Клавдия слабо протянула руки к матери.
Зинаида Романовна порывисто обнимала Клавдию и думала: «Какие у нее горячие щеки! Девчонка, правда, соблазнительна, хотя далеко не красива. Я была гораздо лучше в ее годы, но молодость-великое дело, особенно такая пылкая молодость».
И она целовала щеки и губы дочери. Губы Клавдии дрогнули. Неловкое, стыдное чувство шевелилось в ней, как будто кто-то уличал ее в обмане. Она наклонилась и поцеловала руку матери. Зинаида Романовна придержала ее подбородок тонкими розовыми пальцами, которые все еще легонько вздрагивали, и поцеловала ее в лоб. Близость матери обдавала Клавдию пахучими, неприятными ей духами.
Клавдия долго не могли заснуть. Ей было душно и почему-то жутко, и щеки все еще рдели. Порою нестерпимое чувство стыда заставляло ее прятаться в подушки от ночных теней, которые заглядывали ей в лицо пытливо и насмешливо. Одеяло давило ей грудь, но она стыдливо прятала под ним руки и натягивала его на голову, все выше и выше, пока не обнажились кончики ног; тогда она быстро подбирала ноги и окутывала их одеялом.
Потом мысли и чувства налетали на нее целым роем. Она не могла разобраться в их странных противоречиях. Она откидывала одеяло, приподнималась на постели и чутко прислушивалась к неугомонному спору непримиримых голосов. Бессвязные отрывки противоречивых мыслей овладевали порою встревоженным сознанием, вытесняли друг друга и без толку повторялись, настойчивые, суетливые-и бессильные в своем задорном споре.
«Но что же? Или я боюсь сказать правду даже себе самой?» — подумала она и тотчас же решила, что не боится. Если бы правда представилась ей сейчас, она приняла бы ее без колебаний, какова бы она ни была. Но ответа на настойчивые искания не было ни в области мысли, ни в области чувства.
Когда она вызывала воображением образ Палтусова, сердце ее томилось неуловимыми и неизъяснимыми чувствами. Что это — любовь? ненависть? То казалось, что она пламенно любит, то чувствовала приливы темной злобы. Сердце то жаждало его смерти, то замирало от жалости к нему.
Она спрашивала себя: то, что казалось ей любовью, была, может быть, жалость к его страсти или гордость его любовью? Или то, что казалось ненавистью к нему, не было ли страстным гневом на невозможность запрещенного и отвергаемого счастия? Или эта смена мучительных чувств — это и есть любовь? Или это — только мстительное, мелкое злобное чувство, и попытка привить к сердцу любовь разрешилась взрывом бешеной ненависти к человеку, который легкомысленно открыл ей путь легкого и сладкого мщения за былые детские обиды? И, быть может, эти жутко-приятные волны, которые пробегают порою в смятенной душе, — только пленительная музыка удовлетворяемой мести и самовнушенной страстности? Или все это ложные объяснения? Быть может, истина где-нибудь гораздо глубже и гораздо сложнее она? Или есть из этих сомнений выход простой и ясный и стоит лишь открыть глаза, чтобы увидеть его?
И что должна она теперь делать? Ждать ли, что принесет ей время? Медлительны его зыбкие волны, но с предательскою быстротою мчат к последнему, несомненному разрешению загадок бытия.
Ждать! Каждый день бесплодного ожидания должен увеличивать безысходные муки, усиливать неразрешимую путаницу и в ней самой, и в ее отношениях к тем людям, с судьбою которых так мучительно-нелепо сплелась ее судьба. Нет, ни одного дня ожидания! Действовать как бы то ни было!
Решимость действовать, идти вперед, быстро зрела в ней. Слагались планы смелые, несбыточные, — разум посмеется над ними, но что до того! Все-таки действовать…
Было уже светло, когда она заснула. Щебетанье ранних птиц носилось над ее тревожным сном, в котором мелькали розовые отблески утреннего солнца…
Глава шестая
Утро у Логина, по случаю праздника, было свободно. Лежал на кушетке, мечтал. Мечты складывались знойные, заманчивые, мучительно-порочные. Иногда вдруг делалось радостно. Аннин образ вплетался в мечты, — и они становились чище, спокойнее. Не мог сочетать этого образа ни с каким нечистым представлением.
Досадно стало, когда услышал звонок. Поспешно спустился вниз, чтоб не успел ранний гость подняться к нему. В гостиной увидел Юрия Александровича Баглаева, который в кругу собутыльников обыкновенно именовался Юшкою, хотя и занимал должность городского головы. Он был немного постарше Логина. Румяный, русый, невысокий да широкий, со светлою бородою очень почтенного вида, казался весь каким-то мягким и сырым. Трезвым бывал редко, но и бесчувственно пьяным редко можно было его увидеть; крепкая была натура — много мог выпить водки. Средства к жизни были сомнительные, но жил открыто и весело. Жена его славилась в нашем городе гостеприимством, обеды у нее бывали отличные, хоть и не роскошные, — и в доме Баглаева не переводились гости. Особенно много толклось молодежи.
Теперь от Баглаева уже пахло водкою, и он не совсем твердо держался на ногах. Облапил Логина и закричал:
— Друг, выручай! Жена водки не дает, припрятала. А мы ночь прокутили, здорово дрызнули, Лешку Молина поминали.
Логин, уклоняясь кое-как от его поцелуев, спросил:
— А что с ним случилось?
— С Лешкой Молиным что случилось? Аль ты с луны слетел? Да разве ж ты ничего не слышал?
— Ничего не слышал.
— Эх ты, злоумышленник! Сидишь, комплоты сочиняешь, — а делов здешних не знаешь. Да об этом уж целую неделю собаки лают, а вчера его и сцапали.
Куда сцапали? Расскажи толком, и я знать буду. Друг сердечный, опохмелиться треба, ставь графинчик очищенной, всю подноготную выложу. Пей лучше вино, нет у меня водки. Как нет! Что ты, братец, — а кабаки на что? Знаешь, что заперты, — до двенадцати часов не откроют, а теперь всего десять.
Ах, мать честная! Как же быть! Не могу я быть без опохмелки, поколею без горелки!
У Баглаева было испуганное и растерянное лицо. Логин засмеялся.
— Что, Юрий Александрович, стишки Оглоблина припомнил? Зарядишь ты с утра-что к вечеру будет?
— Что ты, что ты! Видишь, я чист как стеклышко, — а только пропустить необходимо.
— Вот, закусить не хочешь ли? — предложил Логин.
— Перекрестись, андроны едут, буду я без водки закусывать! Я не с голодного острова.
Водка, однако, нашлась, и Баглаев расцвел.
— То-то, — радостно говорил он, — уж я тебя знаю, недаром я прямо к тебе. Как в порядочном доме не быть водки!.. Да, да, жаль нашего маримонду.
— Это еще что за маримонда?
— И того не знаешь? Все он же, Лешка Молин.
— Кто ж его так прозвал?
— Сам себя назвал. Он, брат, всякого догадался облаять. Ты думаешь, тебя он не обозвал никак? Шалишь, брат, ошибаешься.
— А как он меня назвал?
— Сказать? Не рассердишься?
— Чего сердиться!
— Ну смотри. Слепой черт, вот как. Логин засмеялся.
— Ну, это незамысловато, — сказал он. — Ну а что же это значит, маримонда?
Баглаев меж тем наливал уже третью рюмку водки.
— А вот что значит принялся он объяснить, — он говорит: я некрасивый, в такую, говорит, маримонду ни одна девица не влюбится, не моим, говорит, ртом мух ловить. Но только он по женской части большой был охотник — ко всем невестам сватался. И за нашей Евлашей приударил. Он учитель, она учительница, он и вздумал, что они пара. Но он к ней всей душой, а она к нему всей спиной. А он не отстает. Ну, известно, она у нас живет, я обязан был за нее заступиться. Но только по женской части ему и капут пришел. Ау, брат, сгинул наш Лешка, а теплый был парень!
— Да что с ним случилось, скажи ты наконец толком, а не то я водку уберу.
Баглаев проворно ухватился за графин. — Стой, стой! — закричал он испуганным голосом, — отчаянный человек! Разве такими вещами можно шутить? Я тебе честью скажу: в тюрьму посадили! Ну, что, доволен?
И Баглаев принялся наливать рюмку.
— В тюрьму? За что? — с удивлением спросил Логин. Ему приходилось встречать Алексея Ивановича Молина, учителя городского училища. Это был кутила и картежник. Но все-таки казалось странным, что он попал в тюрьму.
— Постой, расскажу по порядку, — сказал Баглаев. — Знаешь, что он жил у Шестова, у молоденького учителя?
— Знаю.
— А знаешь, почему он к Шестову переехал?
— Ну, почему?
— Видишь ты, его уж нигде не хотели на квартире держать: буянит, это раз.
— Ну, в а том-то и ты, Юрий Александрович, ему помогал.
— А то как же? Он, брат, мастак был по этой части, — такой кутеж устроим, что небу жарко. А другое, такой бабник, что просто страх: хозяйка молодая — хозяйку задевает; дочка хозяйкина подвернется — ее облапит. Ну и гоняли его с квартиры на квартиру. Пришло наконец так, что уж никто не хотел сдавать ему комнату. Ну, он и уцепился за Шестова: у тебя, мол, есть место, твоя, мол, тетка с сыном потеснятся. Ну, а Шестов уж очень его почитал, — он, брат, скромный такой, все с Молиным вместе ходили да водку пиля.
— Это ты, городская голова, и называешь скромностью?
— Чудак, пойми, от скромности и водку пил: другие пьют, а ему как отстать? Ну, вот он и не мог отказать, — пустили его, хоть старухе и не хотелось. Ну и что же вышло, — прожил он у них месяца четыре, и ведь какой анекдот приключился, так что даже очень удивительно!
— А ты, Юшка, в этом анекдоте участвовал?
— Стой, расскажу все по порядку. Я в худые дела не мешаюсь. Были мы на днях у Лешки в гостях. Собралась у нас солидная компания: я был, закладчик с женой, Бынька, Гомзин, еще кто-то, в карты играли, потом закладчик с женой как выиграли, так и ушли, а мы остались, и сидели мы, братец ты мой, недолго, часов этак до трех.
— Недолго!
— Главная причина, что хозяева так нахлестались, что и под стол свалились, ну, а мы, известно, дали им покой, выпили поскорее остаточки, да и ушли себе. А тут-то и вышел анекдот. Под самое под утро слышит старуха, что Лешка в сени вышел, а оттуда в кухню. И долго что-то там остается. А там у них в кухне прислужница спала, девочка лет пятнадцати… Чуешь, чем пахнет?
— Ну, дальше.
— Ну, старуха и начала сомневаться, чего он прохлаждается? Вот она оделась, да и марш в кухню. Только она в сени, а Лешка из кухни идет, известное дело, пьянее вина. Саданул плечом старуху и не посмотрел, прошамал к себе. Ну, а та в кухню. Видит, сидит Наталья на своей постели, дрожит, глаза дикие. Чуешь? Понимаешь?
Баглаев подмигнул Логину и захохотал рыхлым смехом.
— Этакая гадость! — брезгливо промолвил Логин.
— Нет, ты слушай, что дальше. Утром Наталья к своей бабке побежала, — бабка тут у нее на Воробьинке живет.
Воробьинкою называется в нашем городе небольшой островок на реке Мгле, который застроен бедными домишками.
— Отправились они с бабкой к надзирателю. Тот их спровадил, а сам к Молину. Ну, известное дело, тому бы сразу заплатить, — тем бы и кончилось. А он заартачился.
— Стойкий человек! — насмешливо сказал Логин.
— Прямая дубина! — возразил Баглаев. — Он думал, они не посмеют. Но не на таких напал. Вчера следователь к Лешке нагрянул, обыск сделали, да и сцапали. И ведь какие теперь слухи пошли, удивительно: будто это Наталью Шестов с теткою подговорили.
— Какой же им расчет?
— А будто бы из зависти, что Лешку хотели сделать инспектором, — Мотовилов хлопотал. И я а следователя сердятся, — говорят, что и он по злобе, из-за Кудиновой: он с нею амурился, а Лешка ее обругал когда-то, — так вот будто за это.
Глава седьмая
День выдался жаркий, какие редко бывают у нас в это время. Небо без облаков, воздух без движения, земля без влаги. Солнце крутыми лучами беспощадно обливает беззащитную перед ним землю. На открытом месте видно, как небо по краям дымно туманится. В воздухе пахнет гарью: там, вдали, тлеет лесное пожарище. Жаль смотреть на молоденькую травку, которая пробилась кой-где на улицах, немощеных и пыльных, и теперь изнывает от зноя, никнет, желтеет, пылится.
Люди двигаются лениво и сонно. Всяк, кто может, прячется в тень и лень спальни. На улицах изредка барышни под белыми зонтиками пройдут купаться. Служанки в пестрых платочках тащат за ними простыни. Вот Машенька Оглоблина, молодая купеческая девица: она держит зонтик высоко, — пусть видят ее золотой браслет. Она и купаясь не снимет браслета.
Плеск воды в купальнях убаюкивает гладкоструйную реку. Медлительные воды нежат и баюкают разлегшийся над рекою мост. И на нем пусто, как и на улицах. Только иногда протащится по его шаткой настилке гремучий тарантас неистового путешественника, или чьи-нибудь собственные дрожки уныло продребезжат, — и жалобно заскрипит обеспокоенный в полдневной дреме мост.
Во втором часу Клавдия вышла на улицу из калитки своего сада. Утром задумала нечто, что должно было иметь для нее важное значение. Наскоро написала записку Логину без обращения и без подписи: «Быть может, вас удивит, что я пишу к вам. Но вы говорили недавно, что мною владеют неожиданные, фантастические побуждения. Вот такое побуждение, — скорее, необходимость, — заставляет меня сделать что-нибудь решительное. Мне надо видеть вас: мне кажется, что вы скажете мне магическое, освобождающее слово. Сейчас я подымусь на вал к беседке. Если я встречу вас там, вы услышите нечто интересное».
Запечатывая записку, подумала, что поступает неосторожно. Но уже не хотела и не могла изменить своего намерения, что-то подталкивало ее.
И вот всходила на вал, и казалось, что там будет что-то решено и закончено.
Вал насыпан встарь, когда наш город подвергался нападениям иноземцев. Он замыкает площадь, которая имеет вид продолговатого четырехугольника и называется крепостью. Вал тянется без малого версту в длину. Вышина сажен восемь. Прежде был, говорят, выше, да устал стоять и осыпался. Только очертания напоминают о былом назначении: у него тупые выступы на длинных сторонах и мало выдающиеся бастионы на этих двух выступах и по всем четырем углам. Весь вид его мирный и даже веселый, недаром горожане любят гулять здесь по вечерам С наружной и внутренней его стороны, посередине высоты, тянутся две террасы, сажени по две в ширину каждая. И эти террасы, и склоны вала заросли травою. Наверху вала протоптана неширокая дорожка. Для, проезда в крепость проделаны в восточной и северной стороне вала двое ворот. Под их кирпичными сводами сыро, мрачно и гулко.
Посередине крепости собор старинной постройки, с белыми стенами и зеленою шатровою кровлею, что придает ему бодрый и молодящийся вид. Островерхий купол с заржавленным крестом подымается над алтарною частью храма. К западу от него, на скатах кровли, торчат две маленькие главки, аршина в два вышиною. Эти главки — как яблоки на тонкой ножке, с острыми придатками вверху. Они такие несоразмерно маленькие, что кажутся посторонними залетками; так и представляется, что вот-вот они спрыгнут на землю и поскачут прочь на своих тонких ножках.
К югу от собора каменный острог; стены его ярко белеют. К подошве вала лепятся огороды тюремного смотрителя. Бледный арестант смотрит из-за решетки на красные и синие тряпки, которые сушатся на изгороди, смотрит на зелень вала, на лазурь неба, на бледно-желтые одежды Клавдии, — она идет быстрою походкою по верхней дорожке, — и на птиц, которые проносятся еще гораздо быстрее и кажутся черными точками или пестрыми полосками.
На север от собора раскинулись здания местного войска: кирпичная двухэтажная казарма, деревянный манеж и каменный домик — канцелярия воинского начальника. Здесь тоже огороды, мелькают фигуры солдатиков в красных рубахах, и они кажутся мирными людьми. А у казарменной стены упрямо стоит себе в бурьяне картонный супостат с намалеванным ружьем мишень для стрельбы.
Между казармою и восточными воротами крепости четырехугольный пруд тускнеет свинцовою, неподвижною поверхностью. Он смотрит на все, что проносится над ним, и сердито молчит. Зеленая ряска затягивает его по краям.
Южная подошва вала желтою полосою дороги отделяется от реки, мелкой в этом месте. Здесь она делится на два протока и охватывает Воробьинку. С остальных трех сторон подошву вала обнимают огороды и зеленые пустыри.