Ленька Охнарь - Авдеев Виктор Федорович 9 стр.


Следуя за ним в отдалении, Ленька и радовался, что Федьке щедро подают, и завидовал. Вдохновленный его примером, он решил и сам «стрельнуть». Действительно, ни тетки Аграфены, ни знакомых поблизости нет: кто его увидит? Надо только отыскать доброго дядьку и с достатком: такому разве жалко будет уделить крошечную дольку для голодающего?

Пройдясь раза два по залу ожидания, Ленька остановил выбор на дородном проезжем в тонкой чуйке зеленого сукна, в хромовых сапогах бураками, с выбритым двойным подбородком и длинными пышными усами книзу. Пассажир сидел в углу на скамейке, сняв картуз, обнажив лобастую голову с розовой, очень блестящей лысиной, и неторопливо закусывал, благообразно жуя, мягко двигая толстыми, чисто вымытыми руками. Перед ним на расстеленном носовом платке лежала желтоватая, сальная, закопченная ветчина, варенные вкрутую яички, душистый пшеничный хлеб. Рядом стояла его большая корзина, запертая висячим замочком, чемодан, сверху на них — аккуратный холщовый мешок.

«Этот не скупой», — решил Ленька, проглотив клейкую слюну.

Остановясь возле пассажира, он вытянул руку, попросил:

— Дяденька. Дай… кусочек.

От волнения его будто схватили за горло, язык стал неповоротлив, запутался в зубах.

Лысый в чуйке продолжал благообразно жевать.

— Кусочек… дяденька, — сипло повторил Ленька, решив, что пассажир не расслышал его.

Мучительный стыд огнем охватил Леньку, грязная протянутая рука дрожала. Ему казалось, что весь зал ожидания смотрит на него с насмешкой, брезгливостью: люди и говорить перестали, прислушиваются. Он вспомнил, как не любила нищих тетка Аграфена, всегда укоряя их в лодырничестве, воровстве.

Сосредоточенно глядя на расстеленный платочек с ветчиной и яичками, лысый в чуйке продолжал жевать. Не спеша отрезал от буханки новый ломоть ноздреватого пшеничного хлеба, откромсал темно-красный с белой каемкой жира кусок от окорока, сделал бутерброд, чуть выпятив губы, откусил. Цвет кожи его слегка изменился, словно от еды к лицу начала приливать кровь.

Леньке подумалось, что проезжий, всецело занятый пищей, все еще не заметил его. Он отлепил о г нёба неповоротливый язык, дрожащим голосом напомнил о себе:

— Подай, дя…

Розовый, лысый, блестящий лоб пассажира внезапно густо побагровел, глаза вылезли, остекленели, усы взъерошились.

— Покушать не дадут спокойно, — сдавленно, будто подавился, прорычал он. — Расплодилось проклятое жулье. Чего пристал? Не понимаешь деликатности?.. У советской власти проси.

Конец слова «дяденька» Ленька так и не договорил. Словно ошпаренный, испуганно глядел он на чуйку. Ноги вдруг отяжелели, приросли к полу. Он понимал, что надо уйти, и не мог. А пассажир весь затрясся, ветчина с его хлеба свалилась на пол, он бешено ткнул ее носком хромового сапога под лавку.

— Им в глаза плюй, а они, хамское отродье, и не сморгнут. Сейчас вот швейцара позову, он тебя живо спровадит куда следует!

И лишь тогда Ленька обрел утерянные силы. Поспешно, будто боясь, что за ним погонятся, он пошел к двери. Уши его пылали, он ничего не видел и, натыкаясь на людей, вышел из вокзала. Даже огрызнуться забыл. Теперь он ни за что не вернулся бы в этот зал ожидания. Рубль бы посулили — и то не вернулся. Его сжигал стыд.

Товарища Ленька дождался на перроне. Федька появился веселый, пазуха его армячка отдувалась.

— Здеся ты? — обрадованно спросил он Леньку. — Когда ж из буфета ушел? Много настрелял?

Значит, Федька не слышал, как его оборвал лысый в чуйке? Может, и другие люди не обратили на это внимания? Выходит, никто из пассажиров и не посмеялся над его унижением? Однако почему-то именно сейчас у Леньки ни с того ни с сего в горле вспух, застрял обидчивый ком слез. Он промолчал в ответ. Неприятен вдруг стал кореш с его довольным выражением толстого перемазанного лица. А тот, усатый буржуй в чуйке, — стервец. Хоть бы у него вслед за ломтиком и остальное сало свалилось с лавки. Хоть бы у него жулики все вещи украли!

— Покажь свои куски, — продолжал Федька. — Давай сосчитаемся, кто боле?

— Ничего я не собрал, — тихо, угрюмо сказал Ленька.

— Совсе-ем? А мне подавали. Ай не схотел?

Объяснять Ленька не стал, а товарищ уже хвастливо вынимал из-за пазухи куски хлеба, вареные картошины, надкусанное сбоку яблоко, раздавленное, полувытекшее яйцо в мешочек, несколько медных и серебряных монет.

— Я ловкий просить. Один дядька в Липецке в меня костылем запустил, а все-таки подал корочку.

Как-то само вышло, что Федька взял тон коновода. Правда, он был и годами постарше, и ростом повыше, и поопытней. Он двинулся за вокзал, Ленька покорно последовал за ним. Выбрали местечко под кленом на траве и сели. Солнце падало за крышу депо, дым двух паровозов у длинных товарных составов окрасился в розовый, лимонный цвета; ярко блестели рельсы, а бурт угля в тени депо был иссиня — графитным.

— Давай пошамаем, кореш. В другой раз ты наберешь.

Федька поделил все поровну, и Ленька оценил это. Товарища он нашел хорошего, не зря поехал с ним в Одессу.

IX

Железнодорожная линия, по которой ехали огольцы, была не очень бойкая. Почтовые поезда ходили редко, курьерский через сутки. Большие города, крупные заводы, совхозы находились в стороне. Федька Монашкин узнал расписание: до утра из пассажирского транспорта ничего не предвиделось.

— Нечего торчать тут зря, — сказал он, доедая хлеб и свою половину яблока. — Придется садиться на товаруху. Я, брат, знаю, как беспризорники ездят. Завсегда ночью. Меньше кондукторы придираются, сами дремлют. Да и опасение имеют, чтобы в потемках камнем не хватили. А днем где-нибудь вылезем и отоспимся.

Они пошли на перрон, в надежде расспросить какого-нибудь добродушного железнодорожника, скоро ли будет товарный на Курск. На путях зажглись стрелки — будто развесили китайские цветные фонарики. Бегал маневровый, пели рожки сцепщиков, звякали тарелки буферов. У длинного пакгауза рабочие разгружали товарный вагон. Безусый мужик сказал, что в нужном огольцам направлении пойдет один из стоящих на станции составов. Федька выпросил у него окурок цигарки, и друзья весело тронулись дальше. Перед вокзалом, лузгая семечки, важно прохаживался охранник в фуражке с малиновым околышем, в начищенных до блеска сапогах.

— Тут, поди, не сядешь, — сказал Федька. — Вишь, мент бродит. Ребята говорили, что в Касторной стрелки как собаки цепные. Ну, да мы не гнилой дратвой шиты. Айда за мной.

Он лукаво подмигнул и уверенно зашагал по шпалам к блокпосту. Позади остался вокзал, платформы на запасных путях, пристанционные домики с угольно-красными бликами последних солнечных лучей на окнах. Рельсы теперь не разбегались в стороны, а сползались вместе, их становилось все меньше. В лицо подул Предвечерний полевой ветерок, напоенный росистой сыростью, запахом улегшейся пыли. Надвинулся семафор с красным фонарем. Федька Монашкин с ходу повалился в продымленную, осыпанную пеплом лебеду возле насыпи.

— Понял теперь, кореш, где надо на «максимку»[2] садиться? Тут уж нас никакая охрана не сцапает.

Несколько дней назад на станции Лихой Леньке приходилось на ходу состава цепляться за поручни вагонной подножки. Но там поезд только-только тронулся со станции и едва начал набирать скорость. Здесь же до вокзала было добрых полверсты, паровоз уже мог взять сильный разгон. Порожний бы тендер хоть рассмотреть, не то что вскочить.

— Сможем ли… на таком ходу? — откровенно усомнился Ленька.

— Хочешь зайцем кататься — учись. Машинист тебе не остановит паровоз: «Садитеся — подвезу». Посмотришь, как я буду делать, и сам за мной. Да тут ведь подъем, товарняк с грузом шибко-то не раскачается. Потом я знаю: до семафора поезда идут совсем-совсем не шибко.

Минут пятнадцать спустя от станции подошел еще безбилетник с мешком за плечами на веревочных лямках, затем неразговорчивый мужчина в зимней шапке и с ним женщина — робкая, изможденная: или однодеревенцы, или родня. Все они тоже уселись на траву.

Наконец на семафоре зажегся зеленый свет и в ясных предвечерних сумерках от станции показался длинный, изгибающийся товарный состав. Федька велел товарищу отойти шагов на десять вперед за семафор, остановиться у насыпи и приготовиться к посадке. А сам он останется здесь, на месте, будет высматривать свободный от кондуктора тамбур и вскочит первый — покажет путь. Когда Ленька увидит, что он сел, пусть сразу бежит по насыпи сбоку состава и цепляется на эту же подножку. Надо сразу обеими руками хвататься за поручни и обязательно со всего разгона — тогда не так дернет.

Боязно было Леньке, но виду он не подал. Будь что будет. Отставать от товарища нельзя, да и стыдно трусить: над боязливыми он сам всегда смеялся. Ленька туже подтянул ремень на штанах, застегнул тужурку на все пуговицы и занял указанное место.

Остальные трое безбилетников тоже вытянулись вдоль рельсов на некотором расстоянии друг от друга. Все вместе они образовали как бы разорванную цепь. Изможденная женщина безнадежно оглядывалась по сторонам, что-то робко сказала мужику в зимней шапке. Тот ее не слушал, напряженно полуобернувшись к станции.

Мощный свет далекого прожектора упал на семафор, на траву. Рельсы засияли, словно потекли, начали вибрировать, все яснее доносило гул несущегося поезда. Паровоз рос на глазах — громадное, железное чудовище, окутанное яростными клубами дыма. Круглые глазищи его ослепляли пучками ярчайшего света, из топки сыпались угли, он воинственно ревел, приветствуя свободный путь. Неотвратимо приближаясь, наступая, крутились огромные колеса: Леньку обдало грохотом, жаром, пылью, и он невольно отшатнулся.

Пропустив несколько красных запломбированных вагонов, Федька во весь дух побежал рядом с груженной лесом платформой и вдруг, выкинув вперед руки, оторвался от земли. Ленька не стал дожидаться, когда эта платформа поравняется с ним. Помня наказ кореша, он заранее припустился вперед по насыпи. Он и боялся споткнуться о камень или шпалу, и все время посматривал в бок на быстро проплывающие товарные вагоны. Вот и заветная подножка. Теперь Ленька бежал рядом, не отставая, однако не осмеливаясь и вскочить на нее. «Лезь, лезь!» — крикнул ему Федька и протянул руку. Задыхаясь от волнения, теряя силы, Ленька вцепился в поручни, его сильно рвануло, и поджатые ноги повисли над землей. Федька Монашкин крепко ухватил товарища за ворот тужурки, помог забраться.

— Вот и ладно, — бодро сказал он. — Я тоже сперва боялся… маленько.

Оглянувшись назад, Ленька увидел, что безбилетная женщина отстала от поезда, она что-то кричала, жалобно размахивая руками. Ее спутника и мужика с мешком не было видно: значит, сели.

Оставаться в тамбуре Федька счел небезопасным.

— Заметил, Леньк, два кондуктора впереди проехали? Один сразу за паровозом, другой на пломбированном вагоне? И охранник с ружьем. Это, брат, хреново. Они могут соскочить на землю, дождаться нашей платформы, сесть и вот тогда уж морду начистят! Скинут на ходу. Те «гаврилки», что сзади едут, не страшны: им не догнать. Так что давай заметать следы. Айда на леса!

Огольцы на ходу вскарабкались на штабель сосновых бревен, сдерживаемых поставленными вдоль бортов жердями-подпорками, улеглись сверху. Отсюда им было хорошо видно все вокруг. Спокойно догорали розовые теплые сумерки, в глубоком небе обозначились первые бледные звезды. Поезд, слегка раскачиваясь, шел по широкому полю, мягко стукали колеса, позванивали буферные тарелки, на подъемах паровоз начинал дышать тяжело, натужно и вез, вез. От сосны пахло смолкой, встречный ветерок иногда наносил дым, мельчайшие крошки угля. Далеко справа, в темной лощине, заблестели огоньки: деревенька.

Ребята прижались друг к другу, каждый вспомнил свой дом. Федька рассказал, почему убежал от родных.

— От тифа у нас мать померла. Есть такая вошь, она желтенькая: укусит — и в тебе сразу болезнь тиф. Осталось нас у тяти пятеро. Опять он стал жениться: ни одна баба из Лебедяни не идет. Слесарь он, работать никак не любит. Ему бы все рыбалить, на лодке ездить. То сеть закинет, то «морды» ставит. Иной месяц, окромя ухи, ничего не видим, ох и надоест! А то еще возьмет тятя у соседа-лавочника ружье и зальется. Утку застрелит или чего другое, — половина убоя лавочнику. А мы ждем в избе, щи сварить некому, все маленькие. Наконец поехал в Гнидовку, два дня пропадал, привез бабу старше себя, бельмо на одном глазу. Полы она помыла, стала щи варить, Эх и наелись мы! Только огляделась здоровым глазом и говорит: «Галчат много в семье, чем рот запихаешь?» Отдал меня тятя к дяде Степану. В нашем же городе, только в слободе за Доном. Столяр он и бондарничает. Тверезый дядя Степан ничего. А выпьет — кидает рубанком и чем попадя. Зачнут с женкой драться: крик, визг, волосья клочьями летят! Когда дадут жрать, а когда и забудут. Я и сбег.

— Скучаешь по дому? — с любопытством спросил Ленька.

— Бельмастую, что ль, давно не видал? — засмеялся Федька. — Иль горб ноет без бондаревых колотушек? Тут я сытый, сам себе голова, куда хочу, туда и покачу. Вот погуляю в Одессе, море погляжу. Хоть кусочек винограда съем. Любопытно и корабль повидать: как плавает. Нагуляюсь досыта — и в приют.

Поднялся огромный, красный, тусклый месяц. Ехать стало холодно: на быстром ходу поезда ночной ветер дул резко, совсем по-осеннему. Ребята слезли с бревен, улеглись внизу на полу между соснами и бортом платформы. Спать было нельзя, на остановках состав «отдыхал» часами, приходилось зорко следить, не идет ли кондуктор с фонарем? При первой тревоге огольцы перебегали на другую сторону штабеля или вновь влезали наверх и прятались.

Перед рассветом они так закоченели, что сами слезли на какой-то глухой станции, возле которой сиротливо чернела фабричная труба, разбитый корпус без крыши, без оконных рам, но опутанный строительными лесами, с горами заготовленного теса, цемента. В полутемном вокзальчике с дощатым полом оба легли на одну лавку. Едва согрелись — пришел сторож, стал подметать пол и выгнал. Зябко ежась, вышли на перрон под блеклые, угасающие звезды. Опускался густой, пухлый туман, в поселке отсыревшим голосом подвывала собака. В небольшом скверике на траве меж тополями приютилось несколько босяков.

У Леньки слипались глаза, он покачивался как пьяный.

— Давай, Федька, и мы тут заснем, — сказал он вялым голосом. — Невмоготу больше.

— С ума спятил? — испуганно зашептал кореш, сам еле передвигая ноги. — Разве можно тут с золотой ротой? Задреми только — обдерут как липку. С одного пьяного дядьки, что спал, штаны сняли, своими глазами видел. Айда за поселок. Найдем где-нибудь стожок сена или омет соломы, умостимся — и лучше, чем дома в постели. Ты от шпаны завсегда сторонись.

Послушался Ленька и на этот раз. Зябко ежась, сонно поплелся за товарищем по холодной, волглой траве.

В поселок не пошли, обогнули его тропинкой, выбрались за огороды, в темное поле. На востоке редела мгла, из густого тумана торчали верхушки кустов. Долго, спотыкаясь, бродили по бездорожью, наконец в полуверсте за станцией отыскали копну сена, глубоко зарылись в нее — снаружи совсем и незаметно. Здесь было сухо, тепло, пахло увядшей тимофеевкой, викой. Огольцы проспали до полудня — словно в яму провалились. Могли бы еще отдыхать, очень уж вымотались, да пора было ехать дальше.

В Щигры добрались затемно, переночевали, а с рассветом сели на первый рабочий поезд. Полз он медленно, кланялся каждому полустанку, подолгу пыхтел перед семафорами. Билетов на нем никто не проверял.

— Курск! — радостно воскликнул Федька Монашкин, когда показалось огромное закопченное депо, целая толпа вразнобой гудящих паровозов, составы, с перезвоном движущиеся по многочисленным путям, блокпосты, водокачка, пакгаузы, люди, снующие между стрелок.

С подножки вагона мальчишки спрыгнули на ходу.

Сбоку вокзала, недалеко от железнодорожной платформы, стоял огромный котел, похожий на врытую кадку. Снизу, в жерле печи, ярко пылали, потрескивали дрова. Закопченный рабочий, держа обеими руками за кольцо длинную железную кочергу, с трудом размешивал густую смолистую массу.

Назад Дальше