Вольница - Гладков Федор Васильевич 30 стр.


— Гони вовсю! Не робей! Докажем им, что без боя не сдаёмся…

Вдруг он перестал грести, и от моих взмахов веслом лодка повернулась боком к волнам. Её так сильно качнуло, что я упал на Гаврюшку, а весло вырвалось у меня из рук и выскочило из уключины. Гаврюшка оттолкнул меня и упавшим голосом сообщил:

— Это папаша на лодке-то. А всё из-за тебя, верблюд: и в казарме пыхтел, и со старухой лясы точил.

— Да она не ко мне, а к тебе привязалась, — отразил я его упрёки. — Я тебя с собой не тащил, сам навязался.

— Я думал, что с тобой приключение сделаем. А ты срезался: не гребец ты, а снулый рыбец.

— Да ты первый весло бросил, — озлился я. — Ты и срезался. А сейчас совсем струсил, когда отца увидал.

— Это я струсил? — взъярился он, вскакивая с сиденья. — Вот сейчас увидишь, как я струсил.

Волна опять вздыбила и качнула лодку, но он удержался. Скулы и подбородок его обострились, губы посинели, но глаза были горячие.

Моё весло прыгало на волнах позади лодки, но Гаврюшка как будто не видел его. Его весло, как подбитое крылышко, качалось вдоль борта.

Лодка плотового нагнала нас очень быстро. Плотовой на ходу подхватил моё весло и, когда рабочий, молодой парень, с весёлым смехом в глазах, схватился за наш борт, бросил весло к моим ногам. Парень уже улыбался во весь губастый рот и лукаво подмигивал нам. А плотовой, пристально всматриваясь и в Гаврюшку, и в меня, с угрюмым равнодушием приказал:

— Ну-ка, покажите руки!

Мы послушно подняли ладони, но плотовой, не глядя на них, так же равнодушно сказал:

— Скачите сюда. На вёсла не годитесь. И кожа тонка, и кишки порвали. Сначала прыгай ты, Гаврило, а потом поможешь переползти этому людёнку.

Гаврюшка упрямо сдвинул брови и неторопливо перелез в лодку отца. И я впервые заметил, что лицо его очень похоже на лицо плотового: оно стало таким же угрюмым и замкнутым, как у отца. В глазах плотового вспыхнул насмешливый огонёк, и лицо его, суровое и жёсткое, заросшее чёрными волосами, помолодело и прояснилось. Он вскинул голову и усмехнулся, и в этой усмешке я уловил что-то похожее на благодушное удивление. Я перемахнул в его лодку, опираясь на руки, как обычно я перекидывался в деревне через низкое прясло.

Каким-то внутренним чутьём я почувствовал, что плотовой относится к нашему приключению снисходительно, что наш смелый поход на лодке его забавляет.

Рабочий накинул чалку на нос нашей лодки и сел за вёсла. А плотовой посадил нас перед собою на доску и переводил свои зелёные насмешливые глаза с одного на другого.

— Ну, так кто ж из вас заводило-то?

Гаврюшка угрюмо, но твёрдо ответил:

— Это я, папаша.

— Знаю, что не свалишь на другого и правды не боишься. А зачем улестил этого людёнка?

Мне очень хотелось, чтобы плотовой и на меня взглянул так же одобрительно, как на Гаврюшку, и я с отчаянной готовностью крикнул обиженным голосом:

— Он не улещал меня: я сам с ним сдружился.

Плотовой даже не взглянул на меня и пропустил мимо ушей мои слова. Он пытливо смотрел только на Гаврюшку и задумчиво теребил бороду. Его опухшие глаза и смеялись, и пытливо ощупывали сынишку. За спиной плотового качалась наша лодка, словно сочувствуя нашей неудаче.

— А морячить-то куда вы собрались, воробьи-герои? — совсем уж добродушно спросил он и с живым любопытством наклонился к нам обоим.

Гаврюшка с прежним угрюмым достоинством ответил:

— На разбитый корабль… сокровища искать… Никто ведь не знает, что там находится.

Глаза плотового налились слезой, и он затрясся от хохота.

— Корабль! Сокровища! Ах вы, окаянные!.. Что выдумали! Дурачки вы, меня бы спросили, какие там сокровища. Пустота там и гнилушка — вот и все сокровища. Эх вы, людяты-молодяты! Ну, а если бы бударку-то у вас перевернуло?.. Вот и ручонки отмотали, до крови натёрли… а этот воробей даже весло в воду уронил. Ведь потонули бы.

Гаврюшка с негодованием запротестовал:

— Это ты, папаша, помешал нам. Если бы вы не бросились в погоню и не напали на нас, мы бы обязательно своё дело сделали. Со штормом-то мы сладили, и лодку держали по курсу. Баржа-то была уж рядом.

Плотовой сделал серьёзное лицо и крикнул парню досадливо:

— Слышишь, Степан? Ведь, пожалуй, мы с тобой ошибнулись: напрасно спасать их побежали. Думали, ребятишки-то, мол, барахтаются по малости лет и лодку у них уносит в море, а они, оказывается, вон на какие подвиги пошли?.. А? Степан?

Парень, ухмыляясь, крикнул сочувственно:

— Народ мозговитый, удалой, Матвей Егорыч, ничего не скажешь. С приключениями.

— Чего ж ты меня не вразумил, ротозей?

— Да ведь Матрёна-то сколь страху нагнала! От неё голову потеряешь. А я уж в море увидал, как они корабль свой вели. Красота!

Мы сидели, как пленники, оба маленькие, жалкие, усталые, с пораненными ладонями, которые горели, как ошпаренные кипятком. Гаврюшка сидел хмурый и смотрел на волны, а они играли на солнце своими барашками и бежали к берегу быстрее нас. Раза два он толкнул меня локтем в бок, и я понял, что он не примирится с нашей неудачей, что своё путешествие мы всё-таки совершим не нынче, так завтра, что падать духом нечего, что нужно верить в свои силы.

— Да, гребцы-воробцы… — бормотал задумчиво плотовой. — Сокровища… корабль… А выходит — прах и пыль в брюхе гнилой баржи. Хороши мечтанья в отрочестве и в молодости! И получается: жива душа во младой юности, а в годах и старости — одна гнилушка, хлам. Но душа-то, выходит, — бессмертна: горит, тлеет, как головешка, и сердце обжигает. — Он закрутил головой и засмеялся. — И людишки этакие беспокойные появились, неуловимые… хоть и догадываюсь об них…

Он опять засмеялся про себя и, напряжённо думая о чём-то, остановил свои глаза на моём лице, но, кажется, не видел меня. Вдруг он сурово спросил:

— А почему ты с плота сбежал и рыбу не считаешь? Я же приказал выдать тебе багор.

Я протестующее и обиженно надулся.

— Меня приказчик за волосы да за ухо схватил, а я его пиннул промеж ног. Он хотел меня багром ударить, а Прасковея заступилась.

Плотовой перевёл глаза на Гаврюшку, кивнул на меня и ткнул пальцем в мою сторону.

— Гляди, с каким ты зверёнком связался. Он и меня, пожалуй, пинать будет.

Гаврюшка неожиданно засмеялся и поощрительно взглянул на меня.

— Курбатову так и надо, папаша: я бы ему тоже дал пинка.

— До тебя он не смеет пальцем дотронуться, а этот щенок — подневольный. Он должен по положению всё сносить и покорствовать.

Гаврюшка совсем осмелел и возмущённо заспорил:

— Чай, он, папаша, не наёмный: это его мать в неволе, а он свободный.

Плотовой исподлобья щупал нас своими пронзительными глазами и теребил толстыми пальцами бороду. Потом вдруг задрал голову и опять затрясся от хохота.

— Пиннул… Это Курбатова-то? Этого пса-то поганого? Ух, уморил, людёнок!

Смеялся и Гаврюшка. Парень тоже скалил зубы и подмигивал.

— Ну, он, этот Курбатов, тебе, герой ненаёмный, житья теперь не даст. Что ты делать-то будешь?

— А я не дамся. У нас, чай, артель. Один Гриша-бондарь чего стоит.

Плотовой потешался надо мною, а мне было тяжело переносить его хохот, словно он безжалостно терзал меня, как беспомощного кутёнка. Но мне было ясно одно: Матвей Егорыч любил Гаврюшку за его удальство и озорные подвиги. Он не только не побил его за опасную нашу проделку, но благодушно с нами разговаривал, словно поощрял нас на новые приключения. Понятным мне был и рассказ Гаврюшки о своей храбрости, когда он в наводнение самолично плавал на лодке в сильный прибой на дворе. Матвей Егорыч любовался им и хвалил его за правдивость. А правду в человеке я уже в деревне оценил, как мужество и бесстрашие, и мне самому всегда хотелось быть сильным правдой, как Руслан, как Калашников, как наш Микитушка или Петруша Стоднев, и быть таким радостным и светлым, как бабушка Наталья, как швец Володимирыч или Гриша-бондарь.

XXI

Лодка с разбегу врезалась в песчаную мель, но волны кипели и хватались своими широкими лапами за гладкие осыпи песка. Степан спрыгнул в воду и, вцепившись в борт, потащил бударку дальше на сухой берег. Дно зашоркало по песку, заскрипело, завизжало, и нос бударки задрался кверху. Мы с Гаврюшкой слезли друг за другом, а за нами легко и молодцевато, несмотря на своё грузное тело, спрыгнул и плотовой.

Не оглядываясь, я побежал к промыслу, но грозный окрик Матвея Егорыча сразу остановил меня.

— Стой, шемая! Куда подрал? Шагай обратно! — Он подтолкнул Гаврюшку в спину и набросился на него: — Как должен с товарищем обращаться, который вместе с тобой делил трудности и неудачи? Вместе самовольничали, вместе и ответ должны держать.

Его красное лицо с тугой, как войлок, бородой насупилось и стало таким, как на плоту — жестко-равнодушным и мрачно-тупым. Оно не обещало ничего хорошего. Но Гаврюшка будто и не заметил перемены в отце: он засмеялся, подбежал ко мне и взял за руку.

— Пойдём сейчас к нам. Не улизнёшь. Тебя и под нарами найдут. Папаша велит тащить тебя в гости.

У меня похолодело в животе, и я с ужасом почувствовал, что попал в ловушку. Всю дорогу до двора я шёл покорно, молча, как в чаду, ожидая расправы. Что-то болтал Гаврюшка, что-то плотовой приказывал Степану, но я ничего не понимал. Не смея поднять головы, я всё-таки мельком увидел, как резалки на плоту смотрели на нас с любопытством, а мать вскочила со скамьи и растерянно следила за мною.

На высокое крыльцо я взбирался с натугой. Ноги дрожали, и мне хотелось закричать от отчаяния. Я озирался и трепетал, как пойманный зверёныш, — ловил момент, чтобы рвануться в сторону и пуститься наутёк. Но Гаврюшка держал меня за руку, а позади шёл угрюмый плотовой, и под его ногами трещали ступеньки лестницы.

Меня втолкнули в тёмную прихожую, а потом — в просторную, светлую комнату с прозрачными занавесками на окнах, с круглым столом посредине, покрытым блестящей клеёнкой. Жёлтые гнутые стулья стояли и вокруг стола, и вдоль голых стен. К дощатой перегородке прижимался диван, а за ним, в углу, у окна, на тонконогой этажерке кучками лежали книжки.

— Мать! — сердито крикнул Матвей Егорыч. — Дай-ка нам закусить. Гаврило гостя заполучил. Я их обоих в море в бударке захватил.

Он бросил картуз на стул и показался ещё приземистее и грузнее, но лицо его вдруг стало простым, добродушным, домашним. Волосы у него оказались кудрявыми, с сединкой. Около хмельных глаз дрожали морщинки.

— Это как — на бударке, да ещё в море? — сварливо откликнулась женщина из-за перегородки. — За такие вещи ремнём надо, шелопая этакого. А ты, отец, с пьяных глаз потешаешься.

— Папаша! — удивлённо засмеялся Гаврюшка. — Смотри, как он испугался. Он думает, что ты его бить будешь.

Матвей Егорыч не обратил внимания на слова Гаврюшки и дружелюбно прохрипел:

— Выходи-ка в горницу, мать, да приголубь храбрых моряков. За сокровищами плыли, только я их в плен взял. А вижу, душонки у них играют. Душу убить нельзя, мать, а ушибить можно.

— С таким отцом, как ты, сын галахом да разбойником будет. И сейчас уж с ватажной чернядью связался.

— Марфа! — вдруг рявкнул плотовой. На лбу у него надулись жилы, а глаза озверели. Он судорожно вытянулся и дико уставился в перегородку.

— Я иду, Матюша, иду… — сразу же заворковала женщина за перегородкой. — Не волнуйся, не бесись…

В комнату вошла полная, румяная женщина в шёлковом клетчатом платье, с кольцами на жирных пальцах. Она плавно прошла мимо стола к двери и улыбнулась мне с той фальшивой лаской, с какой подкрадываются к озорнику, чтобы выпороть его. Я не вынес этой её улыбки и насупился. Притворно-нежным голоском она спросила Гаврюшку:

— Почему ты, Гавря, очутился с ним в лодке, да ещё в моряну? Ведь если бы не отец, он утопил бы тебя. Разве нет у тебя товарищей из хорошей семьи, кроме этого мальчика из ватажной казармы?

Эта женщина презирала не только меня, но и мою мать и всех резалок, которых считала существами низшей породы, недостойными даже приближаться к её крыльцу. И моё появление здесь, в светлой, просторной горнице, возмутило её, как несуразный приход босяка из трущобы. Как я ни привык к таким людям, я всегда чувствовал обиду за своё унижение, и невольно во мне вспыхивал протест и озлобление против них. И теперь мне вспомнились слова Варвары Петровны на верхней палубе парохода: «Знай, что ты выше этих бар и богатеев…» Вспомнилась и Раиса, которая говорила матери: «А чем ты хуже этих благородных?» Вот и сейчас я ощутил, как лицо моё стало вдруг горячим и сердце забилось от оскорбления. Я встал со стула и с судорогами в горле пошёл к двери. На ходу я сказал срывающимся голосом:

— Я к нему не лез, он сам ко мне привязался. Хоть мы и сдружились, да ежели ему нельзя со мной водиться, я и без него обойдусь.

— Какой дерзкий мальчик! — изумилась женщина. — С кем же ты дружбу заводишь, Гавря?

Я хотел юркнуть в дверь, но в этот момент меня обхватил сзади Гаврюшка и крикнул пронзительно:

— Не смей уходить — не пущу!.. А мамаше стыдно… Смотри, папаша, что она наделала…

Я вырывался из его рук, но он изо всех сил тащил меня назад.

Матвей Егорыч смотрел на нас с прежним благодушием и трясся от смеха. Он взял меня за плечо и повёл к столу.

— Эх, от вас, людята, без вина будешь пьяным! Мать! Марфа Игнатьевна! Угощай вольницу: не мы их, а они нас высекли. Храни честь смолоду, Гаврила! Обнимись с ним на верность!

Гаврюшка бросился мне на шею и сжал цепкими руками. Я тоже обнял его, но не удержался и всхлипнул.

— Вот это ещё лучше: дружба слезой сваривается на всю жизнь…

Он был растроган: в его хмельных глазах я увидел слёзы.

— Папаша! — благодарно крикнул Гаврюшка. — Без тебя у нас ничего бы не вышло. Ты очень умный и всё понимаешь.

— Поживи с моё, помучайся, надорви сердце — поневоле от дум затоскуешь…

Мы опять сели к столу, а Матвей Егорыч прошёлся по комнате, остановился перед своим стулом и уставился на нас со строгой насмешкой в глазах.

— А теперь отвечайте: как вы посмели самоуправничать да беззаконничать? Вы захватили чужую лодку — раз, не спросились — два, людей взбулгачили — три. А потом бы вдруг утопли — четыре. И выходит по всем статьям, что вы пошли спроть закона. А слыхал, Гаврило, как мать-то по закону этому тебя судит? То-то! И тебе, и мне, и этому людёнку возбраняется жить самовольно: куда тебя прилепили — не дрягайся. Я — на плоту, ты — под подолом матери, а он — на нарах в казарме. У каждого свой загон, как у верблюдов.

— Закон — загон… — засмеялся Гаврюшка, слушая с интересом отца. В глазах его играло лукавство. — Но мы же — не верблюды, папаша, а люди.

— Вот! Законы и пишутся для людей. У верблюдов — загон, а у людей — закон. А закон — против вольников. Он простой: замри и стой, живи не как хочется, а как велят.

Гаврюшка бойко возразил:

— Мамаша нас судит, а сама только и гадает на картах, скоро ли управляющихой будет.

Плотовой нахмурился и рванул усы и бороду. Он грозно засверлил глазами Гаврюшку.

— Дурак! Я запрещаю тебе говорить так о матери. Вольничаешь!

Гаврюшка смутился и так покраснел, что посерели рябинки на лице.

— Ты же сам, папаша, требуешь, чтобы я говорил правду и ничего не скрывал.

Плотовой задвигал красными белками, запыхтел и тяжело сел на свой стул.

— Дерзило! Не всякая правда напролом бьёт. И не всякая правда пользительна. Правда — как рыба-сырец: её надо обработать. Сырой её есть не будешь. Пойми: сегодня ты над матерью смеёшься, а завтра меня насмех поднимешь, на всех старших плевать будешь. За одну правду хвалят, а за другую бьют.

Матвей Егорыч смотрел в стену рассеянным взглядом и, казалось, внезапно забыл о нас. Говорил он не с Гаврюшкой, а сам с собою, словно жаловался на болезнь, которая мучает его давно. Гаврюшка сморщил лоб и не сводил с отца изумлённых глаз, как будто отец ударил его, а он не знает, за что. Матвей Егорыч стукнул мохнатым кулаком по столу, и мне почудилось, что он простонал:

— Надо быть мастером правды, хозяином правды… верблюды!

Гаврюшка завозился на стуле, и в глазах у него показались слёзы обиды.

— Папа! А правда, что ты кулаком бьёшь карсаков и резалок?

Матвей Егорыч вздрогнул и с хмурой угрозой уставился на Гаврюшку. Он помолчал, попыхтел и затеребил жёсткие волосы бороды и торчащих усов. Густые брови его зашевелились и уползли на лоб, а глаза вдруг заиграли весёлым огоньком.

Назад Дальше