Николай именно так все это и воспринимал. С удовольствием покачивая головой, он слушал министра и думал, что Ликов — молодец, он очень кстати в кабинете самонадеянного Столыпина.
Пора было кончать — монарх не любил долгих докладов. Но Ликова удерживало в кабинете еще одно, щекотливого свойства дело. Его кузен и товарищ Эжен Гусаков, с которым вместе были записаны и в полк, и поднимались по службе, нынче назначенный главным начальником Кронштадта, попросил Ивана о дружеской услуге: настоять перед государем, чтобы отменены были казни революционеров на Лисьем Носу, который входит в зону крепости. Гусаков признался: «Мне это претит. И не хочу получить пулю в живот от мстителя. Конечно, Ваня, эти соображения — сугубо между нами». — «О чем речь?» — успокоил друга Ликов. Но теперь, в кабинете царя, он оробел и клял себя за то, что опрометчиво согласился на услугу. Однако и увильнуть уже было нельзя — Женя сегодня же приедет вечером домой. Зато, если государь решит положительно, за приятелем будет должок. Как говорится в пословице: дары дарят, да отдарки глядят.
И он решился. Изложил просьбу Гусакова, присовокупив, что министерство внутренних дел почему-то возражает, хотя иных мест в окрестностях столицы предостаточно. И, еще только кончая излагать свою мысль, увидел, как буквально в считанные секунды преобразилось лицо Николая. Расслабленно-мягкое, оно приобрело угловатость маски, и синие глаза переплавились в сталь.
— Чем обусловлено столь странное к нам ходатайство? — с иронией поинтересовался Николай.
— Ваше величество, генерал Гусаков опасается, что массовые казни деморализируют экипажи и крепостные команды, а утаить их невозможно.
— Деморализируют? А вам известен добрый совет командующего Санкт-Петербургским округом? О лекарстве от народных бедствий?
— Так точно, ваше величество!
— Вы не согласны?
— Абсолютно согласен! Повешение — лучшее средство, ваше величество!
— Почему же не довели до сведения ходатая? Вешать и стрелять бунтовщиков на глазах их сотоварищей, чтобы не повадно было бунтовать! — царь подозрительно покосился на адмирала. — Странная просьба... Не успели мы назначить начальником крепости, а уже афронты. Или боится он смутьянов — из робкого, что ль, десятка? Вы как думаете, генерал?..
— Я тоже подумал: Гусаков это из-за боязни, за себя боится... Я лишь изложил его ходатайство... Понимаю: оно не уместно, ваше величество! — Ликов вытянулся чуть ли не на цыпочки, подумал: «Пронеси, пронеси, господи!» — Соответственные выводы мною будут сделаны!
Но на государя уже нашел стих:
— А что же это вы, милейший, ни словом нам о мятеже в практической эскадре Цивинского? От других узнаем, а не от морского министра!
«Вот оно! Начинается!..» — с тоской подумал Иван Михайлович, не открывая рта.
— Бунтуют по примеру «Потемкина», а вы молчите? — с гневом пристукнул ладонью по столу Николай. — Почему, хотелось бы знать?
— Виноват... — покорно опустил голову Ликов, чувствуя, что у него под ногами разверзается бездонная черная пропасть.
— Какие меры применяете?.. — Николай остановился, как бы не договорив фразы.
«Вот оно! Скажет сейчас вместо «генерала» — «полковник» или «штабс-капитан» — и в одну секунду вниз кувырком, в инфантерию, в заштатную глушь, если не хуже!..» И, потрясенный предчувствием, он с тоской и страстью воскликнул:
— Самые жесткие, ваше величество! Всех до единого под военно-морской суд — и никаких смягчающих обстоятельств! Председатель главного военно-морского суда адмирал Пиликин уже получил указание! Оба экипажа поголовно виновны!
Николай откинулся на спинку кресла:
— Правильно, Иван Михайлович! Мы ждем именно такого исхода дела. Начальнику же крепости передайте наше неудовольствие.
Он помолчал. Нет, не хотел он менять окраску начинавшемуся дню. И подобострастность Ликова была ему мила. Неожиданно для генерала он добавил:
— Приглашаем вас, Иван Михайлович, на смотр Николаевскому училищу здесь, на военном поле, а перед тем и отобедать с нами. Погуляйте, пока я с другими докладами завершу.
«Пронесло! — с облегчением думал Ликов, спиной отворяя дверь кабинета, мучительно чувствуя, что нижняя рубаха прилипла к телу. Выходя, он уже сам кипел гневом к втравившему его в скользкое дело кузену: я должен за твою шкуру расплачиваться, трус ты этакий!..» И одновременно он еще более уверялся в своей фортуне. О том свидетельства — две последние великие милости государя: приглашение участвовать в обеде и смотре юнкеров и даже такая малость, как непринужденная одежда императора, в которой он принял министра, — малиновая рубаха конвойца-атаманца. Да, все это можно, бесспорно, оценить как приметы монаршего расположения к нему, генералу свиты, адмиралу и министру флота.
Следующим за Ликовым царь принял Столыпина. По регламенту Петр Аркадьевич сегодня делал доклад не как член государственного совета и председатель совета министров, а исключительно как министр внутренних дел — Николай сам разграничил функции, чтобы не обременять себя обилием вопросов, требующих разрешения, тем более что дел по этому министерству было часто больше, чем по всем другим, вместе взятым.
К Столыпину Николай испытывал сложные, разноречивые чувства: по древности и происхождению его род не уступал самому роду Романовых. Но царь, прежде всего ценивший в приближенных военную косточку, презирал Петра Аркадьевича как «шпака». Небезызвестно было ему и то, что премьер-министр изволил однажды пренебрежительно отозваться о самой особе государя. Однако Столыпин был энергичен, решителен, умен и удачлив, хотя и неугодлив, упрям и настойчив в своем мнении. В общем же отношение Николая к руководителю правительства можно было бы выразить словами: «Сегодня он мне нужен».
Эта фраза определила бы и отношение Столыпина к Николаю — с той лишь поправкой, что Петр Аркадьевич не находил у царя никаких иных добродетелей, кроме слабохарактерности. Если проявить достаточную настойчивость, а к тому еще сослаться при этом на волю божью, ему можно было внушить все, что требовалось Столыпину для осуществления своих собственных планов. В глубине души премьер считал Николая болваном, неучем с кругозором и вкусами пехотного прапорщика. Но игрой судьбы этот отпрыск рода Романовых был вознесен на трон самодержца всероссийского, а самодержавие и монархия были необходимы Столыпину, его сословию не меньше, чем были необходимы самому царю.
И вот сейчас, привычно окинув взглядом кабинет царя, Петр Аркадьевич свободно сел перед столом самодержца (придворным регламентом председателю совета министров и гофмейстеру это разрешалось) и, разложив бумаги, приступил к докладу.
Николай слушал рассеянно. Однако ход расследования заговора в распущенной Думе его заинтересовал. Думу он ненавидел. За все время ее существования он ни разу не снизошел до того, чтобы появиться в отведенном для ее заседаний Таврическом дворце. Достаточно было единожды, на приеме депутатов в апреле прошлого года, перед открытием первой Думы, увидеть в Зимнем дворце среди блестящей толпы придворных, военных и высших чиновников в расшитых золотом, украшенных бриллиантовыми звездами и андреевскими лентами мундирах те черные сюртуки, косоворотки и рабочие блузы. И это в залах, предназначенных для членов императорской фамилии, высших сановников двора! На худой конец он смирился бы и с этим нашествием — если бы чернь испытывала раболепный восторг или хотя бы робость и смущение. Так нет же! Вглядываясь в эти мерзкие рожи, царь отмечал на них лишь выражение триумфа и самодовольства. И к ним он вынужден был еще и обращаться с тронным приветственным словом!
Закончив речь, он тотчас отбыл из Зимнего дворца, а депутаты без промедления были препровождены в Таврический. Эта встреча с «лучшими людьми народа» оставила в душе Николая самое гнетущее впечатление. С народом общаться государю уже приходилось — при проездах по городу и особенно при посещении четыре года назад места захоронения мощей чудотворца Серафима в Сарове. Там его приветствовали живописные группы пейзан и пейзанок — молодец к молодцу, красавица к красавице. Николай собственноручно принимал от баб в пестрых костюмах подарки: жбаны с яйцами и вышитые полотенца, расспрашивал, хорошо ли им живется, и даже посетил несколько изб — свежеоструганных, резных и расписных, как терема, со столами посреди горниц, ломящимися от яств простолюдинов — жареных гусей с яблоками, молодых поросят, семужки, икорки, кувшинов с медовкой. Царь остался доволен и внешним обликом народа, и условиями его жизни, и вольным изъявлением его чувств к своей особе. Встречавшим его Николай советовал слушаться земских начальников и прочих местных властей. Тем более ему оказались непонятными причины крестьянских волнений, охвативших через год-два чуть ли не все губернии империи, в том числе и ту, где он побывал. И еще более контрастными по сравнению с Саровскими пейзанами выглядели лица крестьян и рабочих — депутатов Думы, пришедших в Зимний. А может, именно то, что они оказались в заповедном дворце, а не продолжали копаться где-то в земле в своих деревнях, и вызвало его раздражение и гнев. И перед ними он должен был распинаться о своей пламенной вере в светлое будущее России!
Впрочем, он не придавал значения произносимым словам, уповая, что господь поможет ему — придет час! — разогнать самозванцев. Разве не так он действовал, будучи вынужден поставить свое имя под столь ненавистным ему манифестом 17 октября?
Тогда, в разгар всеобщей стачки и аграрных волнений, Николай смертельно испугался и растерялся. Казалось, было лишь два выхода: или установить военную диктатуру, или обещать конституцию и законодательную государственную Думу. Царь не решался ни на то, ни на другое. И он поддался уговорам хитрого графа Витте, который предложил компромисс: при помощи манифеста замаскировать диктатуру туманным обещанием «свобод» и этим в критический момент поддержать накренившийся, грозивший вот-вот рухнуть трон. Витте настаивал, утверждал, что «лучше воспользоваться хотя и неудобной гаванью, но выждать бурю в гавани, нежели в бушующем океане на полугнилом корабле».
Став премьер-министром, сам Сергей Юльевич Витте уже через два месяца после обнародования манифеста порекомендовал царю «для подавления революции действовать беспощадным образом». Он же вместе с тогдашним министром внутренних дел Петром Дурново предложил и план организации «общественных сил». Николай, уповавший на милость божью, благословил этот план к действию. План был прост и заключался в следующем. Жандармские управления и губернаторы получили инструкцию допустить патриотические манифестации обывателей; военным властям предписывалось выделять оркестры, духовенству быть готовым служить молебны на площадях. Одновременно агенты жандармских управлений распространяли на базарах и в прочих местах скопления простого люда — в чайных, питейных заведениях, на постоялых дворах — «тайные» (однако ж отпечатанные в типографии департамента полиции) прокламации, призывавшие истинных сынов отечества, объединившихся в созданном тогда же «Союзе русского народа», бить врагов России — крамольников, евреев, студентов и всех интеллигентов. Особенно интеллигентов, которых Николай органически не выносил. Даже само слово это было ему ненавистно и однозначно понятию «смутьяны». Однажды вырвавшаяся из его уст фраза: «Интеллигент — как мне противно это слово», — служила руководством к действию для всех организаторов «народных волеизъявлений».
Три дня молодцы из «Союза русского народа» очищали город от крамольников, пили и гуляли, на четвертый губернаторы вводили обязательные постановления о недопущении никаких сборищ — и наступало затишье. Следом за погромами в наиболее мятежные края царь направлял карательные отряды и экспедиции...
Сейчас, слушая доклад Столыпина о ходе расследования заговора в Думе и прекрасно понимая, что оба они — Петр Аркадьевич и он сам — как бы участвуют в игре, ходы которой заранее предопределены, Николай удовлетворенно кивал: да, игра ведется, как тогда, с погромами, по задуманному плану. На этот раз, видать, с ненавистной Думой будет покончено. Вывеска останется, но отныне в Таврическом будут собираться для дружеских бесед без последствий лишь достойные сыны отечества, которых не грех принимать и в Зимнем. А этих — в Сибирь, на каторжные работы!.. Да, славно получилось с этим «заговором»!..
Но вот министр перешел к сугубо доверительным выдержкам из перлюстрированной почты. Николай встрепенулся. Чужими письмами, в том числе и самых близких двору людей, даже членов царской фамилии, он питал свой интерес к сплетням, и свою, часто потрясавшую окружающих осведомленность в их интимных делах.
К этой обязанности Петр Аркадьевич относился с брезгливостью, словно бы ворошил чужое белье после ночи, однако обязанность эта лежала сугубо на министре внутренних дел. К тому же в целом перлюстрация была сверхполицией, тем самым «третьим китом», на котором, как и на филерской службе и службе секретных сотрудников-провокаторов, зиждилась вся деятельность министерства внутренних дел Российской империи.
Не будучи министром, Столыпин и не подозревал, как значительна роль перлюстрации, «черных кабинетов» в политическом розыске, в наблюдении за всеми ячейками личной, общественной и государственной жизни империи. Но вот в один из первых дней по назначении его на пост министра внутренних дел в кабинет на Фонтанке к Петру Аркадьевичу вошел согбенный старик, действительный статский советник Мардариев и, представившись, протянул с таинственным видом большой, с тремя печатями, пакет с надписью «Совершенно секретно». И попросил лично при нем вскрыть. Столыпин вскрыл. В конверте оказался указ Александра III о праве перлюстрации — вскрытии частной корреспонденции любого из подданных империи, а также иностранных подданных, находящихся в пределах России. Столыпин поинтересовался, давно ли действительный статский советник служит по этой части. Мардариев сухо ответил, что весьма давно: сей пакет он вручал всем предшествующим министрам внутренних дел, начиная с графа Лорис-Меликова, — покойным Сипягину и Плеве, Святополк-Мирскому, Булыгину и Дурново... Мардариев замолчал, и Петр Аркадьевич в зловещей тишине подумал: кому этот бессмертный согбенный Калиостро вручит царский пакет после него?.. Мардариев же сухо-почтительно попросил вновь запечатать документ. Столыпин вложил указ в тот же конверт, скрепил сургучом и личной печатью и возвратил действительному статскому советнику. Тот раскланялся и тихо вышел.
Министр внутренних дел узнал, что «черные кабинеты» функционировали при почтамтах всех крупных городов империи. Перлюстрация давала министру внутренних дел неведомую власть над всеми и каждым.
Сейчас Петр Аркадьевич доложил царю наиболее важные сведения, почерпнутые из перехваченных писем, а в заключение сделал обзор переписки крамольников различных партий — от националистической армянской «Дашнакцютюн» и социалистов-революционеров до социал-демократов. Само собой разумеется, письма были скопированы без ущерба для оригиналов, даже если приходилось проявлять и расшифровывать химическую тайнопись.
Царь не различал антиправительственные партии, да и не интересовался особенностями их программ и целей. Все они были для него на одно лицо, а все революционеры — «анархистами». Слушая министра, он снова посмотрел в окно, на морскую гладь и в который раз подумал о заманчивом проекте: собрать бы их всех и утопить в заливе. А вслух резюмировал:
— Скопище разбойников, из-за них Россия чуть было не погибла. Покойный Константин Петрович предсказывал: снять узду с дикого необъезженного коня — это пустить его топтать и разрушать поле, с какого тот же конь кормится... Но велика милость господня — он указал нам путь. Да благословит господь бог Россию, да поможет нам исполнить наш долг!
Он перекрестился и добавил:
— Однако ж наша власть, богом допущенная, добра для добрых дел и страшна для злых. Милосердие наше не будет снисходить до мерзких смутьянов.
Столыпин удовлетворенно улыбнулся: замечание царя свидетельствовало, что Николай одобряет действия введенной Петром Аркадьевичем системы временных «скорострельных» военно-полевых судов. Хотя само упование царя на господа и его волю скребнуло министра: Николай, как любой недалекий и слабохарактерный человек, верил лишь в волю божью и удачу; а сам Столыпин в каждом явлении привык доискиваться причин.
Не без гордости Петр Аркадьевич передал как анекдот, что казни по приговорам полевых судов нарекли «столыпинскими галстуками». «Пусть тешит себя, что хоть это не с его именем связывают», — снисходительно подумал Петр Аркадьевич и сказал:
— Приговор по делу о васильеостровских бомбистах приведен в исполнение. На Лисьем Носу.
— Да, да, — одобрительно пробормотал Николай. Вряд ли он помнил, о чем и о ком шла речь. Но название места казни остановило его внимание: — Кстати, какое у вас недоразумение с морским министерством из-за Лисьего Носа?
Петр Аркадьевич был готов к ответу. Он изложил обстоятельства, намекнул, что со стороны нового главного начальника Кронштадтской крепости видит в этом проявление или личного страха, или, что еще горше, либеральничанья, и выложил на стол перед царем отчет, составленный ротмистром Додаковым. Не в пример другим сановникам, представляющим чужие доклады за своей подписью, он не любил присваивать заслуг подчиненных — отчасти и потому, что понимал: без преданных и обласканных помощников он сам мало в чем преуспеет.