— Ты ему расскажи на словах, что Живцов идет еще не на самый полный, но двоек уже давно не хватает, — сказал он гордо.
В письме Фрола Русьеву не было ни одной ошибки.
* * *
Самолет был большой, зеленый, с красной звездой на хвосте и со звездами на крыльях. По узенькому отвесному трапу мы поднялись в просторную кабину. Едва мы сели, прошел мимо летчик; он захлопнул за собой дверцу. Что-то загудело, и самолет задрожал. Серго вытянул ноги, откинул голову и смотрел в потолок, нисколько не интересуясь тем, что мы сейчас оторвемся от земли. Он сидел так, как сидят в поезде или в трамвае.
— Дядя Серго, а когда мы полетим?
— А мы летим.
— Летим?..
Я увидел в окно убегавший куда-то в сторону серый вокзал, крохотные автобусы и распластавшиеся на выгоревшей траве самолеты.
Облака сдвинулись и затянули всю землю, и только изредка было видно что-то похожее на домики и на траву.
Серго молчал, а я думал: «Сегодня я увижу отца! И маму увижу, и Севастополь!»
Облака разошлись, и я увидел горы, покрытые снегом. По снегу бежала черная тень самолета. Стало холодно, у меня начали мерзнуть ноги.
— Хочешь, Никита, есть? — спросил Серго.
Я отказался. Как можно есть бутерброды, когда мы летим выше гор!
Прошло часа два или три, все внизу стало ярко-зеленым. За желтой полосой впереди все блестело, сверкало. Было больно смотреть.
— Дядя Серго, смотрите, что это?
Он взглянул:
— Это море, Никита, Черное море!
Я различил желтый берег, белую пену прибоя и черные точки посреди голубого пространства: это шли корабли. Мы долго летели над морем, и берег то исчезал, то вновь появлялся. Наконец, самолет резко накренился на крыло, выровнялся, опять накренился, и коричневая земля, белые постройки на ней и краешек моря — все поднялось, стало боком, словно тарелка, поставленная на ребро.
— Испугался? — спросил Серго. — Садимся. Мы дома!
Запрыгав по твердой земле, самолет подрулил к землянке. Слегка пошатываясь, я стоял под синим небом, и мне казалось, что все кругом синее: груды обломков, море и тень на земле от крыла самолета.
Я удивился: Серго не торопится, беседуя с летчиком, и не сердится, что за нами еще не приехали.
Но вот, прыгая по кочкам, подскочила тупоносая зеленая машина. Матрос в лихо заломленной на ухо бескозырке пригласил садиться. Я узнал его — это был тот самый Костя, который на «газике» отвозил меня в прибрежную деревню.
— Костя?!
— О, господи! Тот малыш, которого я возил в прошлом году. А я бы тебя не узнал, так ты здорово вырос. И на тебе морская форма! — Он протянул мне руку.
Через несколько минут мы мчались по пыльной дороге. На холмах валялись подорванные танки, машины, повозки. Костя, не замедляя хода, пролетел мимо разбитого моста, свисавшего одним концом с насыпи, мимо обломков вагонов, загромоздивших ущелье, и влетел в город.
— В соединение? — спросил он.
— Нет, в госпиталь, — ответил Серго. Почему в госпиталь?..
На всей длинной улице, которую мы проехали из конца в конец, я не увидел ни одного уцелевшего дома. Стояли лишь стены. Трамвайные столбы были опутаны обвисшими проводами, и из мостовой торчали острые железные лапы рельсов. Открылся кусочек бухты с мачтами затопленных кораблей. Среди развалившихся стен, на которых чернели надписи: «Мин нет», моряки разгребали мусор и камни. Над городом висели «слоники», и за холмами ухало.
— Подрывают мины. Их тут до черта: и на земле и в воде. Осторожней ходи по городу, в развалины не заглядывай — напорешься, — предупредил Костя.
Машина поднялась в гору и въехала в отворенные настежь ворота. Костя круто затормозил возле двухэтажного дома с желтыми заплатами на белой стене. Повсюду буйно цвела сирень. За кустами виднелась голубая гладь бухты. Матрос в сером халате так решительно и быстро прошел на костылях, будто для своего удовольствия двигался на ходулях. У матроса было веселое и раскрасневшееся лицо, но я увидел пустую штанину, спущенную так низко, что если не присмотришься — не заметишь, есть нога или нет. Под кустами сирени сидели раненые с забинтованной головой, с рукой на перевязи; возле некоторых стояли костыли.
— Георгий! — позвал Серго. — Георгин, где же ты, дорогой?
Один из раненых, опираясь на палку, поднялся и пошел к нам, размахивая свободной рукой.
— Никита! — сказал он знакомым голосом. — Кит!
Неужели отец?.. Но откуда седина в волосах и широкий багровый шрам на щеке? И разве у отца раньше было такое худое лицо, обтянутое коричневой кожей?..
— Не узнал?
— Папа! — взвизгнул я. — Папа!..
Я подбежал к нему, обхватил его, уткнулся лицом в серый халат и разревелся.
— Ну что ты, ну что ты, сынок…
— Ты живой, живой! — повторял я без конца. — Ты живой!..
Отец взял мою голову в руки, нагнулся, принялся крепко меня целовать — в щеки, в нос, в губы. Губы у него были сухие, потрескавшиеся, но знакомо пахли душистым трубочным табаком.
— Вот и свиделись, — сказал он срывающимся голосом. — Вот и свиделись… Эх, сынок, сынок, и соскучился я по тебе!..
Я повис у него на шее и, наверное, сделал ему больно — он поморщился.
— Тебя сильно ранило? — спохватился я.
— Нет.
— А в каком бою?
— За наш Севастополь, — сказал отец с гордостью. — Ну и задали же мы им жару! Правда, Серго?
— Еще бы, дорогой, век не забудут!
— Ну, а ты, Никита? — Отец снова поморщился. Я понял, что хотя он и выздоравливает, но у него все еще где-то очень болит. — Покажись-ка!
Он легонько отодвинул меня, принялся разглядывать.
— Хорош, Никитка, хорош! Вырос, поздоровел. И выправка отличная, и форма тебе идет… Что, Серго, он — настоящий моряк?
— Самый настоящий, — подтвердил с улыбкой Серго.
— Мама сейчас придет, три раза уже прибегала…
— А вот и мама! — сказал отец и, отбросив палку, слегка прихрамывая, пошел по дорожке.
Мама спешила к нам. Расцеловав меня, она поздоровалась с Серго. Он сказал, что пойдет по делу, и простился. Мы остались втроем на скамейке под белой сиренью.
Не знаю, поняли ли в тот день отец с мамой что-нибудь из моих рассказов. Все перемешалось: училище, адмирал, Антонина, Шалва Христофорович, Фрол, Бунчиков, Стэлла, вечер в училище, поездка в Гори, фуникулер, полет в самолете…
Когда я рассказал, как капитан первого ранга передал мне письмо и на место отца за столом сел другой офицер, мама вздохнула, отец же сказал:
— А ведь бутылка-то коньяку нас все-таки дождалась!
И его глаза стали такими же смешливыми, как прежде.
Наговорившись досыта, мы продолжали сидеть молча, глядя на синюю бухту. Алел закат.
— Ну, идите домой, — сказал, наконец, отец. — Я приду завтра утром. Выписываюсь.
— Не рано ли? — спросила озабоченно мама.
— Я здоров.
Мама поняла, что отца переспорить трудно.
Глава восьмая
КОРАБЛИ ВОЗВРАЩАЮТСЯ В СЕВАСТОПОЛЬ
На другое утро отец пришел в белый домик на Корабельной. Китель висел на нем, как на вешалке, но он все же был лучше серого халата.
— Пойдем-ка, Кит, в город, — предложил отец.
— Долго не пропадайте, — сказала мама.
— Нет, мы скоро вернемся.
Узкая, вымощенная белым камнем дорожка вилась по крутому берегу, вдоль стены, пробитой снарядами. Из воды торчали мачты и мостик затонувшего судна. Город за бухтой казался отсюда совсем неразрушенным. О том, что война продолжается, напоминали лишь «слоники» в синем небе.
— Я приехал сюда, когда началась осада, — сказал отец. — Севастополь держался двести пятьдесят дней…
Отец помолчал, глядя на медленно приближавшийся ялик.
— И севастопольцы знали: чем дольше они продержатся, тем больше оттянут фашистских дивизий. Восемь месяцев непрерывной осады!.. Ты слышал о Пьянзине? Вон там, на Северной, стояла зенитная батарея. Фашисты вплотную к ней подвели свои танки. Батарея держалась. Артиллеристы превратили зенитки в противотанковые орудия — били по танкам! Когда не осталось ни людей, ни снарядов, командир батареи Пьянзин радировал: «Огонь со всех батарей — на меня!» И огонь смел ворвавшихся гитлеровцев… Пьянзинцы были настоящими севастопольцами!.. Когда последние защитники Севастополя уходили из горящего города, каждый брал с собой… Ты слышал о заветном севастопольском камне?
— Нет.
Отец достал из кармана бережно завернутый в платок осколок:
— Каждый брал с собой камень и клялся, что принесет этот камень обратно в родной Севастополь. И когда товарища убивали в бою, другой брал себе его камень. Это — камень товарища. Когда убили его, я взял себе и поклялся принести в Севастополь. С заветным камнем ходил я на катере в Новороссийск, Керчь, Феодосию и, наконец, пришел в Севастополь…
Отец бережно положил осколок к стене, и камень слился с ней, словно вернулся на то самое место, откуда был взят погибшим товарищем отца в июле сорок второго года.
Мы спустились по каменному трапу на пирс. Я помог отцу сойти в ялик, и седой яличник, с пучками седых бровей на красном лице, поплевал на ладони и взялся за тяжелые весла.
— На Корабельную нынче и пассажиров-то нету, — сообщил он осипшим голосом. — Все — в город, да в город. Поглядите-ка, с Северной — тоже… — И он показал на перегруженные народом ялики, переплывавшие бухту.
Впереди, перед нами, над бухтой высилась стройная белая колоннада, от которой сбегала к воде широкая лестница.
— Графская пристань, — сказал отец.
Графская пристань! Сразу в памяти ожили «Севастопольские рассказы». Значит, Толстой поднимался когда-то по этой пологой лестнице, и Нахимов, и Кошка, знаменитый матрос!
— Чудом она уцелела, сердешная, — сказал яличник. — Две осады выстояла — ни огонь, ни снаряды ее не тронули…
Яличник выскочил первым и протянул руку отцу. Мы медленно поднялись по лестнице, к колоннаде, на белом фронтоне которой я увидел цифру «1846», и вышли на площадь.
— Здесь были Дом флота и морская библиотека, — показал отец на бурые развалины. — Идем, как бы не опоздать.
— Куда?
— Увидишь.
Что-то необычайное творилось сегодня в разрушенном городе. Вчера мы ехали по безлюдным улицам. Сегодня из каждого узкого, засыпанного камнем проулка выходили люди. Широкий людской поток стремился к морю. Удивительно, что в городе, где не осталось ни одного целого дома, вдруг оказалось столько людей! И у всех были праздничные, радостные, счастливые лица, все как будто ждали чего-то. И мы влились в этот поток и шли вместе с солдатами в касках, с офицерами, стариками — отставными матросами, словно обросшими седым мохом, в обтертых матросских бушлатах, с девушками в красных косынках и белых праздничных платьях.
— Приморский бульвар, — сказал отец.
— Где? — удивился я, не видя вокруг ни кустов, ни деревьев.
Лишь в большой черной воронке с краю цвел ярко-желтый цветок. И люди старались не наступать на него и бережно обходили.
— Бульвар сожжен, но он снова будет, — ответил отец. — Снова посадим цветы, деревья. И будем гулять здесь, как до войны.
— Будем, товарищ капитан третьего ранга, обязательно будем! — подтвердил шагавший рядом с ним матрос. — День-то нынче какой! Подумать только, день-то!
День был действительно замечательный. Солнце так празднично светило с неба! Море, спокойное, гладкое, было удивительно синим. Уцелевший куст жимолости на обрыве казался окропленным розовой росой. Бронзовый орел смотрел в прозрачную воду с колонны, выходившей из моря.
— Памятник погибшим кораблям, — показал отец на колонну. Когда почти сто лет назад объединенный флот интервентов приблизился к городу, руководители обороны, адмиралы Нахимов и Корнилов, решили затопить вот здесь, у входа в бухту, часть кораблей, чтобы противник не мог выйти на внутренний рейд. И семь кораблей затопили, а матросы и офицеры пошли оборонять город.
— Идут! Идут! — вдруг загудело вокруг.
— Да нет, не идут еще! Показалось.
— Да нет, да идут же! Идут, родимые!
— Где, где?
— Смотрите лучше!
— Идут! — пронзительно крикнул звонкий девичий голос.
— Отец, кто идет?
— Смотри, смотри, — крепко сжал он мне руку.
И тут я понял, почему все стремились сюда, что сегодня за праздник, почему отец так взволнован и так боялся опоздать.
Из-за мыса выдвинулся корабль, голубой, с голубыми башнями. Его окружали тральщики. Корабль входил в бухту медленно, величаво, уверенно — так, как хозяин входит в свой дом.
— «Севастополь»! «Севастополь»! — загудело вокруг.
До чего же он был хорош! Длинные стволы орудий вытягивались из амбразур орудийных башен. Вся верхняя палуба была бело-синяя — на ней выстроились матросы.
— Ура нашим родным кораблям! — крикнул кто-то.
— Урра-а!.. — закричали вокруг.
«Ура» разрасталось, уносилось все выше и замирало на высоких холмах, а эхо за бухтами подхватывало и откликалось. Люди со счастливыми лицами, с глазами, наполненными слезами, бросали в воздух фуражки, и алые трепещущие косынки летали в воздухе. Все обнимались и целовались и снова кричали «ура» и «Да здравствует Черноморский флот!»
Отец снял фуражку, а я сдернул бескозырку, и мне хотелось подкинуть ее выше всех. Что-то подхватило меня и несло как на крыльях. Я тоже кричал, пока не охрип.
Корабли возвращались в свою родную столицу, в дом, захваченный было врагом и снова освобожденный. Корабли шли один за другим — стройные крейсера, легкие, стремительные эсминцы, подводные лодки и неуклюжие серые транспорты. И люди называли каждый по имени.
Рядом с нами стояли старик со старушкой и девушка, маленькая, очень бледная, с заплаканным лицом. Старик, опираясь на палку, говорил кораблям: «Родные!» А девушка вдруг улыбнулась, отчего ее лицо сразу стало удивительно красивым.
— Снова дома! Ну, теперь уж навеки! — сказал старик.
— Навеки! — подтвердил отец.
В ясном небе вдруг грянул оглушительный гром. (Корабли салютовали своей морской столице. Они приветствовали голубые бухты, защитников и освободителей Севастополя и говорили своему городу: «Ты будешь снова построен!»
Отгремел последний салют; наступила тишина. Отец обратился ко мне:
— Ты можешь сказать товарищам: «Я видел своими глазами, как возвратились корабли в Севастополь». Этот день будет записан в историю, и мы не забудем его до конца своих дней…
Он стоял с просветленным лицом, не утирая слез, катившихся по щекам, и крепко сжимая в руке простую суковатую палку.
Глава девятая
КОМАНДУЮЩИЙ ПОЗДРАВЛЯЕТ ГЕРОЕВ
Теперь весь народ ринулся на Графскую пристань. От кораблей, пришвартовавшихся к бочкам, раздвигая спокойную воду, бежали к пристани быстрые катера.
Матросы в белых форменках соскакивали на пристань, взбегали по лестнице, торопясь поскорее вступить на заветную землю, встречали знакомых, обнимались и целовались троекратно. Откуда-то вдруг появился оркестр и заиграл тут же, на площади. Толпа расступилась, по кругу понеслись белые форменки и алые косынки.
— Пойдем-ка, Кит, прогуляемся по городу.
— А тебе не тяжело ходить? — Нет, не тяжело.
Мы поднимались по сбитым ступенькам, обходили воронки и груды мелкого камня. Я видел дом, в котором, казалось бы, и жить невозможно, а в нем уже жили люди. В окно были вставлены мутноватые зеленые стекла, и из форточки торчало коленце железной печки. На уцелевшей половине дома появилась надпись: «Парикмахерская». Матросы вставляли стекла в доме с белой мраморной доской, на которой было написано золотом: «Здесь жил Нахимов». В другом месте расчищали завал и засыпали щебнем воронки. А дальше чинили пирсы, водолаз опускался на дно.
Отец показал мне круглое здание Севастопольской панорамы, без крыши, все в дырах от попавших в него снарядов, и бронзовый памятник строителям севастопольских укреплений.
С бульвара, изрытого траншеями, мы видели обе бухты — Северную и Южную — и корабли, отдавшие якоря и пришвартовавшиеся к разбитым пирсам. На линкоре пробили склянки; словно эхо, отзвонили склянки на всех кораблях.
Отец рассказывал, что здесь, на бульваре, стояла зенитная батарея. Там был подземный госпиталь, тут — подземное кино.
Мы сели на камень, и отец вдруг спросил:
— Скажи, Кит, мне честно: хочешь быть моряком?
— Хочу! Я буду жить так, как ты! По правде!