— Ты позволишь мне посидеть? Или опять станешь толкаться?
— Ну, так и быть, сиди. А как же ты прошла без билета?
— Я так торопилась, что потеряла его в раздевалке. Искала, искала и не нашла. Сама не знаю, где он пропал… Тебя как зовут? — спросила она.
— Никитой.
— Никитой?.. — переспросила она и поморщилась. — Мне не нравится.
— Ишь ты, не нравится! — обозлился я. — А тебя как зовут?
— Антониной.
— Ну, и никуда не годится! — сказал я с удовольствием.
— А мне нравится, — возразила девочка. — Ай! — схватилась она за карман.
— Вот растеряха, — сказал я с презрением. — Опять что-нибудь потеряла?
— Потеряла? Нет! Я думала, он сбежал.
— Кто сбежал? — удивился я.
— Солнечный зайчик.
— Зайчик? Какой еще солнечный зайчик?
— Не веришь? Я его поймала и приручила. Вот он у меня где сидит… — хлопнула она рукой по карману. — Хочешь на него посмотреть?
— Ясно, хочу…
— В другой раз. Он спит…
И она засмеялась, довольная, что оставила меня в дураках.
Свет погас, и на сцене появился дворец людоеда. Мне стало не до девочки и ее выдумок. Людоед слопал короля и советника, но кот уговорил страшилище превратиться в мышонка. Едва успел людоед превратиться в мышь, кот кинулся за ним и — хап! — съел его.
Все запели от радости — и кот и люди.
Ребята обступили со всех сторон сцену.
Я забыл про девчонку и увидел ее лишь внизу, в раздевалке. За ней пришел морской офицер, смуглый, с черными усиками, — наверное, ее отец.
Глава четвертая
МЫ ЕДЕМ К ОТЦУ
И вот счастливая жизнь кончилась. На нас напал Гитлер. Каждый день в городе завывали сирены и радио объявляло: «Граждане, воздушная тревога!» Мама стала работать на оборонном заводе и возвращалась домой поздно вечером. Отец долго не приезжал, и мы не знали, что с ним. Но вот однажды он приехал ночью. Он сбросил на пол тяжелый мешок с продуктами и сказал: «Это вам». Он уезжал на Черное море.
— В Севастополь? — спросил я.
— Да, в Севастополь!
Мама уложила в коричневый чемоданчик белье, бритву, хотела положить хлеба, но отец сказал, что не надо. Он взглянул на часы и сказал глухим голосом:
— Пора, а то опоздаю.
— Ты осторожнее, Юра, — попросила мама, прислушиваясь к глухим разрывам.
Отец в последний раз взглянул на книжные полки, на картины на стенах, на фрегат, распустивший паруса над диваном, поцеловал меня, маму и стремительно вышел на лестницу. Дверь внизу глухо стукнула. Он ушел…
Пришла зима. Город начали обстреливать из орудий. Я больше не ходил в школу. Почти все мои одноклассники эвакуировались. Боевые корабли, знакомые по Кронштадту, стояли на Неве и Фонтанке, во льду. На них было больно смотреть.
Как-то раз я очутился на Моховой. Широкая дверь театра, раньше всегда ярко освещенная, была заколочена досками. Ветер с Невы нес сухую снежную пыль и теребил обрывок афиши, на которой было написано: «Кот в сало…» Одно стекло было разбито.
Придя домой, я заснул и увидел во сне Антонину. Вооружившись палкой с сетчатым колпачком, она охотилась за солнечным зайчиком. Поймав его, она зажала сетку пальцами, выпачканными в чернилах, и спрятала зайчика в карман.
Я проснулся от холода. Мама уже пришла с работы и, растопив печурку, жарила на ней тонкий лепесток бурого хлеба.
Она всегда резала хлеб на тоненькие кусочки и поджаривала их на плитке. И я не раз замечал, что она хитрит, оставляя мне больше кусочков, чем себе…
Бедная мама! Ее золотые и вьющиеся волосы стали темно-серыми, словно их посыпали пеплом. Вокруг синих глаз разбежались морщинки, щеки опухли, а маленькие руки ее покраснели и потрескались. Она закутывалась во все платки, какие были дома, потому что стояли сильные морозы. Раньше она бегала по комнатам и звонким голосом распевала песни. А теперь стала передвигаться медленно, с трудом, будто ноги ее, в неуклюжих валенках, прилипали к полу, и голос у нее стал тихий и хриплый.
Наша комната с забитыми фанерой окнами была холодна, как ледник, и пуста, как сарай. Мы сожгли все, что горело: столы, шкафы, стулья. Мама не решалась жечь только отцовские книги.
— Проснулся, Никиток? — спросила мама. — Нам предлагают эвакуироваться в Сибирь… — Она сразу добавила: — Я бы из Ленинграда ни за что не уехала, но тебя я должна спасти. Будь что будет, поедем. Из Сибири доберемся к отцу.
— К отцу! До отца было так далеко!..
«Интересно, где теперь эта смешная девочка с ее выдумками?» — подумал я. «Вот бы нам туда!» — сказала Антонина в театре. Ей хотелось попасть в солнечную страну… а кругом были холод и лед.
Темный поезд ощупью пробирался редким лесом. Болото чавкало, когда в него попадали снаряды. На Ладожском озере — на льду — нас бомбили. Потом другой поезд, длинный, из одних товарных вагонов, много дней вез нас в Сибирь. Мы очутились в городе с деревянными тротуарами. Тут был хлеб, даже масло. Мы довольно долго прожили в этом городе, хотя мама и торопилась уехать. Знакомые ленинградцы ее отговаривали: «Вы, Нина, с ума сошли — ехать в такую даль, на Кавказ!»
Но мать никого не слушала. Она получила письмо от отца. Он писал, что защищал Севастополь, а теперь его катера кочуют по портам Черноморского побережья. Мы должны приехать в Тбилиси и найти там художника, отца его друга. Художник поможет нам добраться до моря. Он будет знать, где отец.
Мама долго добивалась, чтобы нам выдали пропуска.
И вот мы поехали на юг, все на юг, переплыли Каспийское море, причем пароход очень качало и мама болела морской болезнью; снова ехали поездом и, наконец, поздно вечером очутились на вокзале в Тбилиси. Мы должны были пойти в город и отыскать художника. Письмо с его адресом до нас не дошло.
* * *
Когда мы вышли на площадь, мне показалось, что мы стоим на краю пустыни. Мама взяла меня за руку. Грузовик с синим глазом, грохоча, вынырнул из темноты и промчался мимо.
— Ай-ай-ай, вас могло сшибить, — сказал какой-то человек. — Вы приезжие?
— Да, мы из Ленинграда, — ответила мама.
— Из Ленинграда? — удивленно повторил незнакомец. — Какую улицу ищете?
— Улицу? Я не знаю, на какой улице живет тот, кто нам нужен. Где тут справочное бюро?
— Уже закрыто, генацвале.[1] Как его фамилия? — продолжал допытываться незнакомец.
— Гурамишвили.
— Гурамишвили?
Достав папиросу, незнакомец зажег спичку, и я увидел его лицо, немолодое, смуглое, с густыми черными усами.
— Гурамишвили живет со мной рядом. Это недалеко. Пойдем, провожу.
— Но, может быть, он не тот Гурамишвили? — спросила недоверчиво мама.
— Ва! Тот, не тот! Скоро ночь, ночью ходить нельзя, ночью патруль задержит. Идем.
Мама колебалась.
— Ты, генацвале, не бойся, — убедительно сказал незнакомец. — Я Кавсадзе, Бату Кавсадзе, портной. Меня тут все знают. Ночь на дворе, идем. Идем, ну?
Мама решилась:
— Идемте.
Портной повел нас по темному городу. На перекрестках светились зеленые и красные огоньки. Мы шли, ничего не видя в темноте.
— Держитесь за меня! — говорил Кавсадзе. — Он свернул в ворота. — Сюда, пожалуйста, идите за мной. Мы пришли.
Двор был темный и, наверное, очень большой. Сквозь щели завешенных окон кое-где пробивался свет. Портной стукнул в темную стеклянную дверь.
— Эй, Мираб! — крикнул он. — Это я, Бату!
В ярко освещенном прямоугольнике появился толстый человек с большим носом над усами, с густой шапкой пестрых от седины волос.
— Входите скорей, а то меня оштрафуют, — заторопил толстяк.
Едва мы вошли, хозяин тщательно завесил стеклянную дверь шерстяной занавеской. Мы очутились в комнате с широким низким диваном и огромным шкафом у белой стены. Пожилая женщина в черном платке хлопотала у печи, а за столом сидела чернокосая девочка со вздернутым носиком и что-то писала. Девочка подняла голову и принялась меня разглядывать.
— Я нашел их, Мираб, возле вокзала, — сказал толстяку Кавсадзе. — Понимаешь, они ленинградцы и они первый раз в Тбилиси. Им нужен Гурамишвили.
— Гурамишвили я, — отрекомендовался толстяк.
Мама взглянула на низенький столик, заваленный сапожными инструментами, колодками и старой обувью, немного смутилась:
— Мне нужен художник Гурамишвили.
— А я Гурамишвили-сапожник, — улыбнулся толстяк. — Познакомьтесь, пожалуйста, жена моя — Маро, дочка — Стэлла.
Жена сапожника вытерла полотенцем и протянула матери руку. У нее было широкое лицо с большими глазами, серыми, как у дочки.
— Значит, мы не туда попали? — растерянно спросила мама.
— Зачем «не туда»? — возразил толстяк. — Гурамишвили ищете? Гурамишвили — я.
— Но ведь вы не художник, — улыбнулась мама.
— Нет, зачем я художник! Я — художник в своем ремесле, — усмехнулся в усы толстяк. — Шалву Христофоровича вся Грузия знает. Но ночью к нему не попадешь, дорогая. Он живет за Курой, под горой Давида. Для хождения ночью нужны пропуска…
— Что же нам делать?
— Как «что»? Раздеваться, — решил за маму сапожник. — Отдыхать, кушать. Для ленинградцев в Тбилиси все двери открыты. Завтра утром я вас отведу за Куру.
— Но, право, это же неудобно, — возразила мать.
— Неудобно, удобно! А идти ночью по темным улицам удобно?.. Маро, Стэлла, помогите раздеться!
— Вот и отлично! — обрадовался Кавсадзе и даже крякнул от удовольствия, что все так устроилось.
Мама принялась благодарить портного. Он рассердился:
— За что благодаришь? Подарил тебе что-нибудь, а? Не подарил. До свиданья! Желаю отдохнуть хорошенько.
Он ушел, потрепав по щеке девочку и сказав ей по-грузински что-то веселое — она звонко рассмеялась.
Жена сапожника постелила на стол чистую скатерть и поставила тарелки с едой.
— Садитесь, садитесь же! — приглашала она.
Мама, сбросив платок, откинула голову на спинку стула.
— Устала? — участливо спросил Гурамишвили.
— Да, — ответила мама. — Мы ведь ехали из Сибири.
— Слышишь, Стэлла? — воскликнул Мираб. — Ленинград — где, Сибирь — где, Тбилиси — где… столько ехать!.. Шалва Христофорович твой знакомый? — спросил он маму.
— Нет. Его сын — друг моего мужа.
— Серго друг мужа? Твой муж моряк?
— Да, моряк.
— Про Серго в газете, в «Коммунисти», писали, с портретом. Герои! Наш старший, Гоги, тоже воюет.
— Гоги служит в минометных частях, — сказала девочка, — и прислал нам письмо с Кубани. Правда?
— Да, он в минометных частях и прислал нам письмо с Кубани, — как эхо, повторил ее толстый отец. — Где карточка, Маро? Дай сюда карточку.
И он показал фотографию черноглазого паренька с небольшими усиками, в солдатской фуражке. Это был Гоги, брат Стэллы, минометчик.
— Он ушел на фронт, когда фашисты бомбили Тбилиси, — сказала Стэлла.
— Да, они раза два или три нас бомбили, — подхватил Мираб, — но не причинили большого вреда. Они хотели прорваться к нам через перевалы и наступить Грузии прямо на сердце! Уй, проклятые! Забрались на горы! А наш Гоги сам просился поскорее на фронт. И он медаль получил… Да ты кушай, дорогая! И ты кушай, мальчик. Тебя как зовут?.. Никита? Кушай, Никито, кушай!
Как хорошо было тут, в теплой, светлой комнате, после холодных, темных поездов!
Пока я с удовольствием ел, Стэлла продолжала меня разглядывать, хотя делала вид, что пишет. А Гурамишвили все угощал и требовал, чтобы все было съедено. Он открыл шкаф, достал два больших апельсина, ловко взрезал их острым ножичком и положил перед нами, словно два оранжевых цветка с распустившимися лепестками.
Стэлла спросила меня:
— Тебе сколько лет?
— Тринадцать.
— Не-ет! — протянула она удивленно. — Я думала, больше. Ленинград красивый город? Я читала у Гоголя «Невский проспект», у Пушкина «Медный всадник».
Я принялся рассказывать ей о Ленинграде, и она часто восклицала: «Не-ет!» Сначала я думал, что она мне не верит, но вскоре понял, что она говорит свое «не-ет», когда чему-нибудь удивляется. Она училась в шестом классе и показала мне свои тетради, где все было написано незнакомыми буквами — по-грузински. И она даже написала по-грузински «Никита», и я должен был ей поверить на слово, что написано именно «Никита», а не что-нибудь другое.
Потом нам с мамой постелили на большом диване, прикрытом ковром, на котором, наверное, всегда спали хозяева, так как они легли на пол. Мираб назвал широкий низкий диван «тахтой». И как мама ни протестовала, и он и его жена настояли, чтобы мы воспользовались их гостеприимством.
Глава пятая
ДОМ ПОД ГОРОЙ ДАВИДА
Когда мы проснулись, в раскрытое окно ярко светило солнце и солнечные зайчики бегали по стенам. Было тепло, и не верилось, что на дворе — зима. Стэлла, заплетая косы, болтала без устали, и казалось — заставить ее помолчать невозможно.
— Хочешь посмотреть на слона? — спросила она. — Мы пойдем с тобой в зоопарк, отец даст нам денег… Дашь? — обратилась она к отцу.
— Конечно, дам, дорогая, — ответил Мираб улыбаясь.
— Или мы с тобой сходим в цирк, — продолжала Стэлла. — Ух, и большой же у нас цирк. На одной стороне сидишь — другой не видно! А если хочешь, покатаемся на фуникулере.
— А что такое «фуникулер»?
— Не-ет! Он не знает!.. Пойдем на двор, покажу. Я оделся, и она потащила меня за собой.
Мне показалось, что я нахожусь внутри огромного стеклянного колпака: весь дом окружали стеклянные галерейки.
— Гляди! — показала Стэлла.
По отвесной горе, за рекой, над городом, карабкалась белая букашка. Навстречу ей, сверху вниз, пробиралась другая.
— Рубль — туда, рубль — обратно, — сказала девочка. — Папка даст восемь рублей, и мы проедемся четыре раза на гору и обратно. Хочешь?
В ворота вошел рыжий ослик, тянувший тележку. В тележке сидел мальчик в лихо сдвинутой на затылок пилотке.
— Молоко, молоко, мацони! — закричал он пронзительно.
Усатый разносчик с лотком на голове прокричал: «Зелень! Тархун! Цицмады!» На лотке были разложены редис, зеленый лук и какая-то трава, похожая на салат. Тетя Маро купила пучок травы и редис. Потом позвала завтракать.
Мы сели за стол и ели редис, траву, простоквашу, которая называлась «мацони», и горячие ватрушки с сыром, залитые яйцом.
Я сказал, что в первый раз в жизни ем такие ватрушки.
— Не-ет! Он не ел хачапури! — воскликнула Стэлла. — Вкусно?
— Вкусно.
Стэлла продолжала болтать — о школе, подругах и книгах. Мама, отдохнувшая и повеселевшая, похвалила девочку. Гурамишвили расцвел и, казалось, готов был расцеловать всех, кто хвалит его любимицу-дочку.
— Она даже в кино снималась, — похвастался он. — Да только не получилось ничего, к сожалению. Ее заставляли плакать, а она все время смеется.
Когда мы позавтракали, Стэлла показала мне свои книги.
— Ты все это прочла?
— Конечно! По нескольку раз. Возьму и пристану к папке: «Вий жил на самом деле?» Папка смеется и говорит: «Никогда, дорогая, такого чудища на свете не было». — «Не-ет, как же так не было, когда Хома Брут увидел его и от испуга умер?» А папка говорит: «Твоему Хоме Вий приснился». Ну скажи, Никито, разве могут такие сны сниться? Нет, тут что-то не то, уж что-нибудь там такое было. Хотела бы я посмотреть своими глазами. Неужели писатели все выдумывают? И Тома Сойера тоже никогда не было?
— Том Сойер — это сам Марк Твен, а Гек Финн был его другом.
— Ну, вот видишь! Может быть, и Вий на самом деле существовал и его Гоголь увидел в одну темную ночь в старой церкви.
Она вся просияла, и даже уши у нее покраснели.
— А хочешь, пойдем в Муштаид?
— Куда?
— Не-ет, ты не знаешь? — удивилась она. — Это большой парк с пионерской железной дорогой. Я начальник станции, — объявила она гордо. — Я тебя посажу в вагон и дам сигнал отправления. Идем же!
Но Мираб, услышав наш разговор, сказал, что в парк мы пойдем в следующий раз, а сейчас он нас проводит к художнику. Он тут же сказал, что мы можем жить у них сколько захочется.