Вольница - Гладков Федор Васильевич 29 стр.


Он настойчиво потянул меня за руку, и мы побежали по песчаным сугробам вдоль глухого забора из камыша, виляя между, колючек и голых кустарников. Я ёжился и дрожал от прилипшей к телу мокрой рубашки и противноклейких штанишек. От ветра они были холодные, как лёд.

— Ну, и чудной ты сейчас!.. — смеялся Гаврюшка. Его сухощавое и бледное лицо разрумянилось, а широко открытые глаза осматривали меня с весёлым участием. Я сейчас только заметил, что лицо его — в мелких рябинках. Да и рябинки были задорны: лицо от них казалось приглядным и умненьким. И я чувствовал, что он с этого дня будет самым желанным моим товарищем. В нём было что-то общее с Кузярем, но он был мягче, рассудительнее и как будто не горазд на выдумки и злые шалости.

XX

Когда мы вбежали в казарму, меня обдало душным теплом, и я вдруг почувствовал усталость и приятную лень. Тётя Мотя, как обычно, возилась у плиты, а больная бредила и судорожно искала что-то на себе жёлтыми костлявыми руками. Молчаливая и, казалось, безучастная ко всему, тётя Мотя обернулась к нам и неожиданно кинулась ко мне с ужасом в обожжённом лице:

— Матушки мои! Вот так рыбак!.. Без бахил рыбу ловил да штанами неводил. Лезь скорее на нары-то да переменись — окоченел весь. Я чаем вас с Гаврюшей напою. Морячки вы мои несолёные, балберочки лёгонькие!..

Гаврюшка смеялся:

— Это он с моряной вольничал, а она его отшлёпала и кувырком бросила.

Тётя Мотя наставительно предупредила меня:

— Ты нашей моряне-то, рыбачок, поклонился бы: она наша кормилица. Глупый ты ещё — весь земляной.

Гаврюшка залез вместе со мною в тёмное и тесное наше гнездо и оторопело застыл озираясь.

— Ну, и живёте вы! Чай, тут задохнёшься. В этом логове и повернуться негде: сиди по-карсачьи — ноги калачиком, или лежи да в потолок плюй. И темнота — не видать ничего.

Больная женщина застонала и стала сбрасывать с себя одеялку. Она металась, раскидывала руки, бормотала что-то непонятное, вскрикивала и мычала задыхаясь. Тётя Мотя подошла к ней с кружкой в руке, влезла на нары и осторожно подняла её голову. Она поднесла кружку к её рту, а потом положила на лоб больной мокрую тряпку.

— И пожалеть-то некому бессчастную… — вздыхая, жаловалась она. — Так наша сестра и гибнет… и сгорает, не доживя веку… Не тоскуй, Маланьюшка! Муки-то наши — облачки наши. Владычица знает, кого приголубить да радостью обрадовать.

Я переоделся, и мне стало так тепло, что запылало всё тело. Гаврюшка слушал тётю Мотю, следил за нею, и я видел, что его угнетала и душная, смрадная казарма, загромождённая нарами с постельным тряпьём, и больная, которая металась в горячке, и тётя Мотя, похожая на тронувшуюся.

— Пойдём отсюда… — с жалкой улыбкой прошептал он и спрыгнул на боров. — Я больше не могу… Узнает мамаша, что я был здесь, и заскулит. Как это ты живёшь здесь? Я дня бы не выжил.

Он растерянно и беспомощно озирался, словно нечаянно попал в западню и не знал, как выбраться из неё.

А я вдруг почувствовал, что я — опытнее и сильнее его: ведь я жил в этой казарме не один день и буду жить много дней, потому что это наше логово — наш приют, куда загнал нас хозяин и где сторожат нас его надсмотрщики — приказчик и подрядчица.

— А где бы ты посоветовал мне жить-то? — насмешливо спросил я его. — Аль у себя меня приветишь?

— Ежели бы папаша разрешил, я к себе перетащил бы тебя, — горячо ответил Гаврюшка, но сразу же виновато оговорился: — Может, папаша-то не прочь бы, да мамаша на глаза себе из ваших никого не пускает. Она не велит мне даже близко к казармам подходить. А на плот и папаша не разрешает.

— Ну, так сам суди, — внушительно заключил я. — Ты живёшь в горнице, а я вот на нарах в казарме, ты в школу ходишь, а мне нельзя, у тебя отец — распорядитель, а моя мать — резалка. Какой я тебе товарищ? Узнает отец, что ты со мной связался, лупцовку тебе задаст. Ты лучше со мной не водись, а то моя мать кулаков не оберётся.

Гаврюшка густо покраснел и бурно запротестовал:

— Ну, да, как же! Так я и поддался… Мы с тобой дружить будем сами. Приключения будем делать. А папаша говорит, что смелых любит.

Я положил «Робинзона» на горячий боров печи, чтобы он просох, и спрыгнул на пол. Гаврюшка, бледный, с блуждающими глазами, уже стоял у двери, ожидая меня. Тётя Мотя возилась с больной женщиной и забыла о нас. Но когда я был уже на пороге, она повелительно позвала к себе меня и Гаврюшку и потащила свои больные ноги к печи. Гаврюшка нетерпеливо подмигивал мне из-за порога и настойчиво махал рукой: удирай, мол, скорее, да и мне невтерпёж!

А тётя Мотя уже шла к нам и протягивала две ржаные лепёшки. Лицо её было попрежнему неподвижно и угрюмо покорно.

— Нате-ка, орлятки, поешьте моё печенье, — прогудела она ворчливо, но я уже знал, что этой своей ворчливостью она выражает сердечность и ласку. — Где он там, Гаврюша-то? Поди-ка, поди-ка, паренёчек! Не побрезгуй моей стряпнёй-то. Угощенье от души — слаще мёда-сахара.

Гаврюшка стоял в сенцах и со страхом глядел на неё: должно быть, она казалась ему зловещей колдуньей или бабой-ягой. Меня забавлял и злил его страх. Я засмеялся и потянул его за руку.

— Ну, чего ты трусишь? Чай, не кулак тебе суёт тётя Мотя-то, а горячую лепёшку. Я и то твоего отца не боюсь.

— Я сказал тебе: отца не тронь! — враждебно крикнул он и рванул свою руку. — Тронешь ещё раз — насовсем раздружимся. Мой папаша хороший. Это ничего, что он пьёт. А когда пьёт, он всех жалеет. Лучше пойдём, а то все лодки цепями прикуют.

Тётя Мотя вышла в сени и хотела погладить по голове Гаврюшку, но он в ужасе отскочил в сторону. Я засмеялся.

— Ах вы, дети боговы! — проворчала она и сунула лепёшки мне и Гаврюшке. Он молча и послушно взял лепёшку, похожую на подошву, и растерянно улыбнулся. — Все дети боговы, да отцы-матери убогие. У меня вот тоже был такой же, как вы, паренёчек, да утонул… здесь и утонул… в моряну… Не углядела, не порадела, вот и несу скорбь свою в наказанье.

Лицо её попрежнему было неподвижно и безучастно. Говорила она о своём сынишке, как о чужом мальчике, и мне казалось странным, что она никак не выразила своего горя — не взволновалась и не всплакнула.

Гаврюшка не вытерпел и сердито крикнул:

— Ну, я ждать тебя не хочу. Для меня каждая минута дорога. Лодки-то вытащат — всё пропало.

А тётя Мотя, как нарочно, обняла его одной рукой, а другой погладила по волосам.

— Я папашу твоего, Гаврюшенька, давно знаю: вместе на ватагу приехали. Молодой-то он был весёлый, лёгкий, всем был защитник и никого не боялся. А вот сломился и запил. У него тоже печаль на сердце. — И вдруг схватила и меня, и Гаврюшку за плечи и строго спросила: — Это вы куда собрались? Про какие такие лодки толкуете? Уж не кататься ли норовите на лодке-то? Нет, Гаврюшенька, не пущу… Разве мысленно, в моряну-то? Да вас так же море похитит, как моего Костю. Не пущу и не пущу!

Мы перемигнулись с Гаврюшкой и рванулись из сеней на двор. За воротами мы пробежали улицу и, прижимаясь к забору плотового двора, юркнули в узенький проход между забором и копнами камыша, который привезли сюда для крыши нового сарая. Потом завернули за угол забора и очутились на маленьком дворике с землянкой, похожей на деревенский «выход». На нас кубарем налетела пёстрая собачонка и залилась тоненьким голоском, но узнала Гаврюшку и сконфуженно завиляла хвостом. Мы выбежали на берег с другой стороны прибрежного плота. Здесь лодок было очень много на берегу, и они плотно прижимались бортами одна к другой. Море уже кипело всюду, и волны с прибойным шумом обливали прибрежный песок.

Гаврюшка вскочил в лодку и выбросил вёсла.

— Бери! Мы сейчас её столкнём. Поддевай под киль!..

Вёслами, как рычагами, мы сдвинули лодку с места и толчками стали спускать её по сыпучему песку. Так как песок сам осыпался с крутого спуска, лодка послушно скользнула вниз и поползла к воде, поворачиваясь с боку на бок, когда волны били в её корму. А когда бударка начала покачиваться на волнах, Гаврюшка бросил в лодку своё весло и победоносно крикнул:

— Есть! Весло давай в лодку и прыгай!

Он вскочил на нос и, как фокусник, перелетел на середину, схватил весло и, упираясь им в песчаное дно, быстро оттолкнул наше судно от берега.

— Садись рядом со мной и берись за весло! — приказал Гаврюшка, всунув весло в развилку уключины.

Я сел рядом с ним и хотел так же устроить своё весло в развилке, как он, но в уключину оно почему-то не вошло. Гаврюшка засмеялся.

— Эх ты, чучело! Тоже в Робинзоны лезет, а не знает, как веслом распорядиться…

Он мгновенно вложил моё весло в уключину и сразу же показал, как надо держать его и грести. Я виновато молчал, сознавая его превосходство, но совсем не хотел, чтобы он проявлял на мне свою власть. Если я никогда не плавал на лодке и не держал в руках весла, это ещё не значит, что я не могу быть моряком: ведь я сразу же понял, как укреплять весло и как им работать. Правда, сначала я махал веслом вразнобой с Гаврюшкой, и лодка виляла в разные стороны. Он заорал и вытаращил на меня злые глаза.

— Враз надо! Деревня, лапотник!

— Я не лапотник: у нас лаптей не носят. А ты не ори, а лучше показывай!

— Показывай! — передразнил он меня успокаиваясь. — Я — не учитель, а моряк и должен приказывать, а не показывать. Ну, начинай: раз! Не черпай воду веслом: выше поднимай! Раз!

Лодка поплыла, поднимаясь и опускаясь на волнах, а они плескались о борта, и брызги били мне в затылок и шею, как горох. Берег уползал от нас всё дальше и дальше, и барашки волн убегали позади очень быстро и весело, словно играли и смеялись.

Я наблюдал, как действует веслом Гаврюшка, и старался в точности повторять его движения. Заметил я, что он, вцепившись в ручку весла, делал правильный круг, словно вертел своими руками невидимый обод колеса — к себе изо всех сил, а от себя по низу легко и быстро. Сначала у меня это невидимое колесо вертелось толчками и рывками, лопатка весла бороздила воду и сталкивалась с волнами. Я скоро утомился и перестал грести. Лодка от взмахов Гаврюшки круто повернула в сторону и боком взлетела на волну.

Он рассвирепел:

— Какого чорта! Греби! Ежели не можешь, давай мне весло: я сам буду грести.

Но я оттолкнул его и с ожесточением закрутил своё колесо. Мне было завидно, что Гаврюшка размеренно и, казалось, свободно орудовал своим веслом. Он посматривал на мои руки с сердитой насмешкой.

— Ровнее! Не торопись! Вместе! — командовал он со строгостью бывалого моряка.

Но весло было длинное и тяжёлое, и как он ни старался щеголять своим мастерством, ему тоже было очень трудно. Когда тянул к себе ручку весла, он привскакивал, лицо его искажалось от напряжения. Мне он нравился этим своим упорством, и я чувствовал, что ему по душе моя храбрость и готовность разделить все трудности и невзгоды плавания.

Мы уже были далеко от берега, песок мерцал на солнце, а плот будто плавал вместе со сваями и колыхался в разные стороны. Да и весь промысел и посёлок сдвинулись с места и качались, как огромная качель. Волны били в нос лодки, подбрасывая её, толкали из стороны в сторону, корма взлетала вверх и падала вниз. Зелёные волны весело убегали назад, играя пеной и кипящими гребешками. Гаврюшка оглядывался на нос и озабоченно вскрикивал:

— Уж почесть полпути проплыли! Не робей! Не горячись, не надсаживайся! Береги силёнки-то, а то заштопорим и не доберёмся. Можно бы и отдохнуть, да боюсь, как бы за нами погони не было. Надо доплыть до баржи, пока рабочие к лодкам не нагрянули.

Я тоже оглядывался на баржу, и мне казалось, что она очень далеко, на самом горизонте. Над нами и около нас носились чайки на своих тяжёлых крыльях.

— Ну, мы уже далеко уплыли, — задыхаясь, заявил Гаврюшка. — Чорта с два нас поймаешь… Отдыхай! Волны нестрашны. Это не буря, а свежая моряна. Покачаемся, как в зыбке, передохнём — и опять за вёсла.

Я с удовольствием бросил весло и сразу почувствовал, как я устал и как гудели мои руки. Пот заливал глаза и солёными каплями смачивал губы. Мне вдруг стало жутко: мы одни среди моря, волны толпами бежали на нас и бултыхали нашу бударку. Ветер налетал порывами и отгонял лодку назад вместе с волнами. Они уже не хлестали в борта, а мягко журчали, плавно покачивая нас. Воздух ослепительно горел солнцем, и море пылало вихрями искр. Баржа, огромная, облезлая, с полуразвалившимся домиком на палубе, туго натягивала толстую ржавую цепь и медленно поводила своей кормой с рулём, похожим на ворота. В проломе с разорванными краями, между бурыми рёбрами, чернела глубокая тьма.

Гаврюшка дышал запалённо, лицо его тоже обливалось потом. Он захлёбывался слюною, но улыбался радостно. Рубашки у нас были мокрые и прилипали к телу. Ветер, хоть и тёплый, дул мне в спину и в бока ледяными струями.

Я охотно признал Гаврюшкину доблесть, но утешал себя тем, что научусь так же уверенно плавать на лодке и встречать на ней моряну, как настоящий рыбак. Вспомнились Карп Ильич, Корней, Балберка — природные моряки, вспомнилось, как лоцман предсказывал, что я обязательно буду моряком.

— Побегу с работниками в море, — ошарашил я Гаврюшку. — Они меня возьмут с собой на посуде. С Карпом Ильичом, с Балберкой…

Гаврюшка насмешливо выпятил губы.

— Эка невидаль! У нас и бабы бегают с рыбаками в море. Нет, ты попробуй-ка побежать на бударке под парусом… да чтоб так — для приключения…

— Это зачем? — заспорил я. — Для какой надобности? Там — дело: рыбу ловят. А ты чего будешь добывать? У рыбаков-то приключения самые страшные: у них и посуду буря разбивает, и на льдинах их уносит… А Балберка такой выдумщик, что диву даёшься: он и птицу делает, которая летает, у него и плясуны есть, которые сами пляшут… А на чунках носится по тысяче вёрст.

— На чунках и я летаю. Вот придёт зима — сам увидишь. А кто это — Балберка?

Я торжествовал. Гаврюшка хоть и делал вид, что его нельзя удивить, но слова мои произвели на него впечатление: то, что знал я, для него было новостью.

Вдруг он спохватился и заволновался.

— Берись за весло! Гребём! Нас здорово отнесло…

Но сразу же побледнел, вскочил на ноги и чуть не упал. Лодка так закачалась, что волна хлестнула через борт и окатила нас обоих. Я очень испугался и крикнул:

— Садись! Ещё утонешь с тобой, дураком…

— Погоня за нами! — заорал он в отчаянии. — Видишь, люди на берегу… и лодка отчалила. Гребём изо всей силы! Чорта они нас догонят!

Я тоже хотел встать, но лодку так ударило волной, что я упал на Гаврюшку. Он отшвырнул меня, ткнул кулаком и свирепо скомандовал:

— Бери весло, греби! Чуть лодку не перевернул, курдюк. Тебе не в море плавать, а на верблюде качаться.

За нами действительно плыла бударка. В ней сидели два человека: один махал вёслами, а другой был на корме. В длинный нос лодки хлестали волны, разбрасывая брызги, и она взлетала и падала. Мы нажали на вёсла и, подпрыгивая на сиденье, гребли изо всей силы. Потому ли, что я очень испугался этой погони, или потому, что меня заразила озорная дерзость Гаврюшки — переспорить тех, кто догонял нас, — я с бурной надсадой загребал своим веслом и не замечал, как весло ладно взмахивало и погружалось в воду одновременно с веслом Гаврюшки. Он часто вскрикивал, смеялся, и эти его вскрики и смех подстёгивали меня. Я никогда ещё не испытывал такого злого восторга, как в эти минуты. Мне уже не страшно было людей, которые гнались за нами: они были далеко, и мне казалось, что мы плывём быстрее их. Человек, сидящий на корме, угрожающе махал нам рукой.

— Ага, пардону запросили! — торжествовал Гаврюшка. — Нажимай, Федяха! Не рвись, а качайся. Маятник не устаёт, и качель легко качается, только подталкивай…

Он оглядывался на нос и, задыхаясь от изнурения, подбодрял и меня, и себя:

— И баржа близко… вон она! Нам бы скорее к пролому успеть, а там мы спрячемся.

Но лодка неумолимо приближалась к нам. Там на вёслах сидел один человек и взмахивал ими сильно, уверенно и неторопливо. А я уже натёр мозоли на своих ладонях, и руки мои без привычки ослабели: весло казалось огромным и очень тяжёлым. Я с отчаянием чувствовал, что теряю последние силы и слёзы судорогой перехватывают горло. Волны хлестали в нос и борт сильнее, и каждый их удар подбрасывал лодку высоко вверх и отшибал назад. Гаврюшка тоже изнемогал и задыхался. Его лицо искажалось плаксивой злобой. Но он всё ещё храбрился и надсадно покрикивал:

Назад Дальше