Приключения 1972—1973 (Сборник приключенческих повестей и рассказов) - Вольф Лазарь 4 стр.


— Ну? — Джура быстро повернулся к нему.

— А ты у него самого, у Худайберды, спроси!

Джура засмеялся облегченно.

— А что ж… Когда поймаем, обязательно спрошу!

— Нет, милиция, не поймаешь его. Или сбежит, или тебе ребра своим кинжалом пощекочет… Лучше сейчас спроси, не откладывая.

— Поиздеваться хочешь надо мной, Ураз, да?

— Нет, зачем, слово даю, можешь спросить. Через неделю свадьба его, женится Худайберды. Пойди на свадьбу и спроси. Хочешь, поведу тебя?

Джура не ответил, повернулся к Уразу, косо посмотрел на него — и все. Тогда Ураз сказал:

— Зря обижаешься, милиция. Я не сбегу. Хотел бы уйти — зачем тогда вернулся от границы? Я ведь не дурак, знаю, что Натан мог сказать обо мне. Басмачи недолго продержатся, я понимаю. Уходить не хочу. Что скажешь на это?

— Подумаю, — ответил Джура.

Дальше ехали молча. В Селькелды остановились, втроем съели плов, что завернула и дала с собой Уразу жена, и снова в путь.

С восходом солнца мы въехали в Алмалык.

IV

Дверь комнаты отворилась, вошел быстрым шагом Зубов, поздоровался с нами за руку, кивком указал на Ураза — тот сидел на стуле у стены, опустив голову.

— Это и есть Ураз? С виду точно басмач. Намучились с ним?

— Нет, — ответил Джура.

Зубов обратился ко мне:

— Шукуров!

— Сабир, — вставил я.

— Да, Сабир. Что скажешь?

— То же самое, товарищ Зубов. Не сопротивлялся. Мы пришли — он намаз совершал.

— Ну вот, а говорят, религия — опиум. Все же иногда помогает. Только кому — большевикам! — Зубов сел, повернулся к Уразу: — А ты, друг ситный, рассказывают, обещал меня повесить, а? Что же теперь делать будем?

Ураз не поднял головы, молчал.

— Глупый ты парень! Пастух и связался с басмачами! Что они тебе — жизнь сытую и вольную дали, в доме и семье мир и достаток? Или таких же, как ты, пастухов, грабить нравится? А может, хочешь добиться возвращения бая Абдукадыра, для него овец в горах сохраняешь, а, Ураз? Да, наградил тебя аллах хорошим ростом, но пожалел наградить хорошим умом… Османов!

В комнату вошел солдат-конвойный.

— Уведи. — Зубов показал на Ураза и добавил, когда тот поднялся: — Подумай до завтра, завтра еще поговорим.

Мы все глядели на Ураза: он сник, плечи опустились, лицо посерело. Наверное, потому, что Ураз сдался не сопротивляясь, я так и не видел в нем врага и сейчас остро пожалел его: была б моя воля — тут же и отпустил бы.

У двери Ураз задержался и, не оборачиваясь, буркнул:

— Милиция, миску жене верни, в хозяйстве нужна,

— Верну, не беспокойся, — сказал Джура.

Ураз вышел, за ним конвойный.

— И я пойду, — Зубов поднялся. — В Тангатапды хлеб отправляем, люди там голодают. Весь скот увели, сволочи. Обоз с охраной пойдет… А вы отдыхайте, Шукуров!

Я не ответил.

— Да, Сабир, — поправился Зубов.

— Слушаю! — я поднялся.

— Как гнедой Ураза, нравится?

— Здорово! — обрадовался я.

— За удачное выполнение задания получай награду — коня Ураза передаем тебе!

— Спасибо, товарищ Зубов!

— Только смотри, Уразова жеребца знает вся округа, и наши, и не наши. Заметен станешь. Не испугаешься?

— Нет.

— Молодец. Правильно, — одобрил Зубов и вышел.

— Ну что, пойдем соснем немного, Сабир, — предложил Джура. — Ты иди ложись, а я задам корм лошадям и тоже на боковую. Да, миску вот захвати, надо будет, вернуть жене его…

                                     

  

Радужное настроение мое тут же исчезло, а осталось как бы недоумение: ведь утром сегодня, по дороге, втроем ели из этой миски плов, а сейчас хозяин ее уже в тюрьме, и что ждет его? Я вспомнил молчаливую, покорную женщину с ребенком на руках, ее тихое: «Когда ждать вас?» Я и не задумался о том, что подарок командира, доставивший мне столько радости, — гнедой жеребец Ураза, — был для него куда дороже глиняной миски.

— Джура-ака, что будет с Уразом?

Джура ответил не сразу. Помолчав, сказал, будто размышляя вслух:

— Что будет с Уразом, решит он сам. Все от него зависит.

И опять я не понял Джуру, но почувствовал, что он тоже думает об Уразе, и, значит, все должно быть по справедливости, и это успокоило меня.

Конечно, мне, комсомольцу и чекисту, вряд ли стоило жалеть басмача. Попадись мы с Джурой бандитам Худайберды, нас бы не пощадили и, может быть, именно Ураз расстрелял бы нас. Ведь он, оказывается, обещал повесить Зубова. И почему повесить — пули, что ли, пожалел для большевика? Но все же, несмотря ни на что, может, оттого, что мы так легко захватили Ураза и он не сопротивлялся, может, оттого, что он не держался врагом и рассказывал Джуре все, что тот хотел услышать, во мне не было ненависти к Уразу, и я видел, что и Джура, похоже, думает так же, как и я.

Когда я вошел в комнату Джуры, а теперь и мою, я увидел, что для меня поставили уже кровать у окна. Я снял сапоги, растянулся поверх одеяла, но сон не шел — перед глазами сменялись картины нашей ночной поездки. Ураз, его жена с ребенком и ее умоляющее и робкое лицо, развалины Селькелды, разговор Джуры с Уразом… Кто такой Аппанбай? А Махкамбай? Зачем Джуре прошлое курбаши Худайберды, имя его матери?

Пришел Джура, я услышал — скрипнула кровать.

— Разбудил тебя? Прости, не спится мне что-то.

— Да я и не спал, дремал только.

— Закурить хочешь?

— Нет.

— И правильно. Рано тебе. А я прежде нас[2] закладывал под язык, да Зубов отругал. Тогда курить стал, но редко, только если устал очень. А чего не спишь?

— Да так просто. А вы?

— Хочу полежать, не думать ни о чем, а не получается, все мысль за мысль цепляется, уводит далеко… Тебе сколько лет?

— Семнадцать.

— Э-э, ребенок еще совсем. Какие у тебя заботы, какие думы, ты спать должен спокойно. — Джура вздохнул, помолчал. — А мне вот сорок. И нет покоя. И не было… Лежу, ворошу в памяти прошлое — и вижу, точно не было… Мысли такая штука, брат, дашь им власть над собой — высохнешь, живой жизни видеть не будешь. Да, а в твои годы я женат уже был. Мог бы и детей иметь — старше тебя мог сын у меня быть. Да не судил бог.

— А жена ваша… она умерла?

— Не знаю, брат, ничего не знаю о ней. — Джура снова чиркнул спичкой, затянулся. — Может, умерла, а может, и не умерла и живет где-то.

Я не спрашивал больше ничего, чувствовал — Джура не договорил, но хочет рассказать еще что-то. Он молча курил, думал, где-то далеко был в мыслях своих, потом снова заговорил:

— Я тебе сказал вчера — сам я из Тойтюбе, там и родился, и вырос там. Но родителей своих не помню…

V

Да, в тот день я услышал от Джуры много удивительного, его рассказ растревожил меня и заставил задуматься над тем, что казалось простым и ясным, и еще над тем, о чем раньше не думал вовсе. И, наверное, именно в тот день что-то переменилось во мне, я начал понимать понемногу ход мыслей и поступки человека, ставшего для меня старшим братом.

Я слушал историю его скитаний, уносился вместе с ним в далекие, сказочные города и одновременно вглядывался в его скуластое смуглое лицо, покрытое сеткой морщин, подобно треснувшей от безводья земле, ловил взгляд печальных глаз и вбирал. — и что-то щемящее откликалось во мне, — слушал его голос, задумчивый и грустный, напомнивший мне звуки двухструнного тамбура, вытесанного из грубого дерева. И если не умом еще мальчишеским, то сердцем- я был уже с этим человеком…

А на шее у него, справа, я заметил рубец — след пули. Ошиблась она всего на вершок…

— Мать, рассказывали, умерла после того, как родила меня, — продолжал Джура-ака, — а что с отцом сделалось, так я и не узнал наверное: одни говорили, будто настигли его в степи и разорвали волки, другие — что бай, обнаружив пропажу овец, в хозяйском гневе забил отца насмерть — в тот год рано пришли холода и стада в горах гибли… Как было на самом деле — кто расскажет? И первое, что помню о детстве, — не родителей, а то, как прислуживал Аппанбаю, на побегушках был и его за отца и владыку моей жизни почитал. Голодать мне не пришлось — в байском большом доме жили сытно, и оставалось много и мне, и другим слугам, и собакам. Служба такая — ни днем ни ночью покоя не знал, все бегать куда-то приходилось, и каждый надо мной был хозяин, имел власть позвать и приказать. А я был быстрым и ловким, и даже среди ночи легко просыпался от малейшего шума и бежал на зов как послушный пес, и поэтому меня оставили в услуженье при доме, когда сверстники мои отправились со стадами в горы.

Почему я говорил Уразу, что умерла жена Аппанбая? Помню ее и помню, как умерла, — с неделю всего и похворала. А я уже с тебя вырос, семнадцать минуло. Жена Аппанбая была даже грамотной, хотя и злая очень. Своих детей учила сама, а я слушал и тоже понемногу ума набирался. Так научился читать и писать.

Когда она умерла, бай не взял новую жену, а эта жена на моей памяти была у него единственной, не как у других богатых людей. Стар он был уже — семь десятков минуло. А может, имущество не хотел делить, все детям оставлял. Кто его знает… Помню еще — ходил он, покривившись на левый бок: до смерти любил бай козлодрание, сам раньше участвовал и где-то в Туркестане упал с лошади, сломал себе несколько ребер… Так и остался он жить один, старый скособоченный бай: новой жены не взял, а после годовщины смерти старой выдал дочь замуж в Фергану, сына женил и отправил в Ташкент, слуги постепенно разбрелись кто куда, и остались в большом байском доме мы с ним вдвоем: я прислуживал ему, а он не выходил на люди и, все книжки читал… Хозяйство свое большое передал сыну.

Однажды утром бай позвал меня и сказал ласковые слова:

«Джурабай, сынок. Отец твой хорошо служил мне, мать тоже. Да будет земля им пухом! И тобой я тоже доволен. — Я испугался, понял так: прогонит сейчас меня бай, а у меня ни дома, ни близких, ни денег, и не выезжал я никуда, кроме как сопровождая своего бая в недалеких поездках… Куда пойду, что есть буду, где голову приклонить смогу? Но, оказалось, ошибся я: речь бай повел о другом. — Вырос ты уже. Сколько ж тебе лет?»

«Семнадцать, бай-ата».

«Смотри, какой молодец! — обрадовался бай: чем-то я ему угодил. — Молодец, сынок! В семнадцать я уже был отцом. Теперь и тебя хочу женить. Что скажешь на это?»

Что я мог сказать, привыкший не прекословить баю? Опустил в смущении голову и молчал.

«Я так и знал, что ты согласен! — засмеялся бай. — Ну теперь иди, занимайся своими делами, а я, когда надо будет, распоряжусь».

Через неделю мулла совершил свадебный обряд; лицо жены моей было скрыто под волосяной сеткой — чачваном, и я так и не видел ее, пока мы не остались одни в комнате, выделенной нам баем в своем доме; если бы жена моя вышла из комнаты, я не смог бы отыскать ее среди других женщин.

И вот мы — моя жена и я — сидим, в разных углах и не знаем, о чем говорить.

Я сказал «жена», но на самом деле это был живой дрожащий комок под цветастым платком — ни лица, ни фигуры не разглядеть. Наконец я спросил, от смущения голос мой звучал сердито:

«Как тебя зовут?»

Жена что-то прошептала, я не расслышал и переспросил, подойдя к ней ближе.

«Ортикбуш…» — Голосок ее звучал нежно, и. я порадовался этому — нежно со мной еще никто никогда не говорил» но тут же, сообразив, что именно означает ее имя («ортик» значило «лишнее»), спросил брезгливо:

«Почему так назвали? Что на тебе — нарост какой-нибудь?»

Жена задрожала в испуге и склонила голову, что означало «да».

«Покажи», — сказал я и легонько толкнул ее в плечо.

Жена выпростала из-под платка руку, и я стал разглядывать: смуглая, на запястье тонкий серебристый браслет, а у мизинца я увидел маленький бугорок — нарост величиной с фасоль. Я успокоился.

«Это, да?»

Жена закивала головой.

«А я уж подумал, что у тебя два носа! — засмеялся я облегченно и несильно потянул за платок: — Сними, посмотрю на тебя».

«Нет, нет!» — быстро и испуганно прошептала Ортик- буш и еще туже завернулась в платок, и руку убрала.

«Что ж ты делаешь? — удивился я. — Боишься? Бояться чужих надо, а я ведь муж твой, Джура меня зовут».

ад… я знаю… Только… вы бросите меня», — жалобно ответила Ортик и всхлипнула.

«Ты что, сумасшедшая, да? Почему так думаешь? Й я же не байский сын, чтоб иметь четырех жен…»

«Вы не знаете обо мне… Бай-ата не сказал вам… Он в хадж собирается, и вас с собой берет…»

Новость ошеломила меня. В хадж — значит в Мекку? Бай-ата собрался поклониться святым местам? Такая поездка могла растянуться на годы, это я понимал. И почему бай иичего не сказал мне, а Ортик знает? Но задумываться над этим я не стал, а решив, что особенного худа от такого путешествия произойти не может, наоборот, это счастье выпало мне — посетить святые места, носить потом зеленую чалму и пользоваться уважением и почетом среди людей, — начал успокаивать жену:

«Ну и что ж такого? Отправлюсь в хадж с баем-ата, с ним и вернусь, не пропаду. Ты что — боишься, что не дождешься меня?»

«Нет. Сколько скажете — буду ждать».

«Так чего же плачешь?»

«Привезете из хаджа еще жену».

Я рассмеялся от души.

«Вот это сказала. Ну ты действительно сумасшедшая! Как же возьму вторую, зачем мне, если и тебя не знаю как прокормить!»

От этих слов Ортик успокоилась, перестала всхлипывать и сама подняла платок, открыла лицо. Я ахнул — такой она показалась мне красивой. Много ли я видел женских лиц, не закрытых чачваном? Сколько времени прошло с тех пор, считай сам, идет мне сорок первый… Многое забыл и лица ее ясно не помню… Но голос и глаза — будто сейчас она рядом… Знаешь, как у овцы, — круглые, добрые, доверчивые, только заплаканные…

Джура-ака вздохнул и принялся сворачивать самокрутку; потом закурил и долго молчал; я с жадностью ждал, когда он начнет рассказывать, что было дальше.

— Всего два дня пробыли мы вместе, два дня и две ночи. А на третий собрала жена моя Ортикбуш свои узелки и отправилась на арбе в кишлак Шагози — там выделил нам Аппанбай участок земли с домом. А сам бай в тот же день выехал в Самарканд, и я сопровождал его.

Если бы аллах дал людям возможность знать наперед, если бы я хоть на секунду мог заглянуть в будущее, я забрал бы жену и бежал бы с ней куда глаза глядят. Но знать, что случится завтра, человеку не дано, да я и не беспокоился о том, что ждет меня и мою жену, а просто радовался путешествию.

Пробыли мы с баем в Самарканде неделю, потом отправились в Термез. Там мы встретились с друзьями Аппанбая и их слугами: друзья бая были богаты, как и он, и так же стары, и остаток жизни решили посвятить угодным богу делам. Всего нас отправилось в дорогу десять человек.

С такими набитыми карманами, как у этих баев-паломников, путешествовать было легко и приятно; приходилось нам ехать и на лошади, и на верблюде, а то и пешком шли, но не мучились, а в селениях богатых паломников всегда ожидали и еда, и ночлег, и лошади.

Аппанбай прочитал за свою жизнь много разных книг, считался человеком знающим и вел себя, как подобало баю-ученому. Поэтому мы то и дело задерживались в пути — поклонялись могилам святых, осматривали славные своей историей города. В Кабуле, у могилы Ба- бура, Аппанбай сам читал коран, а потом устроил жертвоприношение в пользу бедных и сирых мира сего. В Герате то же повторилось у могилы шейха Убайдуллы… И вот, двигаясь так неторопливо, выехав из Самарканда осенью, мы только весной достигли Каира.

Вернувшись через Багдад и Дамаск, Аппанбай и его спутники двинулись наконец к Медине. Два дня караван наш шел через пески — ни единого деревца кругом, ни тени. Намучились мы… К вечеру второго дня приблизились к селению, заброшенному и бедному; видел Селькелды? Очень похоже. Арабы-проводники советовали остановиться здесь на ночь, видно было, чего-то опасались. Аппанбай решил заночевать. Хозяева устроились в доме с исправной крышей, а мы, слуги, улеглись кто где на каком-то дворе.

И вот тут, в заброшенном селении, в песках, и настигла нас беда, и с ночи той жизнь моя круто переменилась.

Только я задремал — слышу выстрелы, и близко. Я вскочил, выбежал на улицу, какие-то всадники летят, стреляют на ходу. Араб, вожатый каравана нашего, бежит от них, и успел я услышать, как кричал он: «Курды, курды!..» Тут меня ударило под ухом, и больше ничего не помню.

Очнулся — вижу, светает уже. Лицо, шея, рубаха на мне — все в крови. Стал кричать, звать попутчиков своих — тишина. Никто не отзывается. Бросили меня? Одного в пустыне?

Поднялся я кое-как, на шее рана болит, голова раскалывается. Доплелся до того дома, где остановились хозяева, баи наши, вошел — и в глазах у меня помутилось, повалился я снова на землю.

Назад Дальше