— Поглядите! — обратился Берто к Пьеру. — Какое величие, какая красота!.. Да, хороший будет год.
Для него Лурд служил очагом пропаганды, где он сводил счеты со своими политическими противниками, радуясь множеству паломников, ибо это, по его мнению, должно было вызвать неудовольствие правительства. Вот если б можно было привлечь сюда городских рабочих, создать католическую демократию!
— В прошлом году, — продолжал он, — было тысяч двести паломников, не больше. Надеюсь, что в этом году цифра будет выше.
И несмотря на свою озлобленность оппозиционера, добавил радостным тоном человека, любящего пожить:
— Когда сейчас там была давка, я, честное слово, радовался. Я говорил себе: «Идет дело на лад, идет!»
Пьер не слушал его, подавленный грандиозным зрелищем. Людское море, разливавшееся все шире, по мере того как он над ним поднимался, простиравшаяся внизу чарующая долина, над которой вставали величавые горы, — все это вызывало у него трепетный восторг. Волнение его еще усилилось, когда он встретился взглядом с Марией, широким жестом указал ей на развернувшуюся перед ними изумительную картину. Но Мария не поняла его жеста; находясь в состоянии экзальтации, она не видела материального мира, и ей казалось, что Пьер берет землю в свидетели величайших милостей, какими осыпала их обоих святая дева; она думала, что и на него распространилось чудо в тот миг, когда она, исцеленная, встала на ноги, что и он, чье сердце билось в унисон с ее сердцем, почувствовал, как на него снизошла благодать и избавила его душу от сомнений, вернув ему веру. Как мог он, присутствуя при ее необычайном исцелении, не уверовать? Ведь она так пламенно молилась всю ночь напролет перед Гротом! Она видела сквозь радостные слезы, что и Пьер преобразился, и плачет, и смеется, вернувшись к богу. Это подстегивало ее лихорадочную радость, она катила твердой рукой свою тележку и готова была тащить ее бесконечно, все выше, на недосягаемые вершины, в ослепительный рай, словно неся в этом восхождении двойной крест — свое и его спасение.
— Ах, Пьер, Пьер, — лепетала она, — какое счастье испытать вместе такую радость! Я так страстно молила святую деву, и она соблаговолила спасти и вас и меня!.. Да, я чувствовала, как ваша душа растворяется в моей. Скажите мне, что наша обоюдная молитва услышана, что мне дано было ваше спасение, как и вам дано мое!
Он понял ее заблуждение и содрогнулся.
— Если бы вы знали, — продолжала она, — каким величайшим горем было бы для меня одной подниматься к свету! Ах, быть избранницей и идти к радости без вас! Но с вами, Пьер, какое блаженство!.. Быть вместе спасенными, счастливыми навсегда! Я чувствую в себе такие силы, что способна была бы перевернуть весь мир.
Надо было, однако, что-то ответить, и Пьер солгал; он даже подумать не мог о том, чтобы омрачить ее чистую радость.
— Да, да, будьте счастливы, Мария, я тоже счастлив, все наши страдания искуплены!
Но при этих словах все в нем оборвалось, как будто грубый удар топора внезапно отделил их друг от друга. До сих пор они страдали вместе, и она оставалась для него подругой детства, первой женщиной, которую он желал и которая всегда принадлежала ему, потому что не могла принадлежать никому другому. Теперь она выздоровела, а он — один в своем аду и знает, что она никогда не будет ему принадлежать. Эта внезапная мысль потрясла его, и он отвернулся в отчаянии, что ему приходится так страдать от ее бьющего через край счастья.
Пение продолжалось; отец Массиас ничего не видел и не слышал, весь отдавшись горячей благодарности богу; громовым голосом он возгласил последний стих песнопения:
— «Sicut locutus est ad patres nostros, Abraham et semini ejus in saecula»[17].
Одолеть последний пролет крутой лестницы, сделать еще одно усилие, поднимаясь по скользким широким ступеням! И вот ярко освещенная закатными лучами процессия кончила восхождение. Последний поворот, и колеса тележки звонко ударились о гранитные перила. Выше, выше, к самому небу!..
Балдахин появился наконец на вершине гигантской лестницы, перед дверями собора, на каменном балконе, господствующем над всем краем. Аббат Жюден вышел вперед, высоко держа обеими руками чашу с дарами. Мария, втащив тележку, стояла возле него с бьющимся сердцем, с пылающим лицом, с распустившимися золотыми волосами. Дальше расположилось духовенство в белоснежных стихарях и сверкающих облачениях; хоругви плескались на ветру, как флаги, оживляя белизну балюстрад. Наступил торжественный момент.
Сверху все представлялось в уменьшенном виде. Темное людское море беспрерывно колыхалось, на миг оно замерло — теперь видны были едва различимые белые пятна лиц, поднятых к собору в ожидании благословения; насколько охватывал взгляд — от площади Розер до Гава, в аллеях, на улицах, на перекрестках, вплоть до старого города, виднелись тысячи бледных лиц, рты были полуоткрыты, и все глаза прикованы к порогу храма, где перед ними должны были разверзнуться небеса. Затем взору открывался огромный амфитеатр — со всех сторон вставали холмы, пригорки и горы с высокими пиками, терявшимися в голубой дали.
На севере, по ту сторону бурной реки, на склонах ближних гор, многочисленные монастыри — кармелиток, сестер Успения, доминиканцев, сестер Невера — золотились среди деревьев, освещенные розовым отблеском заката. Густые леса взбирались по уступам к высотам Бюала, над которыми взлетала острая вершина Жюло, а над нею — Мирамон. На юге — снова глубокие долины, узкие ущелья, зажатые меж гигантских утесов, подножия которых уже подернулись синеватой дымкой, тогда как вершины еще сияли прощальной улыбкой заходящего солнца. Визенские холмы отсвечивали пурпуром, прорезая коралловым мысом дремлющее озеро прозрачного, как сапфир, воздуха. А напротив них, на западе, у скрещения семи долин, простирался необъятный горизонт. Замок, с его башней и высокими стенами, черный остов старинной суровой крепости, стоял точно страж. По эту его сторону взор веселил новый город, раскинувшийся среди садов, — белые фасады, большие отели, пансионы и красивые магазины с ярко освещенными витринами, а позади замка темнели в рыжеватой дымке выцветшие кровли старого Лурда. Малый и Большой Жерсы — два громадных голых утеса, кое-где покрытых пятнами травы, служили этой картине фиолетовым фоном, словно два строгих занавеса, задернутых на горизонте, за которыми величественно опускалось солнце.
Оказавшись перед этим безбрежным пространством, аббат Жюден еще выше поднял обеими руками святую чашу. Он медленно обвел ею горизонт от края и до края, начертав на фоне неба широкий крест. Повернувшись налево, он поклонился монастырям, высотам Бюала, острому пику Жюло, Мирамону; направо — изломанным скалам, обступавшим темные долины, и пылающим закатным пурпуром визенским холмам; прямо перед ним виднелись оба города, он поклонился им, а также замку, встающему над Гавом, и дремлющим во мгле Малому и Большому Жерсам; аббат поклонился лесам, потокам, горам, отдаленным вершинам, вырисовывавшимся неясной цепью на горизонте, — всей земле. Мир земле, надежда и утешение людям! Внизу толпа дрогнула под осенившим ее огромным крестным знамением. Казалось, неземное дуновение пронеслось над бледными лицами, бесчисленными, как волны в океане. Раздался восторженный гул, уста раскрылись, воспевая хвалу богу, когда чаша, освещенная заходящим солнцем, снова появилась, сама подобная солнцу, золотому солнцу, начертавшему огненный крест на пороге вечности.
Хоругви, духовенство, аббат Жюден под балдахином вошли уже в собор, когда Марию, все еще не выпускавшую из рук тележки, остановили две дамы и, плача, расцеловали ее. Это были г-жа де Жонкьер и ее дочь Раймонда; они тоже пришли сюда, чтобы присутствовать при обряде благословения, и узнали о чуде.
— Ах, дорогое мое дитя, какая радость! — повторяла дама-попечительница. — Как я горжусь, что вы в моей палате! То, что святая дева избрала именно вас, — большая милость для нас всех.
Раймонда задержала руку исцеленной в своей.
— Позвольте мне называть вас моим другом, мадемуазель. Мне было так жаль вас, и я так рада, что вы ходите, что вы стали такой сильной и красивой!.. Позвольте мне еще раз поцеловать вас. Это принесет мне счастье.
Мария в восторге лепетала:
— Спасибо, от всего сердца спасибо… Я так счастлива, так счастлива!
— Мы с вами теперь не расстанемся! — сказала г-жа де Жонкьер. — Слышишь, Раймонда? Пойдем помолимся вместе с нею. А после службы уведем ее с собой.
Дамы присоединились к процессии и пошли вслед за балдахином, рядом с Пьером и отцом Массиасом, между рядами скамеек, занятых делегациями. Одним хоругвеносцам разрешено было встать по обеим сторонам главного алтаря. Мария приблизилась к алтарю и остановилась у ступенек со своей тележкой, крепкие колеса которой дребезжали на каменных плитах. Объятая священным безумием, Мария привезла эту бедную, многострадальную тележку в роскошный дом божий как доказательство свершившегося чуда. Орган разразился торжествующей мелодией, громогласными звуками, славящими бога; в хоре голосов выделялся небесный, ангельский голос, чистый, как кристалл. Аббат Жюден поставил чашу с дарами на алтарь, толпа заполнила неф, сгрудилась, каждый старался занять место до начала службы. Мария упала на колени между г-жой де Жонкьер и Раймондой, глаза которой увлажнились от умиления, а отец Массиас, обессиленный после необычайного нервного подъема у Грота, рыдал, распростершись на полу, закрыв лицо руками. Позади него стояли Пьер и Берто, все еще следивший за порядком, — он держался настороже даже в самые волнующие минуты.
Оглушенный звуками органа, охваченный беспокойством, Пьер поднял голову и обвел взглядом собор. Центральный неф, высокий и узкий, пестро раскрашенный, был весь залит светом, проникавшим в окна. Боковые нефы представляли собой нечто вроде коридоров, расположенных между столбами и боковыми приделами; от этого главный неф казался еще выше, его хрупкие, изящные аркады взлетали вверх. Золоченая, ажурная, словно кружевная, решетка ограждала амвон и белый мраморный алтарь, весь в лепных украшениях, пышный и девственно чистый. Но больше всего взгляд поражало обилие приношений; это была целая выставка: вышивки, драгоценности, хоругви — поток даров заливал стены; золото, серебро, бархат, шелк снизу доверху покрывали церковь. На это святилище беспрерывно изливалась горячая благодарность, и заключенные в ней сокровища, казалось, пели гимн, исполненный веры и признательности.
Особенно много было в соборе хоругвей, — они виднелись повсюду, бесчисленные, как листья на дереве. Не меньше тридцати свисало со свода. Другие, украшавшие на всем ее протяжении галерею трифориума, казались картинами в обрамлении колонн. Они стояли вдоль стен, развевались в глубине капелл, образовали над амвоном подобие неба из шелка, атласа и бархата. Они насчитывались сотнями, глаза уставали любоваться ими. Многие были так искусно вышиты, что слава о них распространилась за пределами Лурда и знаменитые вышивальщицы приезжали на них посмотреть: хоругвь в честь богоматери Фурвьера с гербом города Лиона; черная бархатная хоругвь Эльзаса, шитая золотом; лотарингская, на которой изображена была святая дева, накрывающая плащом двух младенцев; бретонская — голубая с белым, где пылало окровавленное сердце Иисуса, окруженное нимбом. Здесь представлены были все империи, все государства. Даже такие далекие страны, как Канада, Бразилия, Чили, Гаити, благоговейно сложили свои знамена к стопам царицы небесной.
Помимо хоругвей, здесь были еще тысячи удивительных вещей — золотые и серебряные сердца сверкали на стенах, как звезды на небосводе. Их расположили в виде мистических роз, фестонов, гирлянд, поднимавшихся по колоннам, вокруг окон, в глубине капелл. Над трифориумом из этих сердец крупными буквами были выложены слова, с которыми святая дева обратилась к Бернадетте; они длинным фризом окружали неф и радовали простодушных людей, читавших по слогам. Это бесконечное количество сердец действовало угнетающе, — подумать только, сколько дрожащих от благодарности рук принесло их в дар! Множество самых неожиданных приношений украшало храм: букеты новобрачных под стеклом, ордена, драгоценности, фотографии, четки и даже шпоры. Были там и офицерские погоны, и шпаги, среди которых выделялась великолепная сабля, оставленная на память о чудесном обращении.
Но это было еще не все — неисчислимые богатства окружали молящихся: мраморные статуи, бриллиантовые диадемы, роскошный ковер из Блуа, вышитый французскими принцессами, золотая пальма, украшенная эмалью, присланная святейшим папой. Лампады, свисавшие со сводов, также являлись дарами; некоторые — из массивного золота, художественной работы. Казалось, мириады драгоценных светил освещали неф. Перед дарохранительницей горела лампада, присланная из Ирландии, — шедевр чеканного искусства. Были лампады из Валенсии, из Лилля, одна из Макао, из самого сердца Китая, — настоящие сокровища, сверкавшие драгоценными камнями. А как сиял собор, когда во время торжественного богослужения над амвоном горели все двадцать паникадил, сотни лампад и сотни свечей! Вся церковь переливалась в это время огнями, отражавшимися в тысячах золотых и серебряных сердец. Зрелище было необычайное: по стенам струилось яркое пламя, люди словно входили в ослепительную райскую обитель, а бесчисленные хоругви сверкали со всех сторон шелком, атласом, бархатом, на них сияли вышитые кровоточащие сердца, победоносные святые и мадонны, чья милостивая улыбка рождала чудеса.
Ах, этот собор! Сколько в нем происходило пышных церемоний! Никогда здесь не прекращались службы, молитвы, песнопения. Весь год напролет курился ладан, гремел орган, коленопреклоненные толпы молились от всего сердца. Непрерывные мессы, вечерни сменяли друг друга; звучали проповеди и давались благословения; службы совершались каждый день, а праздничные дни отмечались с беспримерным великолепием. Всякая знаменательная дата служила поводом для необычайного торжества. Всех паломников надо было ослепить. Все эти смиренные страдальцы, прибывавшие издалека, должны были увезти с собой утешение, радость, видение рая. Они взирали на пышность, окружавшую бога, и сохраняли на всю жизнь вызванный ею восторг. В бедных, голых комнатах, где стояли жалкие койки страдальцев, в разных уголках христианского мира вставал образ собора, блистающего несметными богатствами, словно мечта о сладостной награде, словно сама судьба, словно блаженная жизнь, уготованная беднякам после долгого прозябания на земле.
Но Пьера не радовал этот блеск, в котором он не видел ни утешения, ни надежды. Ему становилось все тяжелее, в душе у него был непроглядный мрак, полное смятение мыслей и чувств. С тех пор как Мария поднялась в своей тележке, воскликнув, что она исцелена, с тех пор как она стала ходить, почувствовав прилив жизненных сил, Пьера охватило огромное уныние. А ведь он любил ее, как брат любит сестру, он испытал беспредельную радость, когда она перестала страдать. Почему же ему было так больно от ее счастья? Он не мог смотреть, как она стоит на коленях, радостная и похорошевшая, несмотря на слезы; бедное сердце его обливалось кровью, словно ему нанесли смертельную рану. И все же Пьеру хотелось остаться. Он отворачивался от Марии, пытаясь сосредоточить внимание на отце Массиасе, который продолжал рыдать, распростершись на полу; он завидовал смирению этого человека, верившего в божественную любовь. На миг Пьер даже заинтересовался одной из хоругвей, и он спросил про нее у Берто.
— Которая? Кружевная?
— Да, налево, — ответил Пьер.
— Эта хоругвь пожертвована Пюи. На ней изображены гербы Пюи и Лурда, объединенные Розером… Кружево такое тонкое, что всю хоругвь можно зажать в руке.
В эту минуту показался аббат Жюден, начиналось богослужение. Снова грянул орган, пропели молитву, а на алтаре святая чаша сияла, как солнце, среди многочисленных золотых и серебряных сердец, несчетных, как звезды. Пьер был больше не в силах оставаться в соборе. Марию проводят г-жа де Жонкьер и Раймонда; значит, он может уйти, забиться в какой-нибудь темный уголок и выплакаться. Пьер извинился: он должен уйти, у него назначено свидание с доктором Шассенем. Его немного пугало, что он не сможет выйти, так как толпа верующих запрудила выход. Но тут его осенила счастливая мысль, — он прошел через ризницу и спустился по внутренней лестнице в Склеп.