Николай молча постоял у кроватки сына, неслышно помолился, с благоговейной истовостью осенил его крестным знамением и осторожно, чтобы не разбудить, прикрыл его ножки пуховым одеялом.
Он вышел из спальни во вторую дверь и направился в свои апартаменты.
Путь в рабочий кабинет лежал через столовую. Отделкой и всем убранством она походила на кают-компанию корабля и глядела окнами в море. Николай снова воскресил в памяти вчерашний день: «Молодцы морячки! Командирам — благоволение, а нижним чинам объявлю спасибо и пожалую-ка старшим боцманам и кондукторам по червонцу, по пятерке — боцманам, а прочим унтер-офицерских званий — рублика по три. Пусть выпьют за мое здоровье и здоровье цесаревича!..»
На том царь и решил. И с твердым этим решением отворил дверь кабинета. Но, бросив взгляд на рабочий стол, заваленный бумагами, он с тоской подумал, что утро предстоит тяжкое: чтение бумаг, прием с докладами министров. Но зато после обеда смотр на военном поле тут же в Петергофе Николаевскому кавалерийскому училищу, эскадронные и сотенные учения юнкеров. Ах, как любо это государю! В войсках, среди офицеров, среди блеска пуговиц, переклика команд и свистков, лоснящихся конских крупов, острого запаха мужского пота, он чувствовал себя превосходно, как рыба в глубокой воде. Разве сравнимо строгое, стройное, организуемое движение войска, олицетворяющее план и приказ, с хаотическим половодьем бумажных дел и даже с торжественными, чуть ли не еженедельными приемами с непременными выходами по случаям бесчисленных тезоименитств, церковных и государственных праздников. Несть числа им — алчущим, состоящим при высочайшем дворе, при императорах и императрицах, и жаждущим новых чинов, орденов и должностей. Нет, куда уж лучше, когда принимаешь парад эскадронов на дворцовом плацу, и в клубах пыли сверкают голубые клинки сабель, и темные пятна расползаются по сукну спин, и гарцуют одномастные, в злом оскале, кони, и грохочет медью полковой оркестр. И на лицах командиров и братушек-ребятушек напряжение, усердие и восторг — ничего боле. Ах, как хорошо!..
Николай уселся за стол, и сухой скрип подлокотника вернул его к действительности. Он с гадливостью придвинул ближе ворох бумаг с единственным желанием поскорей разделаться, еще до завтрака, с докучливыми обязанностями. Бумаги он не читал, а лишь листал, выхватывая взглядом отдельные строки. Накладывал резолюцию — и отодвигал прочь. Почерк государя был неровный, угловатый, но своеобразный — с длинными хвостами у букв «у»» и «д» и большими усами у «б». Благодаря этим хвостам и усам строчки, если он писал много, были связаны на листе не только по горизонтали, но и по вертикали, и страница напоминала затейливый восточный узор.
Впрочем, много писать он не любил. Лаконизму и стилю обучил Николая его наставник Константин Петрович Победоносцев. Царь испытывал чувство вины перед своим учителем, которого вынужден был под давлением смутьянов уволить в октябре пятого года от должности обер-прокурора святейшего синода. Константин Петрович был наставником еще у незабвенного отца. Александр III не принимал ни одного решения государственной важности, не посоветовавшись с обер-прокурором. Победоносцев приложил свою сухонькую, как птичья лапка, руку и к «Положению об усиленной охране», и к действующему поныне «Уложению о наказаниях», и ко многим другим основополагающим рескриптам. Он до боли зубовной не любил расходовать слова. Николай постоянно чувствует неискупимую вину перед своим наставником. Несмотря на ненависть всего общества к Победоносцеву, нынче, после манифеста, он бы вернул ему и должность и осыпал бы монаршими милостями. Но старец три месяца назад отдал богу душу, царствие ему небесное...
Следуя наставлениям учителя, Николай совершенствовал афористичность своих устных и особливо письменных выражений. Ему докладывали, что в этом он немало преуспел, превзойдя, пожалуй, всех предшествующих российских самодержцев. К примеру, когда генерал Алексеев донес с дальневосточного театра военных действий, что в его армию, сражавшуюся в Маньчжурии против японцев, прибыло четырнадцать агитаторов — «революционеров-анархистов», царь приказал ответить по телеграфу: «Надеюсь, немедленно повешены». А совсем недавно, когда во второй Думе крамольники затеяли обсуждать вопрос о пытках политических в Рижской тюрьме, он начертал на запросе вольнодумцев: «Молодцы конвойные!» Но, в общем-то, изобретать новые словосочетания он не любил и использовал надежно отработанные. Удачно применил царь их и на сей раз, украсив бумаги надписями: «Прочел с удовольствием», «Отрадно», «Приятно», «Жаль», «Не ужели», «Вот так так» и «Скверное дело».
Часть бумаг требовала не резолюций, а лишь ознакомления. Это шли проекты высочайших указов по гражданскому, военному и морскому ведомствам. Надо было или перечеркивать все эти многочисленные представления на награждения, присвоение классных чинов и званий и увольнения с пенсиями и с правом ношения мундиров или без оных прав, или ставить литеру «Н». Сегодня у Николая было хорошее настроение, и он ни единого указа не отверг и каждый лист украсил витиеватой буквицей. Наложил он ее и на высочайший указ, гласивший:
«Бывшего главного командира Черноморского флота и портов Черного моря вице-адмирала Чухнина считать умершим от ран, полученных им при исполнении служебных обязанностей».
Поставил «Н», но подивился: почему столь поздно спохватились? Даст бог памяти, Чухнин скончался ровно год назад, был убит смутьянами в конце июня на своей даче в Севастополе.
Николай оторвался от бумаг, посмотрел в окно, на залив. По горизонту в утренней дымке голубым контуром низко выступал из воды Кронштадт, нечетко обрисовывались его форты и поблескивал купол собора. Чухнин был убит в тот зыбкий, недобрый шестой год, особенно тяжкий событиями на флотах. Николай обладал отличной памятью на фамилии, на события и даты. Но он яростно загонял в самые дальние тупики мозга воспоминания о тех днях, уничижительные и ненавистные. Однако эти воспоминания — бросишь ли случайный взгляд на море, получишь ли донесение о новых крестьянских волнениях где-нибудь в Курской губернии или на Орловщине — выползали из тупиков, как поезда вне расписания. И именно с морем, с царской усладой, больше всего и было их связано, и все они выстраивались звеньями некой мистической цепи. Бунт на броненосце «Князь Потемкин-Таврический», чуть было не повлекший восстание на всем Черноморском флоте и получивший огласку на всю Европу; затем неслыханная смута в октябре, захватившая обе столицы и буквально заточившая Николая здесь, в Петергофе. Добровольное бегство в Александрию, а отсюда на яхту «Штандарт» было тем более унизительным и необъяснимым, что весь Петербург был буквально забит привилегированными, лично царем обласканными войсками — лейб-гвардейскими, такими, как Преображенский, Измайловский, Московский, Павловский, Атаманский полки. Но, доносили, порча коснулась и их, даже их! И Николай впервые за всю жизнь ощутил мистический страх перед безликой массой, именуемой «народом». В том же октябре пятого года начались первые беспорядки в Кронштадте. В ноябре в Севастополе матросы объединились с рядовыми Брестского полка, обезоружили командиров. На крейсере «Очаков» и нескольких мелких судах мятежники подняли красные флаги, командование всеми восставшими взял на себя отставной лейтенант Шмидт. Береговая артиллерия потопила мятежников. Казалось бы, урок преподан хороший. Николай отклонил прошение о помиловании этого самозванца Шмидта, хотя все общество как с цепи сорвалось, даже кое-кто из придворных чуть не в ногах валялся: «Пощади его, государь!» Шмидта казнили через расстреляние. Не образумило. Спустя год, семнадцатого июля, начался мятеж в Кронштадтской крепости; двадцатого поднял красный флаг в виду Ревеля крейсер «Память Азова»... Как в пятом, когда царь повелел переименовать «Князя Потемкина-Таврического» в «Святого Пантелеймона», а «Очаков» в «Кагул», так и теперь он приказал снять все привилегии с гвардейского, 1-го ранга крейсера «Память Азова», наречь его «Двиной» и превратить в плавбазу. Это было тем обиднее для самого Николая, что он особенно гордился крейсером, был почетным шефом экипажа, а сам корабль олицетворял собою славу Балтийского флота. В сердцах царь приказал выкинуть красовавшийся посреди его кабинета роскошный, с золочеными трубами и серебряными пушками макет крейсера. Для вящего эффекта он подал мысль своему дяде, великому князю Владимиру Александровичу, главнокомандующему Петербургским военным округом, применить новый метод карания бунтовщиков: для расстреляния мятежников назначить матросов того же экипажа из числа приговоренных к другим наказаниям. Если откажутся, заставить их выполнить задачу силой оружия! Дядюшке идея показалась оригинальной. Он произнес фразу, ставшую сакраментальной: «Лучшее лекарство от народных бедствий — это повесить сотню бунтовщиков перед глазами их товарищей». Тотчас же князь отдал приказ ревельскому военному генерал-губернатору об осуществлении идеи царя. Казнь была совершена на острове Карлос. До окончания суда и исполнения приговоров вся эскадра оставалась на ревельском рейде, затем отправилась в продолжительное заграничное плавание, а исполнители были переправлены в Кронштадт и заточены в тюрьму крепости. Через несколько дней к берегу Александрии волны начали прибивать трупы расстрелянных матросов. Солдаты, казаки и полицейские на рассвете вылавливали их баграми. Однажды, пробудившись вот в такую же рань, Николай из окна кабинета наблюдал, как ловко подцепляют они на крючья черные тела с лопнувшими на раздутых туловищах тельняшками, и мечтательно подумал: «Вот взять бы всех бунтовщиков и утопить в заливе!» Эта мысль потом приходила ему в голову часто.
Войска были широко оповещены о казни. Казалось бы, лекарство применено в достаточных дозах. Так нет же, не подействовало! Порча стала разъедать — подумать только! — самые приближенные части. Буквально в те же дни, когда бунтовали Кронштадт, Свеаборг и Ревель, произошли беспорядки в первом батальоне лейб-гвардии Преображенского полка — том самом, который еще со времен императрицы Екатерины пользовался особыми привилегиями, нес охрану царских резиденций и в котором в чине полковника числил себя сам Николай. У него не дрогнула рука, когда подписывал он приговор неверным преображенцам, офицеров увольнял в отставку без чинов и пенсий, а весь остальной личный состав, лишенный прав гвардии, переводил в армейскую пехоту и отправлял для несения службы в захолустную губернию. От высоких обязанностей был отстранен и весь Преображенский полк. Эти обязанности были переданы лейб-гвардии семеновцам, так достойно отличившимся при подавлении московского бунта, особенно на Пресне. Однако через неполных два месяца на перроне вокзала в Новом Петергофе на глазах своей семьи был застрелен в упор пятью пулями герой 9 января и покорения Пресни, командир семеновцев, генерал-майор свиты его величества Мин. Осуществила злоумышление какая-то худосочная девица. Бедный Мин!..
И все же, начиная с лета прошлого года, донесения о поджогах дворянских усадеб и волнениях в городах стали все чаше перемежаться сообщениями о том, что в таком-то уезде верноподданные дружины черной сотни разделались с агитаторами, учинили над революционерами «народный суд», иными словами — растерзали на части. В Томске дружины сожгли в театре собравшихся на митинг вольнодумцев, сгорели все. Тех, кто пытался выпрыгнуть из окон, снова бросали в пламя. Хоть и жаль театра, да молодцы ребята!.. И таких радостных для Николая и всего двора вестей поступало все больше. И чувство растерянности и страха сменилось в его душе сознанием былого своего всесилия и жаждой жестоко отомстить народу за пережитое.
Но тем неприятней было получить совсем недавно, каких-нибудь три недели назад, сообщение с Черного моря, что среди группы матросов броненосцев «Синоп» и «Три Святителя» практической эскадры адмирала Цивинского было обнаружено брожение после того, как эти матросы побывали на береговых митингах во время стоянки у Тендеровой косы. Брожение приняло ту же форму, что два года назад на «Князе Потемкине-Таврическом», — нижние чины экипажа вылили за борт завтрак. При строгом расследовании выяснилось, что матросы замыслили поднять восстание, выбросить в море своих офицеров и завладеть всей эскадрой. Благодаря бдительности осведомительной службы замысел подстрекателей был своевременно раскрыт. Оба корабля под орудиями остальной эскадры препровождены в Севастополь, там зачинщики арестованы и заключены в тюрьму. Ныне под личным наблюдением Николая ведется энергичное следствие. На судах эскадры тихо, занятия производятся по регламенту. Управились в сутки — не то что с «Потемкиным», чуть не месяц воспламенявшим все побережье. Но все равно обидно. «Эх, собрать бы их всех, оковать по рукам и ногам кандалами, и на баржах, сколько их есть, туда, к горизонту, и торпедами в борта, хоть и жалко барж!..»
Впрочем, Николай в глубине души был подготовлен к ждавшим его испытаниям. Издавна в царском окружении передавалось из уст в уста предсказание старца Серафима Саровского о царствовании Николая II. Трактовалось оно с вариациями, пока министр внутренних дел Плеве не обнаружил в архивах департамента полиции подлинный его текст, гласивший:
«В начале царствования сего монарха будут несчастия и беды народные, будет война неудачная, настанет смута великая внутри государства, отец поднимется на сына и брат на брата. Но вторая половина царствования будет светлая, и жизнь государя — долговременная».
Как в воду глядел мудрый отшельник! Все было. Если вспомнить, сам день восшествия на престол начался с Ходынки. И Николай уронил на приеме верноподданных земцев блюдо с хлебом-солью — тоже дурная примета. И война против японцев, так нежданно обернувшаяся Порт-Артуром и Цусимой. И эта смута превеликая, ломавшая державу два с половиной года... С лихвой оправдалось прорицание. Значит, наступает вторая, светлая половина царствования, исполненная покоя и благочиния, благословленная милостью божьей!..
Как обычно, упование на волю божью возвращало Николаю доброе настроение. Вот и сейчас, словно бы в зной утолив жажду, он, перекрестившись, вернул себя к изначальному мироощущению, с которым встретил утро.
На столе осталась непросмотренной лишь одна бумага — от председателя «Союза русского народа» Александра Дубровина. «Что еще докторишка сочинил? — беря лист в руки, обеспокоенно подумал Николай. — Каких милостей выклянчивает?» Но беспокойство его было преждевременным. Дубровин писал:
«Слезы умиления и радости мешают нам выразить в полной мере чувства, охватившие нас при чтении Твоего, Государь, Манифеста, Державным словом положившего конец существованию преступной Думы. Усердно молим Всевышнего, да дарует он Тебе силу и крепость в Твоем служении Родине, да ниспошлет он здоровье и счастье Тебе и Твоей царской семье. Верь, Богоданный неограниченный Самодержец, мы все, русские люди, не пожалеем ни жизни, ни имущества на защиту Тебя, нашего обожаемого Государя!»
«Ишь, сочинитель! — с удовольствием подумал Николай. — Неужто сам? Ну и пройдоха!» Как и все в семье Романовых, Николай презрительно относился к врачам, безродного Дубровина он никогда и в глаза не видал, но основанный им «Союз русского народа» и газета черной сотни «Русское знамя» были любезны его душе и славно служили престолу. И сейчас царь, простив докторишке фамильярное «Ты» — ибо уловил в нем что-то древнерусское, от былин, — снизошел до того, что решил всемилостивейше осчастливить Дубровина телеграммой, текст которой тотчас и написал:
«Передайте всем членам «Союза русского народа» мою сердечную благодарность за их преданность и готовность служить престолу. Да будет же мне «Союз русского народа» надежной опорой, служа для всех и во всем примером законности и порядка».
И подписал: «Н».
И с сознанием исполненного обременительного долга он сдвинул ладонью бумаги на самый край стола и энергично встал с кресла.
После завтрака он снова приказал одеть себя в наряд стрелков личного конвоя — атаманцев и в таком виде, в малиновой рубахе и шароварах, вернулся в кабинет к неизбежному приему министров.
Первым он принял морского министра, генерал-адъютанта свиты, адмирала Ивана Михайловича Ликова. Основной функцией министра было следить за ежеминутной готовностью личных императорских яхт «Царевна», «Полярная звезда», «Александрия» и «Стрела», особенно столь любезного Николаю «Штандарта», и сопровождать членов царской фамилии во время смотров кораблей. Остальные заботы по флоту лежали на первом морском чине, великом князе Алексее Александровиче, генерал-адмирале, шефствовавшем над адмиралтейством и его казной.
Вот и сейчас Ликов отрапортовал, что «Штандарт» после вчерашнего визита в отряд минных судов снова приведен в порядок и готов к выходу в море. Николай еще раз выразил удовлетворение по поводу прекрасного состояния минных кораблей, распорядился объявить спасибо и выдать денежные награды. И, сам чувствуя, что щедрит сверх меры, приказал одарить рублем и каждого рядового чина. «Щедр и милостив господь, — вспомнил он строку псалма, — и нам быть такими повелел...»
Министр согласно кивал, стоя навытяжку и где-то на уровне поясницы делая пометки в тетради «Для памяти». Он никогда не докладывал Николаю того, что могло бы привести его в дурное расположение духа. Чувствуя, что в самом воздухе кабинета витают зловещие образы «Синопа» и «Трех Святителей», Иван Михайлович между тем рапортовал, что на Невском судостроительном заводе успешно спущен на воду миноносец «Достойный», готовятся к спуску миноносец же «Деятельный» и канонерка «Сивуч», а на эллинге Нового адмиралтейства — крейсер первого ранга «Баян». Упоминание о миноносцах должно было, по расчету Ликова, увязываться в уме монарха со вчерашним смотром, а в целом успехи воссоздания военного императорского флота должны были смягчить неприятности на отдельных, подвергшихся порче, кораблях, и если смотреть еще глубже, то и бальзамически врачевать рану, нанесенную самолюбию государя поражением под Цусимой.