась. Руки Зинаиды Романовны упали.

— Я устала, — сказала она. — Оставь меня, я не могу больше.

Зинаида Романовна опустилась в изнеможении на длинное кресло, Клавдия подождала немного.

«Наверное, вернет сейчас же, — досадливо думала она, — финал еще недостаточно эффектен».

Наконец она подошла к двери и положила свою тонкую руку с длинными пальцами на желтую медь дверной тяги. Зинаида Романовна поднялась и с жадным любопытством посмотрела на дочь, словно увидела ее в новом освещении. Вдруг она встала и скорыми шагами подошла к Клавдии. Она обняла Клавдию и заглянула в ее лицо.

— Клавдия, ангел мой, — умоляющим голосом заговорила она, — скажи мне правду: ты любишь его?

— Вы знаете, — ответила Клавдия, упрямо глядя вниз, мимо наклонявшегося к ней лица матери.

— Нет, ты сама скажи мне прямо, любишь ли ты его? Да, любишь? Или нет, не любишь?

Клавдия молчала. Глаза ее упрямо смотрели на желтую медную тягу, которая блестела из-под ее бледной руки. Мать снизу заглядывала ей в глаза.

— Клавдия, да скажи же что-нибудь! Любишь?

— Нет, не люблю, — наконец сказала Клавдия. Зеленоватые глаза ее с загадочным выражением обратились к матери. Зинаида Романовна смотрела на нее тоскливо и недоверчиво.

— Нет, не любишь, — тихонько повторила она. — Клавдия, мне очень больно. Но ведь этого больше не будет, не так ли? Это была вспышка горячего сердечка, злая шутка, — да?

Клавдия приложила ладони к горячим щекам.

— Да, конечно, — сказала она, — он только шутил и забавлялся со мною. Вы напрасно придали этим шуткам такое значение.

— Клавдия, будь доверчивее со мною. Забудь свои темные мысли. Ты всегда найдешь во мне искреннего друга.

— Что ж, я, пожалуй, в самом деле вся ваша, — сказала Клавдия после короткой нерешительности. — Я хочу верить вам — и боюсь: не привыкла. Но все же отрадно верить хоть чему-нибудь.

Назад Дальше