— Один мой друг, тоже авиатор, говорит: против нашего одиночества есть только одна великая сила — любовь... — продолжал он, держа ее руку и смотря в ее голубые, заблестевшие от вина глаза.
Покончив с бутылкой «Каберне», он заказал шампанское.
Киру Николаевну точно подменили — она раскраснелась, чопорность как рукой сняло, она не закрывала рта, громко смеялась.
— Знаете, кому я больше всего верю? — говорила она, смотря на него потемневшими, горящими глазами. — Картам! Да, да, картам! Не дальше как в пятницу я три раза бросала карты, и три раза сверху оказывался валет треф.
Он проснулся в душной постели и долго не мог понять, где находится. Над ним был глухой синий купол, с которого к подушке свисал шнурок с кистью. Он потянул за шнурок, и купол стал отделяться от постели, подниматься вверх. В свете раннего утра он увидел рядом безмятежно разметавшуюся Киру Николаевну. Все стало на свое место. Но кто же она, черт побери?
Выбравшись из-под балдахина, он осмотрелся. На стене висел портрет мужчины в черном сюртуке, с острыми черными усами и строгим взглядом из-под кустистых бровей. Кто это?
За завтраком Кира Николаевна вдруг запричитала:
— Какой ужас, что мы с тобой наделали...
— Хорошо бы все-таки знать, кто он, этот мой соперник? — спросил он очень серьезно, взяв ее за руку.
— Генерал Гарднер... — еле слышно ответила она.
— Еще одна тыловая крыса? — спросил он.
— Что ты... что ты... — ее глаза расширились: — Он свой человек при дворе, друг-приятель гатчинского коменданта генерала Дрозд-Бонячевского, его знает весь Петроград, он очень опасный человек!
Он, смеясь, поднял руки.
— Сдаюсь и обращаюсь в паническое бегство.
— Я его не люблю... Он очень плохой человек... он изменяет мне направо-налево, а меня держит в этой каменной клетке.
Она выпустила его через кухню на заднее крыльцо.
В тот же день он разузнал, что генерал Гарднер занимается закупкой продовольствия и оборудования для привилегированных военных лазаретов, патронируемых особами царской фамилии, и, кроме того, причислен к «состоявшему под августейшим председательством ее императорского величества государыни императрицы Александры Федоровны Верховному совету по призрению семей лиц, призванных на войну, а также семей раненых и павших воинов». Так или иначе, пока шла война, Гарднер купил в Питере два коммерческих дома и особняк для любовницы. В петроградском доме генерала в преферанс играли по рублю, и за ночь там проигрывались состояния... «Великий вор», — решил Дружиловский и на этом построил свои дальнейшие планы.
Разыгрывая роль влюбленного, тяготящегося своей бедностью и страдающего от необходимости скрывать свою любовь, он без особого труда уговорил Киру Николаевну принять участие в шантаже генерала. Она оказалась прекрасно осведомленной о делах своего неверного мужа.
Под угрозой обнародовать его воровские проделки генерал выдал счастливым любовникам крупную сумму. Дружиловский положил эти деньги в банк на свое имя, сговорившись с генеральшей о покупке дома в Крыму.
В январе семнадцатого года пришел приказ об отправке курсантов авиашколы на фронт. Снова пришлось беспокоить генерала, и на этот раз пригодилась его дружба с гатчинским военным комендантом. Дружиловский превратился в преподавателя школы и на всякий случай был положен в лазарет. Он снова спасся от фронта и уже думал, что выбрался, наконец, на счастливую дорогу. Лежа в госпитале, строил планы, как он использует хранящиеся в банке 30 тысяч рублей, и почему-то чаще всего приходила в голову мысль завести в Питере собственный ресторан. Он видел себя — респектабельного, независимого, встречающего легким поклоном денежных клиентов. Странным образом генеральша в его мечтах, как правило, отсутствовала.
Никогда не забудет он то страшное утро... В палату вошла сестра милосердия и сказала не то испуганно, не то радостно, что в Петрограде революция. Больше она ничего не знала. Его сосед по палате, до гражданской жизни фабрикант, еще вчера лежачий больной, вскочил с постели и побежал звонить кому-то по телефону. Он вернулся в палату и, глядя на Дружиловского безумными глазами, сказал: «Все полетело к черту, царь свергнут». Он потребовал свою одежду и поспешно покинул госпиталь.
«Деньги! Что будет с ними?» — с ужасом подумал Дружиловский и на другое утро тоже ушел из госпиталя.
Банк работал как обычно. Чиновник быстро выдал ему справку о процентном начислении на его капитал. Он немного успокоился. Но, побродив по шумному и тревожному Петрограду, послушав, о чем говорит улица, снова пошел в банк и забрал деньги.
— Правильно делаете, все умные люди переводят деньги в ценности, — шепнул ему чиновник.
Что это значит и как это делается, Дружиловский толком не знал, но тяжелый сверток с деньгами безотчетно успокаивал.
В Гатчинской авиашколе, куда он вернулся, по случаю революции царила полная вольница. Каждый день митинги — одни говорят: войне конец; другие: надо воевать до победного конца. Поди разберись, что будет. А пока занятий в школе нет. Начальники первые отдают честь курсантам. На поверках отсутствует половина личного состава. Однажды срочно собрали всех, кто был на месте, и перед ними выступил сам Керенский. Он говорил час, а может, и больше. Дружиловский слушал его очень внимательно, но главного — что будет дальше? — так и не узнал. И оставалась главная тревога: что делать с деньгами?
Он съездил в Петроград, нашел там маклера, с помощью которого хотел перевести деньги в ценности. Он уже выяснил, что это такое. Но маклер, узнав, о какой сумме идет речь, потерял к нему всякий интерес и сказал, что такими мелкими операциями он не занимается.
— Как мелкими? Тридцать тысяч! — возмутился Дружиловский.
— На нынешнем рынке это мелочь, — ответил маклер.
Катастрофа с деньгами сильно его пришибла. Золотая его мечта сгорела в трижды проклятой революции. Все полетело к черту, и генеральша с ее домом оставалась для него единственным надежным убежищем от всех несчастий.
В школе революционная вольница вскоре кончилась. Офицеры снова кричали на курсантов и строго взыскивали за малейший проступок. Возобновились ежедневные занятия, строевая муштра, и опять возникли слухи о фронте — Керенский на каждом митинге умолял всех воевать до победного конца...
В воскресенье, когда Дружиловский валялся на постели у своей генеральши, явился Гарднер. Два с лишним месяца он пропадал неизвестно где и вдруг пожаловал. На своего счастливого соперника он не обратил никакого внимания, вызвал жену в другую комнату, и они там долго спорили о чем-то.
Дружиловский старался понять, о чем они говорят, но массивные дубовые двери слабо пропускали звуки. Потом все стихло.
Кира Николаевна, всхлипывая и утирая платочком слезы, вернулась в спальню.
— Разбойник... — Горько плача, она рассказала, что генерал отобрал сейчас у нее значительную часть ценностей.
Наступила глубокая осень. Генеральша порядком надоела Дружиловскому, но он привык к ее вкусным обедам, к ее мягкой просторной постели и даже к ее глупости — все вокруг было так шатко, так непонятно, а возле генеральши можно было прожить, пока кончится вся эта неразбериха.
Свершилась еще какая-то революция, и в школе появилась новая и грозная фигура — комиссар. Это был высокий худой человек с болезненно желтым лицом. Казалось, он никогда не снимал с себя скрипучей кожаной тужурки и маузера на ремне через плечо. Говорил он тихим голосом, а когда сердился, дергал шеей, будто ему вдруг становилось трудно дышать. В день своего появления он созвал персонал школы и всех курсантов в актовом зале.
Комиссар сидел за столом, покрытым красной материей, и сердито поглядывал на опоздавших. Над ним, на стене, где до недавнего времени долгие годы висел поясной портрет царя, остался светлый прямоугольник. Его пересекал лозунг на красном полотнище: «Вся власть Советам!»
В первом ряду никто сесть не решился. Все смотрели на комиссара, а он тоже вглядывался в зал прищуренными глазами и подергивал шеей.
В зале было очень тихо, и стало слышно, как скрипнула комиссарская кожанка, когда он вставал. Он медленно оглядел зал.
— С пролетарской революцией я вас не поздравляю, так как знаю, каким элементом засорена школа, — начал он негромким, надтреснутым голосом и, дернув шеей, продолжал: — Я комиссар школы. Эта должность рождена пролетарской революцией. Я послан сюда своей партией большевиков. А вообще-то я моторист по аэропланам, служил в четвертом авиационном полку. Вместе со мной сюда, в школу, пришла революция. Отсюда и выводы. Ничего враждебного революции не останется в этом здании. Школа будет выпускать летчиков, преданных революции, красных летчиков. Классовым врагам мы крыльев не дадим!
Комиссар прошелся перед столом и, резко дернув головой, повторил, повысив голос:
— Классовым врагам крыльев не дадим! Все слышали? С сегодняшнего дня допуск к аэропланам и другой технике — только по моим пропускам. Занятия в классах и строевую подготовку приказываю продолжать. Ясно всем?
— Разъясните, пожалуйста, что такое классовые враги? — послышался голос из задних рядов.
Многие засмеялись.
Комиссар сердито дернул шеей, поправил на плече ремень маузера и вдруг улыбнулся.
— Тот, кто спросил, я думаю, будет летать. Разъясню вкратце. Был царь... — Комиссар большим пальцем через плечо показал на стену, где остался светлый прямоугольник от царского портрета. — Нет царя. Революция выбросила в мусорную яму истории царя и с ним монархию. Кому это нож в горло, те наши классовые враги. Была буржуазия — фабриканты, банкиры, купцы, помещики и прочие толстосумы. Революция отняла у буржуазии власть, а заодно фабрики, землю, банки. Кому это нож в горло, те наши классовые враги. Они это сами понимают, они здесь смеялись над тем, кто этого не понимает. А задал вопрос человек, который сам от революции не пострадал и хочет знать, не пострадает ли он теперь от меня. У меня есть желание побеседовать с ним по душам.
Дальше... Революция еще не все отняла у буржуазии и монархистов. У них еще осталась возможность бороться с революцией, вредить нашей пролетарской власти. Предупреждаю — дело это безнадежное и конец один — гибель от беспощадно карающей руки революции. Прошу это уяснить и сделать выводы, каждый для себя. А теперь можно разойтись.
В тот же день был вывешен приказ комиссара — всем заполнить анкеты из десяти вопросов. Самый страшный четвертый — социальное происхождение, в скобках разъяснение: «Кто ваши родители?» Анкету следовало сдать в трехдневный срок.
«Наш банкир» Кирьянов заполнять анкету не стал и в тот же день исчез. Его примеру последовали еще несколько офицеров. Дружиловский не знал, куда ему податься, и, просидев над анкетой целую ночь, на четвертый вопрос так и не ответил.
Спустя несколько дней его вызвали к комиссару. Он робко вошел в сумрачную комнатку, за единственным окном которой кружилась метель. Комиссар сидел за столом в своей неизменной кожанке и при маузере. Пригласив Дружиловского сесть на табуретку, комиссар сказал глухо:
— Разговор будет по вашей анкете, — комиссар держал анкету в руке и смотрел на него поверх листка бумаги. — Значит, родителей у вас нет? — запустив пальцы за воротник, комиссар оттянул его, точно ему было душно.
— Почему нет, есть, — ответил подпоручик, опустив голову.
— Так... — комиссар бросил анкету на стол и спросил: — Кто ваш отец?
Земля колыхнулась под Дружиловским, но он стиснул колени, и медленно поднял голову, и, будто принюхиваясь к воздуху в комиссарской комнатке, ответил:
— Служил... — и после долгой паузы добавил: — В провинции...
— Полицейским исправником?
— Исправником, — тихо повторил подпоручик, верхняя губа его задрожала, приподнялась, открыв мелкие зубы.
Комиссар встал, подошел к окну, постучал пальцами по стеклу и, не оборачиваясь, спросил:
— А вы-то, собственно, кто? Почему вы преподаете в школе пулеметное дело? Из ваших документов это понять невозможно.
— Поручили, я и преподаю, — уныло ответил он.
— А если вам поручат играть на скрипке? Вы ж и не летчик, и не навигатор. И вообще, я думаю, что вы здесь просто отсиживались от фронта. У нас этот номер не пройдет.
Он сидел ссутулясь на табуретке, сжав коленями мокрые руки, и молчал.
— Вы не собираетесь покинуть школу, как некоторые?
— Нет, — поспешно ответил Дружиловский.
— Мы можем предложить вам только... вольнонаемную должность кладовщика. Согласны? — равнодушно спросил комиссар.
— Я хочу подумать... — сказал Дружиловский и в эту минуту решил сегодня же уехать в Москву.
Дышать в вагоне было нечем. Кто-то, не выдержав, открывал дверь, и в переполненный вагон врывались белые клубы морозного воздуха, сразу становилось холодно, и тогда раздавалась яростная брань. Дверь закрывали, и снова люди задыхались, кричали, что нечем дышать, и все начиналось сначала.
А поезд, качаясь на стрелках, вздрагивая на стыках рельсов, катился и катился сквозь метельную ночь, вез в Москву взбудораженный революцией пестрый люд: военных и штатских, старых и молодых, городских господ, деревенских мужиков.
Вагон стонал во сне, разговаривал, ругался, надсадно кашлял, грохотали колеса, и металось в фонаре над дверью зыбкое пламя свечи.
Забившись на верхней полке в самый угол под потолком, Дружиловский со страхом думал о том, что ждет его в Москве. Он очень надеялся, что ему поможет Саша Ямщиков — его приятель и однокашник по 4-й московской школе прапорщиков. Саша писал ему недавно, что работает теперь метрдотелем в ресторане «Аврора», звал бросить военную каторгу и перебираться в Москву. «Здесь царит невероятный хаос, — писал он, — если не растеряться, можно иметь все и жить как у Христа за пазухой...»
— Эй там, на галерке! Слезай! — кричал кто-то снизу и дергал его за шинель. Сжавшись от страха, он сделал вид, что только проснулся, и посмотрел вниз.
— Слезай! — кричал ему широкоплечий парень в кожанке и с комиссарским маузером на ремне. — Проверка документов!
Уже светало. Сквозь замороженные окна в вагон лился густой синий свет, лица людей в нем были мертвенно-белыми.
Склонившись к фонарю, который держал проводник вагона, парень в кожанке долго рассматривал временное удостоверение Дружиловского, утверждавшее, что он является преподавателем Гатчинской авиашколы.
— Командировка? — миролюбиво спросил парень, возвращая удостоверение.
— Отпуск... — еле слышно ответил Дружиловский и закрыл рукой рот с усиками.
— Куда едем?
— В Москву, — дрожащими губами ответил он.
— Если пробудешь там более трех дней, заявись в военкомат по месту жительства.
— Слушаюсь... — вытянулся он и крепко сомкнул губы. Еще не верилось, что все сошло благополучно.
Наверх он больше не полез, сел на полу. Никто не обращал на него внимания.
На московском перроне было очень людно, шумно, и он совсем успокоился — кто тебя заметит среди плывущих над толпой мешков, узлов, чемоданов, корзинок. Тех, кто нес их на своих плечах, не было видно, и казалось, что вещи сами двигались к выходу. Все это дымилось на ходу, пахло дублеными шубами, дегтем, карболкой.
Дружиловского вынесло на снежную просторную площадь. Извозчики кричали и гикали, зазывая седоков. На трясучем, громыхающем трамвае он поехал к центру города.
Москва выглядела так же, как в первый год войны, когда он учился здесь в школе прапорщиков. Скрипя по снегу железными подрезами, проносились конные возки с важными пассажирами, по тротуарам текла оживленная толпа, улицы и трамваи заполняли спешившие на работу люди. На стенах домов, на витринах магазинов, на афишных тумбах, столбах, на трамваях и даже на памятниках — всюду были наклеены плакаты и объявления. Они призывали к пролетарской бдительности, разоблачали дурман религии, разъясняли международное положение и снова звали к беспощадной бдительности. У Страстного монастыря он сошел с трамвая и стоял, глядя на знакомую площадь. Начинался безветренный зимний день с легким морозцем и робким солнцем, золотившим белые крыши домов и макушки заиндевевших деревьев.