Когда мои родители возвращались от Лопесов, отец всякий раз превозносил их дом, мебель, чай, который подавали на тележке в красивых фарфоровых чашках, утверждал, что вот Фрэнсис "умеет вести хозяйство", умеет найти хорошую мебель и красивые чашки, знает, как обставить дом и подать чай.
Богаче или беднее нас были Лопесы - никто толком не знал, мать говорила, что они гораздо богаче, но отец возражал: денег у них тоже не так уж много, просто Фрэнсис "умеет вести хозяйство" и не такая "безалаберщина", как мы. Себя отец считал последним бедняком, особенно по утрам, когда просыпался. Он тут же будил мать и говорил ей :
- Не знаю, как мы будем дальше жить. Ты видела, акции на недвижимость опять понизились.
Акции эти постоянно падали, никогда не повышались.
- Будь проклята эта недвижимость! - отзывалась мать.
Она вечно жаловалась, что отец ничего не понимает в делах и, как только видит гиблые акции, сразу их покупает; часто мать советовала ему проконсультироваться у биржевого маклера, а он выходил из себя, кричал, что у него своя голова на плечах.
Что касается Терни, то эти были очень богаты. Правда, Мэри, жена Терни, была женщина очень простая, домашняя, в гости ходила редко и целыми днями вместе с нянькой Ассунтой, одетой во все белое, воспитывала двух своих детей; нянька во всем подражала Мэри, и обе они, следя за детскими играми, то и дело зачарованно шептали:
- Тсс! Тсс!
У Терни тоже вошло в привычку шикать на детей, а вообще он был очень восторженный: восхищался нашей служанкой Наталиной, хотя она вовсе не отличалась красотой, старыми платьями, которые видел на моей сестре и матери; про каждую встречную женщину он говорил:
- Какое интересное лицо, прямо как на той известной картине.
С этими словами он погружался в созерцание, вынимал изо рта леденец и обтирал его белоснежным батистовым платочком. Терни был биологом, и мой отец очень ценил его научные труды, однако частенько называл "недоумком" за его позерство.
- Этот недоумок Терни все время позирует, - говорил отец после встречи с ним. - Ну к чему эта поза? - добавлял он, немного помолчав.
Терни, приходя в гости, обычно останавливался с нами в саду потолковать о литературе; он был человек очень образованный, читал все современные романы и первым принес к нам в дом "В поисках утраченного времени". Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что он изо всех сил старался походить на Свана со своим леденцом и привычкой находить в каждом встречном сходство со знаменитыми картинами. Отец громко звал его в кабинет, чтобы поговорить о клетках и тканях.
- Терни! - кричал он. - Идите сюда! Не валяйте дурака!
Когда Терни утыкал нос в пыльные, потертые шторы нашей столовой и зачарованным шепотком спрашивал, не новые ли они, отец обрывал его:
- Может, хватит шута из себя корчить?
Больше всего на свете отец уважал социализм, Англию, романы Золя, Фонд Рокфеллера, горы и проводников в Валь-д'Аоста. А мать - социализм, стихи Поля Верлена, оперную музыку, в особенности "Лоэнгрина", арии из которого она часто пела нам вечером, после ужина.
Мать родилась в Милане, но предки ее тоже были из Триеста; после замужества она набралась у отца триестинских выражений, но, когда рассказывала нам о своем детстве, невольно переходила на миланский диалект.
Часто она вспоминала, как в юности шла по Милану и увидела какого-то чопорного господина, застывшего перед витриной парикмахерской и не сводившего глаз с манекена.
- Хороша, хороша, - приговаривал он. - Только шеей слишком длинна.
Многие из ее воспоминаний сводились вот к таким некогда услышанным и не имеющим большого смысла фразам. Однажды она гуляла вместе со своим классом и учительницей. Вдруг одна из девочек отделилась от группы и принялась обнимать проходившую мимо собаку.
- Это она, она, сестричка моей собачки! - говорила она, обнимая ее.
Мама училась в пансионе. Рассказывала, что там было ужасно весело.
Она выступала, пела и танцевала на утренниках, играла обезьянку в каком-то спектакле и пела в оперетке под названием "Башмачок, увязший в снегу".
А еще она сочинила оперу - и музыку, и либретто. Начиналась она так:
Студент дон Карлос де Тадрида
Недавно прибыл из Мадрида!
Открылась вдруг ему картина
На улице Берцуэллина :
В окне увидел пред собой
Он лик монахини младой !
Позже написала она и такие стихи:
Привет, невежество, привет,
С тобой в желудке боли нет!
Где ты - здоровьем все крепки,
А учатся пусть дураки !
Так будем пить и веселиться
И в танце радостно кружиться!
Теперь же, Муза, мне открой,
Что уж постигла я душой:
Философ леденит нам кровь,
Невежда дарит нам любовь!
Была среди ее опусов еще пародия на Метастазио :
Коль скоро мог бы род людской
Тоску души излить свободно,
В ландо поехал бы любой,
А не тащился б пешим ходом!
В пансионе она пробыла до шестнадцати лет. По воскресеньям ходила в дом своего дяди со стороны матери - у него было прозвище Барбизон. Там на обед подавали индейку, и Барбизон затем показывал жене на остатки, приговаривая:
- А это мы с тобой завтра утречком доедим.
Жену Барбизона, тетю Челестину, прозвали Барита. Кто-то ее убедил, что во всем присутствует барит, и она с тех пор, показывая, к примеру, на хлеб на столе, важно говорила:
- Видишь этот хлеб? В нем полно барита.
Барбизон был неотесанный мужик с красным носом. Моя мать, увидев у кого-нибудь красный нос, непременно замечала:
- Нос как у Барбизона.
После обедов с индюшкой Барбизон обычно говорил маме :
- Лидия, мы с тобой кое-что петрим в химии. Чем воняет сернистая кислота? Она воняет дерьмом. Сернистая кислота воняет дерьмом!
Настоящее имя Барбизона было Перего. Кто-то из друзей сочинил про него такой стишок:
Ну право, нет приятней ничего,
Чем видеть дом и погреб Перего.
Сестер Барбизона называли "блаженными": они были жуткие ханжи.
У матери имелась еще одна тетка по имени Чечилия; ее мать вспоминала по такому поводу: как-то она поведала Чечилии, что все они недавно переволновались за отца, который сильно запоздал к ужину, они уж думали, с ним что-то случилось.
- А что было на ужин: рис или макароны? - тут же спросила тетя Чечилия.
- Рис, - ответила мать.
- Хорошо, что не макароны, ведь они бы все разлезлись.
Дедушку и бабушку по матери я не знала: оба умерли до моего рождения. Бабушка Пина была из простой семьи и вышла замуж за своего соседа респектабельного начинающего адвоката в очках. Каждый день она слышала, как он спрашивает у привратницы :
- Есть ли почта для меня?
Он никогда не говорил "письма" - только "почта", и бабушке это казалось признаком особой респектабельности. Из-за этой "почты" она и вышла за него замуж, да еще потому, что ей очень хотелось справить к зиме черное бархатное пальтецо. Брак оказался неудачным.
В молодости бабушка Пина была изящная белокурая девица и как-то раз даже играла в любительской труппе. Когда поднимался занавес, бабушка Пина стояла на сцене перед мольбертом с кистью в руке и произносила следующие слова:
- Я не в силах больше рисовать, душа моя не лежит к труду, к искусству, она уносится далеко-далеко, гонимая горестными мыслями.
Мой дед позже ударился в социализм, был другом Биссолати, Турати и Кулишовой. Бабушка Пина оставалась чужда политическим увлечениям мужа. Так как он вечно таскал в дом социалистов, бабушка Пина сокрушалась, глядя на дочь :
- Кто на ней теперь женится, разве что газовщик.
В конце концов они разъехались. Дед под конец жизни оставил политику и опять подался в адвокаты, он очень обленился и спал до пяти вечера; если вдруг являлись клиенты, он говорил прислуге:
- Чего они пришли? Гони их прочь!
Бабушка Пина жила в последние годы во Флоренции. Иногда она приходила навестить мою мать, которая тем временем вышла замуж и тоже жила во Флоренции. Правда, бабушка Пина очень боялась моего отца. Однажды она пришла повидать моего брата Джино, который в то время был еще в пеленках; у него слегка поднялась температура, и, чтобы успокоить взволнованного отца, бабушка Пина сказала, что, возможно, у мальчика режутся зубки. Отец разбушевался: он считал, что от зубов не может быть температуры. Встретив на лестнице моего дядю Сильвио - он тоже шел к нам, - бабушка шепнула ему.
- Не вздумай сказать, что это от зубов.
За исключением фраз: "Не вздумай сказать, что это от зубов", "Кто на ней женится, разве что газовщик" и "Я не в силах больше рисовать", я о бабушке Пине ничего не знаю, другие ее высказывания до меня не дошли. Впрочем, помню, как у нас дома повторяли еще одну ее фразу:
- Каждый день, каждый день одно и то же: Друзилла опять разбила очки.
У бабушки было трое детей: Сильвио, моя мать и Друзилла, которая была близорука и все время била очки. Умерла бабушка во Флоренции в одиночестве, прожив трудную и горькую жизнь: ее старший сын Сильвио в тридцать лет выстрелил себе в висок в миланском парке.
По выходе из пансиона мать переехала из Милана во Флоренцию. Она поступила на медицинский факультет, но не закончила его, потому что познакомилась с моим отцом и вышла за него замуж. Бабушка по отцу была против этого брака, потому что моя мать не еврейка и к тому же - кто-то ей наболтал - ревностная католичка: при виде церкви она якобы непременно крестится и отвешивает поклоны. Это была, конечно, чушь: никто в семье матери не ходил в церковь и не крестился. Бабушка немного поартачилась, а потом согласилась познакомиться с матерью; встреча состоялась в театре, давали какую-то пьесу, где белая женщина попадает к неграм и одна из негритянок точит на нее зубы из ревности и вопит, выпучив глаза: "Котлету из белой мадамы! Котлету из белой мадамы!"
- Котлету из белой мадамы, - говорила мать всякий раз, как ела котлету.
В театр они пошли по контрамаркам, потому что брат моего отца, дядя Чезаре, был театральным критиком. Дядя Чезаре был полной противоположностью моему отцу - спокойный, полный и всегда веселый; как критик он не отличался строгостью, никогда ни одну пьесу не ругал, в каждой находил что-нибудь хорошее, а когда моя мать о какой-нибудь отзывалась плохо, он с возмущением говорил:
- Попробуй-ка, напиши такую же.
Дядя Чезаре женился на актрисе, и это была для бабушки настоящая драма. Много лет она знаться не желала с невесткой, потому что актриса, на ее взгляд, еще хуже, чем ревностная католичка.
Мой отец, женившись, поступил во Флоренции работать в клинику одного из дядьев матери, прозванного Полоумный из-за того, что специализировался на умственных расстройствах. Полоумный на самом деле был человеком большого ума, эрудированным, ироничным; не знаю, дошло ли до него, что у нас в семье его так называют. В доме своей свекрови мать познакомилась с огромным выводком Маргарит и Регин, двоюродных сестер и теток моего отца, а также со знаменитой Вандеей, в ту пору еще здравствовавшей. Что до дедушки Паренте, то он давно умер; умерла и его жена, бабушка Дольчетта, и их слуга, Грузчик Бепо. Про бабушку Дольчетту мы знали, что она была маленькая и круглая, как шарик, и вечно страдала несварением желудка, потому что слишком много ела. При несварении ее рвало, и она ложилась в постель, но спустя немного домашние обнаруживали, что она снова ест яйцо.
- Уж больно свежее, - говорила она в свое оправдание.
У дедушки Паренте и бабушки Дольчетты была дочь по имени Розина. Муж этой Розины умер, оставив ее с малыми детьми и почти без денег. Она тогда вернулась в отцовский дом. На следующий день после ее возвращения, когда все сидели за столом, бабушка Дольчетта спросила, поглядев на дочь:
- Что это с нашей Розиной, не больно-то она весела нынче?
Истории про яйцо и про Розину во всех подробностях рассказывала нам мать, потому что отец рассказывать не умел; он путался, начинал оглушительно хохотать: воспоминания о семье и о детстве всегда вызывали у него приступы смеха, и мы сквозь этот смех ничего не могли понять в его рассказах.
Мать, напротив, рассказывала очень хорошо и любила рассказывать. Начинала она обычно за столом, обращаясь к кому-нибудь из нас, и - неважно, шла ли речь о семействе моего отца или о ее родственниках, - все больше увлекалась, глаза блестели, словно она рассказывала эту историю в первый, а не в сотый раз.