— Асфальт варят перрон чинить, — со знающим видом кивнул Федька на котел. — Московские огольцы в таких ночуют: тепло.
Вместе с толпой пассажиров друзья вышли на площадь.
Утро стояло росистое, солнечное, но куда более свежее, чем в Ростове-на-Дону в эту августовскую пору. Город рисовался верстах в двух от станции, за рекой, на высокой горе. Из густых садов величаво поднимались белые, красные стены зданий, горели бесчисленные окна, а над ними громоздились церковные купола, сияли золотые кресты.
— Я тебя все эти дни кормил, — неожиданно заявил Федька Монашкин, когда друзья шли по слободке к трамваю. — Теперь сам добывай, я погожу. Что ты мне, меньшой брат? Я и на поезд устраиваю.
Ленька понимал, что Федька прав. И все-таки ему стало обидно. Разве настоящие товарищи считаются? Однако он не показал вида, что надулся, и решил пустить в ход материны серьги. Вдвоем продать их легче будет.
— Я не такой жадюга, как ты. Накормлю до отвала, сколько раньше и не ел, — сказал он.
— Ой ли! Как это? Своруешь!
— Зачем? И так сумею.
— Ладно, — недоверчиво заключил Федька. — Погляжу.
Остановясь у забора, недалеко от трамвайной остановки, Ленька достал из кармана сверточек и обомлел. За эти дни бумажка протерлась и в ней осталась только одна серьга. Вторая куда-то исчезла: видно, вывалилась. Но когда и где? Может, осталась на товарной платформе у сосновых бревен? А может, пропала, когда еще из Отрожки на бочкарах ехали? Или он потерял ее в стожке сена, где ночевали намедни?
Федька обрадовался и одной серьге. Сперва он не поверил, что серьга золотая, долго щупал ее, глядел, как она горит на солнце, подбрасывал на ладони.
— Эх, Левонид, а я и не знал, что ты буржуй!
В город добирались на буферах переполненного трамвая. Главная нарядная улица изогнутой кишкой тянулась вниз под гору, к гнилой вонючей протоке, одетой мостом. Здесь по бережку широко раскинулся огромный базар.
Толкучий рынок кишел покупателями, словно болото головастиками. Толпа непрерывно двигалась, переливалась, шаркала тысячами ног. Легкая, еле заметная пыль курилась над ней едким мутноватым облаком. От многоголосого гомона, отдельных выкриков, разнобоя всевозможных звуков в утреннем воздухе стоял далеко слышный гул. С ним мешались резкие звонки проходивших поблизости трамваев.
В музыкальном ряду пиликали гармоники, басовито пели баяны, дребезжаще тренькали балалайки. «Разлука ты, разлука, чужая сторона», — заливался граммофон с голубой трубой, похожей на пребольшущий цветок колокольчика, и вокруг, плюясь подсолнечной шелухой, собирались кучки зевак.
На «развале» под зонтиками сидели старые барыни в перчатках до локтей, с голыми пальцами, мещане с козлиными бородами, в черных суконных картузах. Все они торговали чем попало: пожелтевшими брюссельскими кружевами, драчовыми напильниками, чайными серебряными ложечками, ржавыми замками, старомодными лаковыми туфлями, потрепанными книгами.
Среди рундуков с разложенным на полках товаром толклись спекулянты. Один для удобства повесил несколько пар брюк через шею, словно хомуты. Носатая перекупщица надела поверх платка новую фуражку, а еще с полдюжины носила на растопыренных жирных пальцах. Красномордый, подвыпивший базарник, сунув руки в огромные подшитые валенки, потрясал ими над головою, выкрикивая: «Кому обувь модную, всенародную? Не обходи мимо, запасайсь на зиму!» Шныряли фармазоны в пестрых кепках с часами американского золота, которые они легонько встряхивали на ходу: в спокойном состоянии механизм сразу останавливался. Добрая полдюжина этих торгашей обступила молоденького красноармейца — отпускника, явно ошеломленного таким натиском, и каждый старался «по дешевке» всучить ему свой товар.
По рядам не спеша прохаживался милиционер с револьверной кобурой на поясе, полусонно и свысока наблюдая за порядком. А совсем невдалеке двое воров затащили за ларек пьяного мастерового, бесцеремонно обшаривали у него карманы, расстегивали пиджак. Окружающие видели это, но никто не решался вступиться: еще бритвой полоснут. Стайками бродили обтрепанные, грязные беспризорники, и все опасливо и брезгливо сторонились их. Под ногами виляли тощие собаки.
Здесь, на толкучем рынке, мальчишки не отважились продавать серьгу: не наскочил бы хапуга вроде того, который в Глубокой отнял у Леньки полушалок. Лучше показать серьгу в привозе.
Так и сделали. Федька стал ходить между возами с поросятами и сеном, безо всякого смущения предлагая серьгу.
Не обошлось и здесь без запугивания.
— Откель взяли? — спросил подвыпивший мужик в смазных сапогах, торговавший с воза янтарной, крупной антоновкой. — Небось своровали?
— Может, у тебя? — весело спросил Федька, совсем и не собираясь убегать.
В толпе неожиданно засмеялись. Мужик сбавил тон:
— Мы таких не носим. Это у какой барыни с уха.
У тебя, дядя, небось яблоко с воза не украдешь, — простодушно сказала молоденькая горожанка, покупавшая рядом бел ока чанную капусту. — Ас уха серьгу вынуть еще труднее.
— Нашли, — решительно, с дрожью в голосе сказал Ленька. Вдвоем с Федькой он не боялся и готов был кулаками, зубами отстаивать последнюю вещь матери.
Это походило на правду: серьга-то одна. Но оттого, что одна, и покупать не хотели: зачем она нужна? Весу ж в ней мало — дутая.
Битый час ребята шлялись по широко раскинувшемуся привозу, все без толку. Оба приуныли, очень хотели есть. «Вот чудно, — сказал Федька. — Оказывается, не так-то просто золотом торговать».
Решили попытать счастья в обжорном ряду. Торговки тут стрекотали как сороки, зазывая покупателей:
— А ну шец горячих с баранинкой! Щец!
— Картошка вареная с луком! Дешево и вкусно!
— Налетай, дружки, добирай пирожки! С пылу, с жару, хватай сразу пару!
Всюду шныряли подростки с лотками, подвешенными на ремень через плечо, горланили нараспев:
— Сахарин! Сладкий чистый сахарин! Кто хочет чай — нас не забывай!
— Па-апиросы! Есть в пачках, есть рассыпные. Подходи закуривай!
Рядом пристроился седой еврей с пейсами, в длиннополом лапсердаке. У его ног стояло пяток мышеловок, и он пронзительно возглашал:
— Смерть мишам! Долой мишей! Механизм двадцатого века: действует как танка!
Немало и тут походили огольцы. Отчаявшись продать серьгу за деньги, они в конце концов выменяли ее у разбитной полногрудой торговки на кусок сала и полбуханки ситного.
— Я какому-нибудь цыгану это золотишко сплавлю, — сказала она, подмигнув. — У них мода по одной серьге носить.
Друзья отошли недалеко в скверик, уселись на помятой траве и стали есть.
— Ты воровать умеешь? — прожевывая, спросил Федька и осторожно оглянулся по сторонам.
— Что ты? — удивленно ответил Ленька. — Как можно! Рука не подымется.
Мать-покойница не раз его поучала: «Живи, сынок, по совести. Не всякий раз люди словят вора, зато бог увидит и все равно накажет». Всегда ругала жуликов и тетка Аграфена. «Руки ихние вечно будут в адовом огне гореть». Правда, Леньке доводилось таскать куски сахара из комода, денежную мелочь на покупку айданов, но ведь это дома! А как можно у чужих?
— Мой тятя говорил, что богатые все, как один, жулики, — продолжал Федька, странно блестя глазами. — И лавочник лебедянский, что ружье ему давал на охоту. Раз торгует, значит, ворует. Они ж не боятся? И в церкву ходят, лампадки жгут. Все б люди красть стали, да сомневаются, что поймают и бить зачнут. Поэтому нищие милостыньку и просят. Тут что? Ну, не подадут — и ладно. От этого не почешешься. Зато кто насмелится в чужую мошну залезть — и поднаживется ж! За Христа ради такого ни в жизнь не дадут!
Он вновь оглянулся по сторонам, вдруг показал из-за пазухи второй кусок сала и быстро спрятал его обратно.
Ленька вытаращил глаза:
— Откуда?
— Своровал у торговки, — гордо хихикнул Федька. — Когда серьгу меняли. Ты и не заметил? Я ведь говорил, что ловкий. — И, захлебываясь, жарким шепотом объяснил: — Пока я только еду беру. Тут, если схватят, скажу: «Голодный. Помираю». Лупить не станут крепко. Верно? — И, подумав, нахмурил брови, закончил, словно обещая кому-то: — Ну, да я изловчусь когда-нибудь и… барахло, а то и кошелек свистну. Не веришь? Увидишь сам. Запасу денег, а после из приюта буду на живые картины ходить. — Он придвинулся ближе, горячо продолжал: — Знаешь, какие все блатняки богатые? Не подумаешь, что грабительствует. Расческа в кармашке, колбасу фунтами покупает, раскатывает на тройке с бубенцами, спать ходит в гостиницу — берет отдельную койку. Право слово. Московские беспризорники сказывали!
У Леньки замирало сердце: и от страха, и от какой-то непонятной жуткой сладости.
Наелись мальчишки до отвала, напились воды. Можно было и возвращаться на станцию, ехать дальше, в Одессу. Но Федька вдруг не захотел уходить с базара. «Обожди. Сейчас…» И, сунув руки в карманы, вновь свернул на толкучку, стал шататься по рядам, заглядывал в ларьки. Он приценялся к сапогам, спрашивал, почем красные прозрачные леденцы — петушки, — до всего ему было дело, все он высматривал и, видимо, чувствовал себя на базаре, как линь в пруду, втирался в любую толпу, глазел, хохотал вместе с другими.
— Поздно уж, — снова напомнил ему Ленька. — Чего тут делать? Пошли на бан.
От беспризорников он слыхал, что вокзал по-воровски называется «бан», и подхватил это словечко.
— Поездов, что ль, нам не хватит? — беспечно ответил тот. — Успеем, куда спешить? Дома, что ли, ждут? Здеся, на толчке, занятно, эна сколь народу гуляет. Давай вон поглядим, как попка «счастье» вытягивает.
Невдалеке от грязной протоки стоял мужчина с красным, точно обваренным, лицом, в обтрепанной зеленой венгерке, на деревянной ноге. Через шею у него висел фанерный лоток, наполовину забитый белыми пакетиками, сверху, на жердочке, равнодушно прикрыв глаза, сидел облезлый, заморенного вида попугай. В другой части лотка лежали карманные часы, три губных гармошки, гребешки, ленты и другая мелочь. Мужчина хрипло, заученно выкрикивал:
Без пустого. И порожнего нет.
Каждый билет имеет предмет.
Кто за деньги билет покупает.
Тот бесплатно предмет получает.
Кто играть желает?
Заинтересовался и Ленька. Огольцы подождали, пока подошедшая деревенская парочка — парень и девушка — купили «счастье». Попугай не спеша, безучастно вытащил им пакетики. Однако ни часы, ни гармошка никому из них не попались. Парню досталась зеленая лента, девушке — открытка с веточкой ели и рождественским поздравлением.
— Жалко, что денег нету, — сказал Федька, выбираясь из толпы. — А то бы я изловчился и хапнул гармошку. Я бы не дал маху. Обдуривает только, поди, попугай.
Очевидно, для того, чтобы еще побродить по толкучке и привозу, он вдруг предложил «настрелять» на дорогу денег, еды: мол, потом не надо будет вылезать из поезда на станциях. «Глядишь, и хапну чего», — хвастливо подмигнул он. Подчинился Ленька очень неохотно. Ведь у них еще остались хлеб, сало. Как владелец серьги, он сам хранил это за пазухой. Просить ему не хотелось. И чтобы Федька не упрекал в нерадивости, он немного отстал, издали следя за его мятым, выгоревшим картузом, мелькавшим в толпе.
Внезапно картуз исчез. Сперва Ленька не обеспокоился: тут где-нибудь, куда ему деться? Он и прежде терял Федьку, но сразу же и находил.
Ленька обошел толчок. Да где же он? Только сейчас здесь был. Ленька встревожился, стал быстрее шнырять по базару, обшарил мясные ряды, обжорку, привоз. Прошло битых полчаса — товарищ, не находился.
А не ушел ли Федька на станцию? Может, и он искал его, искал и отправился туда. Словно ужаленный, припустился Ленька к трамвайной остановке, прилепился на буфер заднего вагона.
Вокзал встретил его не меньшей толчеей: народ с вещами сидел прямо на площади, у входа в третий класс. Оголец обошел оба зала ожидания, покрутился у кассы, пробрался на перрон, который рабочие чинили горячим асфальтом из дымящегося котла. Прячась от охраны, он облазил бесчисленные железнодорожные пути, дошел до семафора — никакого следа.
Взволнованный и обескураженный, Ленька под вечер вновь вернулся на опустевший городской базар. Он еще не знал, что у беспризорников есть железное правило: ждать товарища там, где потерялся, и не бегать с места на место. А еще лучше, на случай неожиданной разлуки, заранее уславливаться о месте встречи. Видно, неопытным был и Федька Монашкин. Наверно, и он рыскал своего верного товарища, бегал по базару, на вокзал, да так они и не встретились.
X
Надежда встретить товарища удержала Леньку в Курске. Неужто город так велик, что не столкнутся? Остатки хлеба и сала он доел в первую же ночь. Продавать больше было нечего. Рубаху или тужурку? А в чем ходить? Ленька по-прежнему стеснялся просить милостыню и тем не менее все чаще протягивал к пассажирам свою маленькую грязную руку, под столами в обжорном ряду собирал корки хлеба, огрызки яблок, залез даже в зловонную помойную яму — нет ли чего съестного? От всей этой еды у Леньки начался понос, колики в животе. Куда делась его былая веселость, белозубая улыбка, любовь к шутке? С тех пор как оказался на улице, Ленька почувствовал себя воробьем, несущимся над бесконечными пенистыми волнами: того и гляди, утонешь. Вид сытых людей вызывал теперь в мальчике чувство зависти, недоброжелательства, он все больше замыкался в себе, угрюмел.
С каждым часом надежда отыскать Федьку Монашкина таяла. Наверно, он давно подался в Одессу. Пора и Леньке в путь. Может, по дороге встретятся или, на худой конец, у теплого моря: там где уж разойтись? И все же Ленька по-прежнему с утра до вечера месил пыль на базаре: куда деваться? И еще одно мучало перед отъездом: во что бы то ни стало надо было раздобыть поесть. Не умирать же с голоду?
На другой день, когда от рундуков и палаток стали расти остывающие тени, Ленька все еще тоскливо, без пользы, отирался в привозе. Вдруг он услышал, что мужик-бахчевник клочковатой бороденкой, торговавший с телеги остатками арбузов, сказал дочке:
— Поглядай тут, Варькя. Я зараз… дело есть.
И, отряхивая с портков былки сена, пошел к винной лавке.
На телеге осталась одна его дочка — лет восемнадцати, с бурачными надутыми щеками, в ярком платке, в сапогах с подковками. К ней подошли две горожанки, стали перебирать арбузы, щелкать пальцами, прислушиваясь, как они звенят.
Ленька вдруг быстро и тихо обошел телегу с другой стороны. В задке из-под рядна торчал хвост вяленого чебака: то ли мужик-бахчевник привез его для закуски из деревни, то ли купил на базаре. Все в Леньке замерло, он перестал ощущать свое тело. Вот удобный случай украсть — случай, которого он упорно ждал оба последних дня.
«Нет. Не возьму», — подумал он замирая и быстро оглянулся по сторонам: никого. Рука, удивительно невесомая, сама ухватила вяленого чебака за хвост, вытащила и сунула за тужурку. Кончики пальцев мгновенно вспотели, горло сдавила судорога, Ленька еле проглотил слюну. С минуту он еще стоял возле арбы, не имея сил оторвать ноги от земли, сам чувствуя, как от щек отлила кровь и как напряженно блестят его глаза.
Толстощекая дочка мужика-бахчевника вдруг повернулась к Леньке. Казалось, она все поняла, подозрительно спросила:
— Чего ты тут притулился?
Внутренне вздрогнув, Ленька глянул ей прямо в глаза и медленно отошел. Крепко прижимая локтем под тужуркой вяленого чебака и чувствуя под ним в боку жар, огонь, он побрел от телеги, делая неимоверные усилия, чтобы не побежать.
«Зря украл, зря, — мысленно твердил он. — Зря! Если сейчас не поймают — никогда красть не буду. Только б уйти. Только б не схватили. Только б пронесло. Не буду больше».
Сердце его колотилось, точно разрывая грудную клетку, ноги ослабли, подгибались, и он явственно чувствовал, как распухшие коленки стукались одна о другую. В голове у Леньки стоял туман, он шел, глядя прямо перед собой, боясь повернуть голову. Казалось, все видели, как он воровал, и за ним гонятся: вот-вот ударят по шее, схватят за руки, вывернут их назад. Избави бог оглянуться. И он в страхе покосился через плечо. Не за ним ли поспешает вон та баба с гусем под мышкой? Или дядька с военной выправкой, в галифе, что шагает за нею?
Незаметно для себя ускоряя шаг, Ленька выбрался из привоза, перешел мостик через вонючую протоку, чуть не бегом поднялся в гору по крутой деревянной лестнице, свернул на улочку, ведущую к вокзалу. Что это, хоронят кого? Музыка такая играет. Ах, это из открытого окна вот того домика с жестяным коньком над крылечком слышен граммофон. Нет, там, кажется, веселятся — ишь как лихо топочут подметки об пол.