— Да ведь это Стольборг! — говорили некоторые из них.
— И впрямь, — раздался металлический голос барона Олауса, — мне тоже кажется, что это попытка изобразить наш старый Стольборг!
Гёфле ничего не слышал и никого не видел. Он был взволнован чрезвычайно. Чтобы дать ему время собраться с духом, Христиан для начала разыграл без его помощи сценку с участием двух кукол. Его голос удивительным образом менялся в зависимости от того, за кого из кукол он говорил; к тому же он умел превосходно схватывать и передавать любые оттенки человеческой речи, а потому каждый персонаж говорил тем языком, какой требовался по роли и ходу действия. С первых же реплик диалог в исполнении Христиана покорил публику своей простотой и искренностью. Вскоре к Христиану присоединился Гёфле с куклой, изображавшей старика; и хотя поначалу адвокату не удавалось изменять голос, никому в голову не могла прийти мысль о его участии в представлении; к тому же все были убеждены, что за актеров говорит один только Христиан, и не переставали восхищаться многообразием его таланта.
— Можно побиться об заклад, что их тут не меньше дюжины! — восклицал майор Ларсон.
— Или по крайней мере четверо! — вторил ему лейтенант.
— Нет, — возражал майор, — их всего двое, хозяин и слуга; но слуга — тупая скотина, из него еле-еле слово вытянешь; он еще и рта не раскрывал!
— Нет, слушайте, вот они говорят вдвоем, я ясно слышу два различных голоса!
— Чистейший обман слуха! — восторженно повторял Ларсон. — Это все тот же Христиан Вальдо, он умеет одновременно подражать голосам нескольких людей — двух, трех, четырех, а возможно, и больше, кто его знает? Черт, а не человек! Но вы послушайте пьесу, она тоже представляет немалый интерес. Он сочиняет такие штуки, что поневоле хочется их запомнить или записать!
И все же мы не станем пересказывать пьесу нашему читателю. У подобных крылатых, остроумных творений та же судьба, что у любой музыкальной или устной импровизации. Всегда ошибаешься, думая, что они сохранят свою ценность, если их записать или удержать в памяти. Они пленяют нас именно своей неожиданностью, и чем туманнее становятся впоследствии воспоминания о них, тем больше прелести обретают они в нашем воображении.
Христиан импровизировал с жаром, блеском и вкусом, и все обмолвки и оговорки, неизбежные в столь бурном потоке слов, покрывались умением автора выводить на сцену новых актеров, едва он чувствовал, что старым тут больше нечего делать.
Что касается Гёфле, то ему позволили легко справиться с задачей природное красноречие, остроумие, всегда приходившее ему на помощь в минуты подъема, а также весьма обширное и глубокое образование. Его способность подхватывать на лету самые причудливые порывы фантазии партнера придавали диалогу неожиданно острые и забавные повороты, и Христиан более обычного поражал публику обилием и разнообразием своих знаний, о которых свидетельствовали эти блистательные отступления.
Но, отказавшись от намерения передать содержание пьесы, мы по крайней мере обязаны поделиться с читателем тем, как Христиан переделал первое действие, столь тревожившее Гёфле.
Опасаясь, как бы невольные намеки и впрямь не привели к неприятным для адвоката последствиям, Христиан превратил своего злодея в комический персонаж, некую разновидность Кассандра[79], обманутого воспитанницей, который всячески пытается разоблачить этот обман и найти «дитя тайны», но не вынашивает никаких коварных замыслов. Кот почему Христиан был весьма удивлен, когда среди финальной сцены этого первого действия он внезапно заметил какое-то волнение среди публики. Неясный шепот, выражавший не то восхищение, не то негодование, донесся до его слуха, привыкшего ловить между репликами любое проявление чувств театрального зрителя.
«Что случилось?» — поспешно задал он себе вопрос и посмотрел на Гёфле, который с очень расстроенным лицом нетерпеливо притоптывал ногой, в то время как кукла, надетая на его руку, судорожно металась по сцене.
Христиан решил, что адвокат перепутал ход событий, поэтому он на полуслове прервал Гёфле, вывел на сцену лодочника, поторопился закончить действие и опустил занавес под странный гул, доносившийся из залы, не похожий ни на аплодисменты, ни на свист, а скорее всего напоминавший говор толпы, в смятении покидающей залу до конца представления.
Прежде чем отодвинуть свой театр в глубь гостиной, Христиан заглянул в глазок и увидел, что зрители еще не разошлись, но встали с мест и повернулись спиной к сцене, вполголоса переговариваясь о каком-то происшествии. Разобрав слова: «Ушел! Он ушел!», Христиан посмотрел по сторонам, силясь понять, о ком идет речь, и заметил, что барона в зале уже нет.
— Ну что же, — сказал Гёфле, подтолкнув его локтем. — Вернемся за сцену, здесь нам делать нечего. Сейчас антракт.
Итак, театр отодвинули в гостиную, двери, ведущие в галерею, закрылись, и Христиан, торопливо подготавливая декорации второго действия, спросил Гёфле, не заметил ли тот чего-либо необычного. Адвокат был вне себя.
— Черт побери! — воскликнул он. — Ну и натворил же я дел! Как вам это нравится?!
— Вы? Да вы превосходно сыграли, господин Гёфле!
— Я свалял дурака, я с ума спятил! Можно ли поверить, чтобы такая беда приключилась с человеком, привыкшим выступать публично и касаться самых щекотливых вопросов в самых запутанных делах!
— Ради бога, какая беда, господин Гёфле?
— Как? Вы, стало быть, оглохли? Вы не слышали, что я трижды чудовищно обмолвился?
— Чепуха! Со мной это, наверно, случается по сто раз на дню! Кто это замечает?
— Да, как же! Вы полагаете, что никто ничего не заметил? Держу пари, что барон ушел до конца.
— Да, он действительно ушел. Неужели его изощренный слух не в состоянии вынести неправильное ударение или не к месту сказанное слово?
— Ах, тысяча чертей! Разве об этом речь! Лучше бы мне исковеркать всю грамматику, чем сказать то, что я сказал! Вообразите только: когда вы наклонились, чтобы провести лодку между скал, я, говоря за сбиров, три раза произнес «барон» вместо «дон Санчо»! Да, три раза! Первый — нечаянно, второй — когда заметил и хотел поправиться, третий — о, третий! Это неслыханно, Христиан! Изо рта вылетает именно то слово, которое боишься сказать! В этом есть что-то роковое, поневоле будешь верить, как наши крестьяне, в злых духов, что подчас вмешиваются в наши дела!
— В самом деле, любопытный случай, — сказал Христиан, — но нет человека, с которым бы это не случалось. Какого черта это вас так тревожит, господин Гёфле? Не взбредет же барону в голову, что вы это сделали нарочно. К тому же разве в мире нет других баронов? Даже сейчас, среди наших зрителей, их было, возможно, не меньше дюжины! Подумаем лучше о втором действии, господин Гёфле: время идет, и нам вот-вот велят начинать…
— Если только не велят вовсе прекратить спектакль. Слышите? Стучат в дверь!
— Это опять мажордом. Станьте под раму, господин Гёфле, а я надену маску и открою. Надо узнать, что там творится.
Гёфле спрятался, а Христиан натянул маску и открыл дверь, за которой стоял Юхан.
— В чем дело? — нетерпеливо спросил его Христиан. — Мы можем продолжать?
— А почему нет, господин Вальдо? — ответил мажордом.
— Мне показалось, что барон нездоров.
— О, это с ним часто случается, ему становится не по себе, если он долго остается без движения, но это пустяки. Он только что сам сказал мне, что вы должны продолжать представление независимо от того, будет он в зале или нет. Он хочет, чтоб вы хорошо позабавили его гостей. Но что за странная мысль пришла вам в голову, господин Христиан, изобразить наш старый Стольборг на вашем театре?
— Я думал угодить господину барону, — дерзко ответил Христиан. — Неужто я ошибся?
— Господин барон в восторге, он не переставая твердил: «Очень, очень красиво! Так и видишь перед собой наш старый замок!»
— Отлично! — сказал Христиан. — Итак, продолжим наш спектакль. Всегда к вашим услугам, господин мажордом! Ну, смелее, господин Гёфле, — обратился он к адвокату, едва Юхан вышел. — Видите, все идет прекрасно, и наши страхи оказались пустыми бреднями. Бьюсь об заклад, барон окажется милейшим из людей! Того и гляди, он так преобразится, что мы причислим его к лику святых!
Следующее действие, короткое и веселое, по-видимому, очень развлекло барона. Дон Санчо на сцене не появлялся, Гёфле ни разу не оговорился и сумел так изменить голос, что никто не догадался о его участии в представлении. Чтобы удержаться в приподнятом расположении духа, он выпил в следующем антракте несколько бокалов портвейна и к третьему, последнему действию был слегка навеселе, что не помешало спектаклю иметь еще больший успех, чем; в начале.
Наряду с шутовскими выходками Стентарелло, потешавшими зрителей, в пьесе Христиана были и чувствительные сценки, разыгранные другими персонажами. В последнем действии Алонсо, «дитя озера», узнает, что Росита, дочь добросердечной четы, усыновившей и воспитавшей его, вовсе не приходится ему сестрой, и тотчас же изъясняется ей в любви. Такой поворот сюжета, достаточно известный на театре, всегда таит в себе известную опасность. Как-то неприятно, когда брат внезапно переходит от святых родственных чувств к бурной страсти, ибо, не смотря на изменившееся положение героев, это невольно наводит на мысль о кровосмешении. Но действующие лица пьесы, девушка и Алонсо, были единственными персонами, которых Христиан создал без комедийных преувеличений. Он придал Алонсо свойственные ему самому чувства и мысли. Образ этого доброго, благородного и отважного юноши пришелся зрителям по душе, и женщины, позабыв, что у них перед глазами всего лишь кукла, поддались очарованию нежного голоса, говорившего о любви с пленительным целомудрием и искренностью, столь отличными от свойственной тому веку жеманной изысканности французских пасторалей.
Христиану были хорошо знакомы творения Мариво[80] — писателя, одаренного, с одной стороны, тончайшим умом, с другой — сердечной чистотой и волнующей страстностью. Христиан сумел проникнуть в его подлинную сущность, понять, чем поистине велик этот чудесный талант, и поэтому сам в совершенстве овладел языком любви. Любовная сцена показалась публике слишком короткой, раздались возгласы: «Еще! Еще!» И Христиан, уже отложивший было в сторону своего Алонсо, снова взял его, уступая желанию зрителей, и тут же придумал остроумный и вполне естественный повод для его возвращения на сцену. «Вы меня звали?» — спросил Алонсо свою юную возлюбленную, и в этих простых словах прозвучала такая робость, счастливая растерянность и наивность, что Маргарита закрыла лицо веером, чтоб скрыть жгучий румянец, внезапно окрасивший ее щеки.
Сердце девушки в этот миг испытывало удивительное чувство. Она, единственная из всех, узнала голос Христиана Гёфле в голосе Алонсо. Может быть, это объяснялось тем, что она успела поговорить с ним дольше, чем другие, и голос его еще живо звучал в ее памяти. А ведь Христиан Вальдо нарочно говорил от имени своего юного героя несколько более звонким голосом, чем было свойственно ему самому; и все же Маргарита трепетала, ловя то и дело какие-то знакомые оттенки и интонации. Когда же началась сцена любовного объяснения, последние сомнения покинули ее, несмотря на то, что сама она от Христиана Гёфле не слышала ни единого слова любви. Маргарита ни с кем не поделилась своими мыслями, и когда Ольга, как всегда, холодная и насмешливая, толкнула ее локтем и спросила, уж ко плачет ли она, эта невиннейшая девушка ответила как завзятая лицемерка, что сильно простудилась и с трудом сдерживает кашель.
Что касается Ольги, она куда лучше умела скрывать свои чувства: по окончании спектакля она с величайшим презрением отозвалась о пылко влюбленном юнце, хотя во время действия сердце ее билось учащенно, ибо у некоторых русских женщин холодный расчет вовсе не исключает я; ара страстей.
Ольга со всей решительностью ступила на путь, куда влекла ее алчность; тем не менее ее сердце наперекор воле стал терзать тайный ужас перед бароном, едва она дала согласие стать его невестой. Когда после представления барон заговорил с ней, Ольга содрогнулась от его резкого голоса и ледяного взгляда, и тут поневоле вспомнились ей пылкие слова Христиана Вальдо и нежный звук его речей. Барон же, казалось, был в отличном настроении. Злополучный дон Санчо был благоразумно устранен стараниями Гёфле, хотя ему по ходу действия и надлежало бы еще раз появиться в конце пьесы. Но между первым и вторым действиями Гёфле, посоветовавшись с Христианом, внес в сюжет некоторые изменения. Дон Санчо в антракте скончался, Росита оказалась его дочерью и наследницей оставленного им огромного состояния и вышла замуж за Алонсо, вознаградив его таким образом за все лишения. Весь этот легкий вымысел, построенный на воздушной основе бесчисленных приключений, недоразумений и ошибок, романических событий и забавных взаимоотношений действующих лиц, среди которых особо выделялся Стентарелло с его наивным эгоизмом и отчаянной трусостью, вызвал бурный восторг всех зрителей, за исключением господина Стангстадиуса, который ничего не слушал и все бранил, возмущенный общим интересом к пустейшему творению, где науке не уделялось никакого места.
Между тем Гёфле разлегся в глубоком кресле в гостиной, отведенной ему и Христиану; в то время как последний с привычной ловкостью и тщательностью разбирал и складывал на место составные части своего театра — причем все актеры умещались в одном ящике, а подмостки с декорациями — в громоздком, но удобном тюке, — адвокат отирал пот со лба и рассеянно прихлебывал испанское вино, предаваясь столь же блаженному отдыху, как и после выступлений в суде, когда он сбрасывал наконец мантию и парик и возвращался, как он говорил, в лоно личной жизни.
Этому на редкость приятному человеку за всю жизнь почти что не довелось испытать неудач в отношениях с обществом и огорчений в делах домашних. Одного лишь недоставало Гёфле с тех пор, как он в зрелом возрасте вкусил радости покойной и размеренной жизни: внезапных, непредвиденных событий. Он утверждал, и сам, должно быть, этому перил, что всякая неожиданность ему ненавистна, но именно в силу своего многогранного таланта и пылкого воображения испытывал живейшую потребность в неожиданном. Поэтому в тот миг он, сам не зная почему, чувствовал необычайный прилив бодрости и очень сожалел, что спектакль уже окончен, ибо, несмотря на то, что все еще обливался потом от усталости, он готов был тут же присочинить к пьесе хоть с десяток дальнейших сцен.
— Это еще что? — спросил он Христиана. — Я тут отдыхаю, а вы трудитесь, прибираете. Можно вам помочь?
— Нет, нет, господин Гёфле; да вы и не сумеете. К тому же, видите, все уже в порядке. Готовы ли вы отправиться в Стольборг или хотите еще немного остыть?
— В Стольборг? Неужто мы скучнейшим образом уляжемся спать после такого возбуждения?
— Что касается вас, господин Гёфле, вы имеете возможность выйти из этого замка через потайную дверь, снова войти в него с парадного входа, сесть за праздничный стол, — я только что слышал, как звонят к ужину, — и принять участие в дальнейших увеселениях, подготовленных, должно быть, к нынешнему вечеру. Моя же роль окончена, и коль скоро вы отказались от родства со мной и я уже не могу появиться рядом с вами под именем Христиана Гёфле, я пойду восвояси, перекушу немного и займусь минералогией, пока меня не сморит сон.
— Бедный мой мальчик, вы и впрямь, должно быть, устали!
— Я чувствовал некоторую усталость перед началом представления, а сейчас я возбужден не менее вас, господин Гёфле. Ведь при импровизации испытываешь особый подъем как раз в тот момент, когда подходит конец пьесы, наступает развязка и занавес падает. Тут бы только и начать! Вот когда в полную меру достало бы и пылкости, и ума, и души!
— Вы правы; вот почему я отнюдь не намерен сейчас расстаться с вами. Вам будет скучно одному. Мне знакомо Это состояние; то же бывало со мной после речи в суде; но сегодняшний вечер взволновал меня еще более, и сейчас я способен сочинить поэму, прочесть монолог из трагедии, поджечь дом или напиться, наконец, чтоб разделаться с этой потребностью совершить нечто небывалое!
— Берегитесь, господин Гёфле, — сказал смеясь Христиан, — последнее вам уже угрожает!