В морях твои дороги - Игорь Всеволожский 3 стр.


Мама надела пальто и расцеловалась с тетей Маро.

Стэлла кричала нам вслед:

— Приходи, Никито! Приходи обязательно, слышишь?

* * *

Мы шли по удивительно узкой улице. На горах, возвышавшихся над домами, виднелись остатки крепостных стен и церкви с остроконечными серыми крышами. Было совсем тепло, и мальчишки кричали: «Подснежник! Посмотри, пожалуйста, свежий подснежник!» Они продавали букетики синих подснежников и розовых фиалок.

На мосту стоял патруль — четыре моряка с автоматами. Глубоко под ногами бурлила коричневая река.

— Кура, — пояснил Мираб. — Это наша Кура.

— Разве она не замерзает зимой?

— Она так быстра, что мороз не может в нее вцепиться!..

Мы поднимались все выше, и дома с открытыми настежь окнами очутились у нас под ногами. На крыше, в крохотном садике, две маленькие девочки играли в куклы. Мы пересекли широкий проспект, похожий на лес — так густо там росли пихты. По проспекту шли войска, мчались автомобили, троллейбусы и танкетки. Мираб повел нас по улице, круто поднимавшейся в гору. На горе, возле полосатой, замаскированной церкви, ветер раскачивал кипарисы.

— Гора Давида и храм Давида, — пояснил дядя Мираб.

Балконы выступали над первыми этажами и висели прямо над головой. Мы порядком устали. Наконец, мы вошли в ворота. В глубине двора стоял двухэтажный дом с галереей.

— Пришли, — сказал Мираб отдуваясь.

Он одернул черную блузу и нажал кнопку.

Нам пришлось подождать. Наконец, вышла пожилая, очень полная женщина в черном шелковом платье и черном платке.

— Гомарджоба! — поздоровался дядя Мираб.

— Гагимарджос, — ответила женщина густым, почти мужским голосом.

— Я привел гостей, Тамара.

— Шалва болен, Мираб.

— Разве это простые гости? — убедительно сказал Гурамишвили. — Жена капитана, друга Серго… Капитана Георгия знаешь? Это его сын.

— Жена Георгия? Его сын?! — воскликнула, словно испугавшись, Тамара.

С удивительной легкостью подобрав длинные юбки, она убежала наверх, оставив раскрытой дверь.

— Ну, я свое дело сделал, — сказал наш новый друг. — Теперь он будет беседовать с вами целый день, а мне пора на работу. Приходите, дорогие, как только освободитесь.

— Спасибо, — сказала мама, пожимая руку сапожнику. — Я не знаю, как вас благодарить. Вы нас приняли, как родных…

— Зачем говоришь такое? Тебе с сыном где оставаться? На улице? Разве можно на улице, — зима на дворе… Принял, не принял… Вечером приходите. Стэлла просила, жена… Запишите адрес.

Гурамишвили продиктовал адрес, приподнял кепку и ушел.

— Входите, хозяин просит! — крикнула нам с лестницы Тамара.

Мы поднялись на второй этаж. На широкой стеклянной галерее стояли пальмы и олеандры в кадках.

Мы разделись. Тамара распахнула стеклянную дверь и сказала:

— Они пришли, батоно!

Комната, в которой мы очутились, была высока и просторна. Через огромные окна струился ровный зимний свет. На тахту, на которой мог бы свободно улечься великан, спадал со стены пушистый ковер. Над ковром висели оленьи рога. На золотых с черным узором обоях висели картины в тяжелых рамах и кинжалы в оправе. На круглых столиках стояли узкогорлые глиняные сосуды. На паркете распласталась бурая медвежья шкура. Посредине комнаты стоял черный овальный стол. У окна, в глубоком покойном кресле с высокой спинкой, сидел старик с серебристыми вьющимися и мягкими, как шелк, волосами и пушистыми усами. Лицо его было все в мелких морщинках.

— Прошу прощения, что не мог выйти навстречу, — сказал он. — Прошу вас, подойдите ко мне.

Мама подошла к художнику и протянула руку.

— Я очень рад, дорогая! Вас зовут Ниной, не так ли? Георгий много говорил мне о вас. А где же Никита?

— Никиток, — позвала мама, — подойди к Шалве Христофоровичу.

Художник погладил меня по голове и улыбнулся. У него были черные, ясные, совсем молодые глаза.

— Сядьте, рассказывайте, — попросил он. — Когда вы приехали?

Мама рассказывала, а я разглядывал картины — горы в снегу, апельсиновые рощи, бульвары с пальмами, море, в котором борется с волнами корабль. Большая картина стояла на мольберте, завешенная серым холстом.

— Сколько вы перенесли! Как много горя на свете! — сказал, выслушав маму, художник. — Проклятая война! Жена моего сына, Серго, тоже была ленинградкой. Анна приезжала к нам в гости. Когда началась война, она стала разведчицей. Однажды, когда она перешла линию фронта, гитлеровцы захватили ее… — Голос художника дрогнул: — Ее мучили и потом повесили… Осталась девочка… Ее привез сюда один летчик. Она в деревне, у родственников.

Он умолк, мама тоже молчала.

— Серго горячо подружился с Георгием, Нина. Они оба отчаянные головы, эти мальчики. Они командуют катерами и повсюду ходили вместе. Кое-что они мне рассказывали, — продолжал художник. — Один раз Георгий спас Серго жизнь. С той поры они стали братьями… Они приезжали ко мне, оставались до вечера и переворачивали весь дом. Ваш Георгий надевал на себя медвежью шкуру, кричал: «Берегись, загрызу! Я медведь!» А Серго гонялся за ним с пистолетом. Потом они принимались бороться на тахте, как мальчишки… Они и меня тормошили, — продолжал он. — Заставляли взбираться на Мтацминду. Вот поглядите в окно. Видите гору? Это Мтацминда. А ты фуникулер видишь, Никита?

— Вижу.

Синий вагончик с белой плоской крышей медленно поднимался по отвесной горе, заросшей кустарником; Другой спускался ему навстречу.

— Серго и Георгий катались вверх и вниз, как маленькие. А я помню время, когда не было фуникулера. Это было очень давно. Я был тогда молод и карабкался на вершину, цепляясь за колючий кустарник. Я в этом доме родился и прожил шестьдесят девять лет… Тут и мой Серго вырос, тут и жена умерла и дочь… — Он задумался. — Когда Серго узнал все об Анне, Георгий обнял его, прижал к себе, и так они сидели всю ночь — голова Серго на груди Георгия… Вы знаете, я нарисовал их однажды, хотя они и получаса не могли постоять спокойно. Намучился с ними!.. Взгляните, в соседней комнате… Простите, что не могу проводить вас…

— Может быть, вам помочь? — спросила мама.

— Нет, благодарю вас. Я посижу тут.

Мама отдернула занавес, и мы вошли в небольшую комнату с низкой тахтой, прикрытой красным ковром, с письменным столом и книжным шкафом, набитым книгами.

— Мама, смотри! — схватил я ее за руку.

Над тахтой висела картина: мой отец на балконе, обнявшись с моряком с густыми черными усиками. Оба смеются будто увидели что-то очень веселое. Лицо моряка мне показалось знакомым. Но где я встречал его, я никак не мог вспомнить… Но что это? Из красной с золотом рамы мне улыбалась та самая девочка; которую я видел в театре! Она сидела на перилах балкона и, держа в руке круглое зеркальце, гоняла по стене солнечных зайчиков.

— Шалва Христофорович! — крикнул я в соседнюю комнату. — Скажите, пожалуйста: тут девочка с зеркалом, кто она?

— Моя внучка.

— Антонина?..

— Разве ты ее знаешь?

— Конечно! Я встречал ее в Ленинграде.

— Ну, ты опять ее скоро увидишь. Она сейчас живет в деревне, у моря, как раз там, где стоят катера.

Теперь я узнал моряка на картине! Он приходил в театр встречать Антонину. Ее отец — Серго Гурамишвили!

— Вы, Нина, живите, прошу вас, в комнате Серго, — предложил художник. — Боюсь, правда, вам будет там неудобно. Тогда здесь, может быть… в этой комнате… Я переберусь…

— Я очень благодарна вам, Шалва Христофорович, но мы сегодня уедем…

— Куда?

— К мужу. Ведь он так давно ждет нас!

— А вы знаете что? Мы отправим Георгию телеграмму, и он сам приедет за вами.

— Нет, нет! Мы так соскучились! — горячо возразила мама. — Каждый час кажется месяцем, а день — годом.

— Боюсь, вы не застанете Георгия, — с грустью сказал художник. — Когда они приезжали в последний раз, я, каюсь, подслушал их разговор. Они опять собирались куда-то… и у них теперь даже нет адреса.

Мама покачала головой.

— Мы все же поедем…

— На побережье дождь, Нина. Проливной, декабрьский. Сплошное болото… Вам лучше подождать Георгия в Тбилиси.

Но мама поднялась и сказала с сожалением:

— Нам пора…

Я чувствовал, что она не хочет уходить из этого гостеприимного дома.

— Не хотите послушаться старика! — огорченно проговорил художник. — Их, может быть, там уже нет. Вы напрасно поедете.

— Нет, мы все же поедем. Не правда ли, сынок?

— Да, я хочу скорей к папе.

Художник сказал:

— Ну, что делать. Будьте добры, передайте мне телефон.

Мама подняла с круглого столика аппарат. Художник медленно, словно припоминая цифры, набрал номер.

— Гомарджоба! — сказал он кому-то в трубку и продолжал разговор по-грузински.

Потом он хотел положить трубку, но долго не попадал на рычаг. Я помог ему.

— Вам, Нина, оставлены на городской станции билеты.

— Я очень благодарна вам, Шалва Христофорович.

— Вы посидите, Тамара сходит.

— Нет, зачем? Я сама.

— Считайте мой дом своим домом… Никита, приедешь на место, разыщи дом Ираклия Гамбашидзе. У Кэто Гамбашидзе, своей тетки, живет Антонина. Передай ей… передай, что я без нее скучаю и скоро пришлю за ней Тамару.

Художник поцеловал меня в лоб.

— А что передать Сергею Шалвовичу? — спросила мама.

— Что передать? — переспросил старик. — Боюсь, что вы его не увидите. Он далеко…

Мы вышли на галерею. В окна был виден двор, на котором росли каштаны. Внизу, на лестнице, человек в роговых очках и в мохнатом пальто выговаривал Тамаре:

— Зачем вы пустили гостей? Ему нужен покой. Я же предупреждал вас!

Увидя маму, человек приподнял шляпу и продолжал раздраженным голосом:

— Простите, пожалуйста, но я приказал к нему никого не пускать. Он тяжело болен. Я врач.

— Они приехали из Ленинграда, — оправдывалась Тамара. — Так далеко ехали, как не пустить?

— Из Ленинграда? — проговорил уже любезнее доктор и еще раз приподнял шляпу. — Дело в том, — продолжал он вполголоса, — что приблизительно год назад, когда война подошла вплотную к Кавказу, у Шалвы Христофоровича ослабло зрение — большое несчастье для человека, который пишет картины. Три дня назад он получил тяжелое известие: он узнал, что его сын Серго погиб во время боевой операции. И зрение, боюсь, оставило его навсегда.

Мама побледнела и схватилась рукой за перила.

— Что с вами? — спросил доктор. — Вам дурно?

— Сергей Шалвович — товарищ моего мужа, — еле слышно проговорила она. — До свиданья!

Доктор снял шляпу и долго держал ее перед собой на вытянутой руке.

Мама шла молча, медленно, как будто нащупывая дорогу. «Они повсюду ходили вместе», — вспомнил я слова старика. Я совсем растерялся. Мне показалось, что она сейчас упадет. Я взял ее под руку. Твердый комок вдруг подкатил к горлу. Я старался не плакать, чтобы мама не заметила.

Глава шестая

САМЫЙ СТРАННЫЙ КОРАБЛЬ, КОТОРЫЙ Я КОГДА-ЛИБО ВИДЕЛ

В тот же вечер Мираб и Стэлла проводили нас к поезду. Город был затемнен, и во мраке люди толкали друг друга. Мы с трудом отыскали выход на перрон. На железнодорожных путях мелькали зеленые и красные огоньки и вполголоса гудели электровозы. Затемненный состав стоял у дальней платформы. В вагоне было темно лишь кое-где в отделениях теплились свечные огарки. В нашем купе сидели три морских офицера. Они поднялись и уступили место у окна маме.

Мираб протянул сверток в желтой бумаге:

— Это вам на дорогу, Нина.

— Мираб Евстафьевич! Зачем?

— Как зачем? Мальчик кушать захочет, сама кушать захочешь. Там курица, немного лаваша и сыра… Счастливого пути, Нина! Счастливо найти тебе мужа, приезжай, дорогая, к нам, будем рады.

Он очень торопился сказать сразу как можно больше. И мне казалось, что я давным-давно знаю этого славного человека.

— Ну, пойдем, Стэлла! — позвал Мираб дочку. — А то поезда привыкли нынче отходить без звонков. И мы уедем с тобой до самого Гори, а мама будет нас ждать до утра.

— Приезжай поскорее! — сказала Стэлла и звонко чмокнула меня в щеку.

Моряки засмеялись.

— Ого! Вот как надо провожать друга!

Но Стэллу смутить было трудно.

— Приезжай, — повторила она. — Мы с тобой пойдем в Муштаид. А хочешь — в зоопарк или в цирк.

— Приезжай, — повторил за ней отец. — Вы пойдете с ней в Муштаид, в зоопарк или цирк.

Стэлла сунула что-то мне в руку и крепко зажала ее своими горячими пальцами. Они ушли как раз вовремя, потому что поезд тронулся без звонков и свистков и медленно отошел от темной платформы…

Я разжал пальцы и увидел маленькую плюшевую собаку. Ее мне оставила Стэлла на память.

Когда проводник отобрал билеты, моряки поинтересовались, зачем мы едем к морю зимой. Мама, стелившая мне постель, объяснила, что мы едем к отцу, офицеру.

— Рындин? — повторили они фамилию. — Как же, знаем: Рындин с торпедных катеров.

Они переглянулись.

Мама продолжала надевать на подушку хрустящую наволочку. Руки ее чуть дрогнули.

— Вам придется часа три идти от станции катером или ехать машиной, — сочувственно сказал юный лейтенант. — Они сейчас стоят в устье одной из бесчисленных речек, бегущих с гор в море. Мерзкое зимой место! Деревушка с домиками на сваях, дождь, грязь по колено, болото, лягушек до черта — квакают всю ночь целым оркестром… И не знаю, там ли еще катера, на которых служит ваш муж, — они не задерживаются в одном месте подолгу…

Офицеры вскрыли консервы, нарезали хлеб и сыр и принялись угощать нас. Я сидел у окна, слушал рассказы о морских боях и о наших летчиках, сбивающих фашистские самолеты над морем.

Глухо стучали колеса, вагон немного покачивало, и я уснул.

Когда я проснулся, по стеклу текли толстые струи дождя. За окном было серое утро.

— Одевайся, Никиток, — торопила мама. — Скоро приедем.

Я вскочил. Поезд медленно тащился среди сплошной лужи, и казалось — мы плывем под дождем по большому озеру.

Потянулись мокрые постройки. Поезд подполз к нахмурившемуся вокзалу. Лейтенанты помогли нам вынести вещи и рассказали, где найти моряков. Попутным катером или машиной они нас доставят к отцу. Мы вышли на вымощенную булыжником площадь. На площади стояли извозчичьи фаэтоны. Мы сели под клеенчатую покрышку. Кучер в мокром плаще с капюшоном хлестнул кнутом мокрых лошадей и крикнул: «Лентяи! Вперед!» Копыта звонко зацокали по камням. Мы проехали несколько улиц, свернули на бульвар и остановились возле белого домика. У входа дежурил матрос.

* * *

Спустя два часа я трясся на «газике», прикрытом брезентовым верхом, по размытой дождями дороге. Мне не терпелось увидеть отца, а для мамы не было места в машине. Лейтенант-композитор, которого мама знала по Ленинграду, сказал, что довезет меня в целости и сохранности, — до базы катеров было совсем недалеко, каких-нибудь двадцать пять километров. И мама, скрепя сердце, согласилась меня отпустить. «Скажи отцу, что меня обещали переправить на катере, как только успокоится море, может быть, завтра, — сказала она. — Поцелуй его за меня покрепче». Я сидел рядом с шофером, Костей-матросом, а позади разместились лейтенант-композитор, оказавшийся ленинградцем, и толстый мичман, загрузивший весь «газик» тюками с литературой.

«Газик» так встряхивало, что я больно стукался головой; тяжело вздыхал композитор, и ругался толстый мичман. Один Костя-матрос невозмутимо курил папиросу за папиросой. Мы объезжали размытые мосты, и вода подбиралась нам под ноги. Разглядеть что-нибудь в стекло было невозможно.

— Что, малец, не приходилось тебе еще ездить по такой мокрятине? — спросил Костя, лихо сдвинув на ухо бескозырку, и ловко разъехался с гудевшим грузовиком.

Мы ехали долго. Наконец, Костя резко затормозил:

— Станция «Вылезай»! Приехали!

Я ступил в глубокую лужу и в ботинках сразу захлюпало.

— Идем, орел! — позвал композитор.

Он выругался, набрав полную калошу воды. Лицо у него было молодое, но волосы совершенно седые. Он легко перепрыгивал через канавы. На берегу узкой, словно проулок, речки были развешаны сети. Домики стояли высоко над землей, словно приподнявшись на цыпочки.

Назад Дальше