Алексей Кожевников
Собрание сочинений в четырех томах
Том третий
1
Шесть минут… Только шесть минут осталось нам спокойной тыловой жизни. Уже выдали новое фронтовое обмундирование, десантское снаряжение, трехдневный паек. Скоро скомандуют: «Стройся! Шагом арш!» Затем: «По вагонам!», «По самолетам!»…
И ночью выбросят в расположение противника.
Нас много, целая воздушно-десантная бригада. Есть тут и ветераны войны, бывавшие во всяких боевых переделках, прошедшие Хасан, Халхин-Гол, Сталинград, Орловско-Курскую дугу, счастливцы, баловни воинской судьбы, на которых «сама смерть сломала себе зубы». Есть и зеленые новички, не видавшие и не слыхавшие взрыва вражеской бомбы. Новичков гораздо больше, чем ветеранов.
Всем нам оказали высокую воинскую честь — из обычных наземных войск перевели в воздушно-десантные. Воинством будущего называют эти войска наши командиры.
Сверх обычной мы прошли дополнительную подготовку, положенную для десантников. Прыгали с парашютом, занимались боксом, борьбой, изучали способы рукопашного боя. Десантник должен быть силен, вынослив, закален, ловок. С ним ведь не идут ни обоз, ни кухня, он все несет на себе, часто сутками живет без еды и питья, без сна и отдыха, делает большие переходы.
Учились управлять боевыми машинами, владеть всеми видами горячего и холодного оружия, подрывать дороги, мосты, склады, стрелять без промаха. Патронов у десантника всегда в обрез, они на счету, пополнять их трудно, и каждый выстрел должен разить без промаха.
Учились дерзости, смекалке, хладнокровию, презрению к смерти, — в общем учились, как ловчей, больше уничтожать фашистов и дороже отдавать свою жизнь.
Теперь, по мнению наших командиров, мы — стопроцентные десантники: умелы, отважны, крепко заряжены духом патриотизма, бесстрашия и ненависти к врагу. Все наши командиры — коммунисты, большинство солдат — комсомольцы. А те немногие, кто не в партии и не в комсомоле, хорошо проверены, политически надежно подкованы.
Построившись в плотную колонну, идем на железнодорожную станцию. Оттуда чумазый товарный состав, замаскированный полуувядшей осенней зеленью под лесную полосу, длинную и узкую, потащит нас к фронту по местам, где прошла война.
Нашему составу дали зеленую улицу, но, должно быть, многим поездам дают такую улицу, и нас подолгу держат на разъездах, ставят на запасные пути, обгоняют.
Явным предпочтением и превосходством пользуются артиллерийские эшелоны. Десятки платформ, груженных танками, тяжелыми пушками, зенитками, пулеметами, снарядами, — все вместе, как один километровый снаряд, как стальной гигант еж, ощетинившийся смертоносными дулами, летит двойной тягой, с небывалой скоростью, запрещенной, подсудной в мирное время. Гнутся, стонут под ним рельсы, содрогается земля, далеко, на сотни метров, чувствуют это содрогание уцелевшие здания — тоже начинают дрожать и жалобно, тревожно звенеть стеклами.
Эти эшелоны дают грозные предупреждающие гудки: «Идд-дуу!.. Ид-дуу!..» — и, не сбавляя скорости, врываются на станции, в путаницу рельсовых путей, в тесноту задержанных поездов. Страшно глядеть, как пролетают они в клубах шумного, сердитого пара, в космах черного угольного дыма, в вихрях пыли, с громом, лязгом и скрежетом разгневанного железа.
И, пока не затихнет грохот, не рассеется окончательно пар и дым, я все думаю: «А что, если такой перепутает рельсы и врежется в живой эшелон, — скажем, в наш?.. А если два таких встречных состукнутся лбами?»
Фронт, бои у Днепра. Мы едем по местам, освобожденным от врага, но и здесь во всем видна война. Все капитальные мосты взорваны, взамен поставлены второпях времянки. Поезда по ним, даже самые сверхсрочные, идут опасливо, на цыпочках. Вместо гладеньких форменных телеграфных столбов торчат неотесанные, необделанные, прямо в шкуре, лохматые и кривые. Некогда было заниматься ими, спилили деревья да кое-как, наспех, обрубили сучья и натянули провода.
Леса вдоль дороги широко вырублены. Много нашего леса немцы увезли в Германию. Много свели обе воюющие стороны для противотанковых завалов, блиндажей, землянок, гатей через болота и топи. Много снесли артиллерийским огнем, сожгли на кострах, много выгорело от пожаров. А теперь спиливают, дожигают пни и огарки. Война — лютый враг леса.
Поля и луга изрыты окопами, густо, в несколько кольев, перетянуты заграждениями из колючей проволоки. Многие села сожжены начисто, уцелели только печи. От многих не осталось ничего, кроме названия в людской памяти, а все вещественное, зримое так основательно разбито, сожжено, а затем само место, сама земля так перевернута разными снарядами и бомбами, так измешена гусеницами и колесами всяких машин, орудий, что не найдешь и малой живой травинки, как на образцово обработанной пашне.
Иногда на таком поле войны одиноко торчит столб с черной доской и красной, броской надписью:
«Товарищ, остановись, прочитай!
Здесь до войны была деревня… жилых домов… тысячи плодовых деревьев, школа, колхозные фермы…
Фашистские изверги сожгли все постройки, вырубили все плодовые деревья, разграбили колхозное имущество».
Повсюду валяются искореженные танки, орудия, автомашины, телеги, заградительные ежи. Торчат искалеченные, обожженные деревья.
И везде: в полях, лесах, болотах, возле дорог, на пустырях разбитых селений — могилы, могилы. Большие — братские — и маленькие — одиночные. Иногда они отмечены дощатыми пирамидками, а чаще — небольшими столбушками либо кольями, березовыми, еловыми, сосновыми, какие нашлись поблизости. К пирамидкам, столбушкам, кольям пришпилены, прибиты маленькие пятиконечные звездочки, где фанерные, а где жестяные, из консервных банок. Имена павших, написанные наспех в окружениях, отступлениях и наступлениях, уже полусмыты дождями, столбушки и колья покосились.
На остановках десантники толпами собираются у этих могил, читают надписи:
Читают имена погребенных, ищут среди них родственников, друзей, знакомых.
Каждый убитый — оборванное счастье. Сколько загублено, закопано в землю человеческого счастья!
Города похожи на карьеры, где добывают камень. Среди редких уцелевших домов — холмы щебня и битого кирпича.
Нет ни одного целого станционного здания. Либо остатки стен без крыш и потолков, без дверей и окон, как древние развалины, либо того хуже — груды мусора. Вокзалами служат помятые, облупленные вагоны, которые уже отбегались и списаны из подвижного состава.
На одной из больших станций, где паровоз брал воду, мы заглянули в разбомбленный дом. Все внутренности его — полы, потолки, изразцовые печи, шкафы, столы, взрослые и детские кровати, книги, игрушки… все-все, что было в четырех этажах, вырвано и разбито фугасной бомбой, словно для какой-то дикой, чудовищной окрошки, и валяется на цементном полу в подвале.
Нас было несколько человек. Одни особо пристально разглядывали в этой окрошке детских кукол с оторванными головами, руками, ногами и грозились немцам:
— И зададим же вам перцу!
Другие особо заинтересовались железными балками, на которых лежали до бомбежки полы и потолки, а теперь балки, судорожно скрюченные, висели на стенах обрывками. Ох и силища фугасная бомба, рельс крутит и рвет, как соломинку!
Чем ближе к фронту, больше суматохи и шума, точно впереди близко Москва или другой крупный город. По железной дороге в оба конца гремят не утихая воинские поезда. Шоссейные и грунтовые дороги вроде рек в половодье — расплеснулись широко за канавы. От постоянных старых дорог накатаны в обе стороны новые дорожные усы к оврагам и лесам, где укрываются воинские части.
Во всю дорожную ширь тянутся безначальные и бесконечные потоки автомашин, танков, орудий. Рядом, опасливо сторонясь, ковыляют с военными повозками костлявые, грязные, лохматые, в ссадинах и нарывах несчастные фронтовые коняги.
Везут солдат, снарядные ящики, бочки с горючим, мотки проводов, сено, что-то скрытое брезентом… Туши мяса — синие, без жиринки, — мясо третьего года войны.
Конец сентября. Давно стоит теплая, сухая погода. Черноземные дороги истолчены в муку, в сажу. А колеса и гусеницы машин, солдатские сапоги и конские копыта столько поднимают ее, что солнечный день преждевременно обращается в сумерки. Машины и днем на некоторых участках зажигают фары. Кажется, нет воздуха, вместо него удушливая смесь, где переболтались черная пыль, синий бензиновый чад и всякая невидимая тошнотворная вонь от машин, лошадей, солдат.
Кругом наши солдаты убирают разбитое, по низинам и мочажинам ведут деревянные гати, на уцелевшие деревья, на временные тычинки, жердинки навешивают провода полевой связи.
С правой стороны иногда ухают взрывы. Мы едем рядом с фронтом, где приближаясь к нему, где удаляясь.
В небе не утихая ревут самолеты.
Из-за облаков вынырнули три желтобрюхих фашистских бомбардировщика и пошли на наш состав. Поезд резко остановился. Мы горошком выкатились из вагонов за насыпь. Тут на стервятников налетели два наших истребителя. Бой, как всякий воздушный, был ярый и скорый. Самолеты громко, страшно ревели моторами, кружились, резко падали вниз, как подбитые, и вдруг взмывали кверху. Разглядеть, разобрать, кто кого теснит, было трудно. Вдруг один из фашистских налетчиков вспыхнул и обратился в желтый огненный шар, из которого чуть торчали концы серых дюралевых крыльев; секунды через две-три он резко покачнулся и пошел вниз, сперва косо, планируя, затем прямо, камнем. Стукнувшись оземь, он взорвался, будто целый склад снарядов, разлетелся на куски и продолжал гореть несколькими кострами, гореть ярким-ярким пламенем с черным-пречерным дымом.
А вверху продолжался воздушный бой. Пораженный этим зрелищем, я забыл про осторожность, переполз от насыпи к братской могиле и, прижавшись к деревянной пирамидке, встал в полный рост. Воздушная схватка открылась мне как на ладошке. Летучая, легкая, будто в цирке; совсем не похоже, что опасная, жестокая.
Вдруг рядом со мной объявился ползком Антон Крошка, так рванул меня за штанину, что я сунулся на коленки.
— Ты чего? — Я дернулся встать.
— А ты чего? Захотел сюда? — Крошка хлопнул рукой по могильной пирамидке. И, пока шел бой, не дал мне поднять головы.
Наши сбили еще одного немца, третий скрылся за облаком. Один из наших истребителей помчался за ним вдогонку. Другой почему-то потерял управление и упал. Летчик спасся на парашюте.
— Ты зачем здесь? — снова спросил меня Крошка, уже миролюбивей.
— Интересно. Не видывал, чтобы схватились так близко.
— Не тоскуй, наглядишься.
Наш паровоз загудел. Но мы успели взглянуть на упавший советский истребитель.
Удивительные, прекрасные создания самолеты. Но как свирепо, дико коверкает их война. Больно видеть сбитую машину: ведь груда искореженного, обгорелого металла еще недавно заключала в себе высокую человеческую мысль, была сгустком изобретательского гения. А теперь эта мысль, этот гений оскорблены, поруганы, растоптаны. И кем! Гитлеровским солдафоном.
В суматохе и толчее прифронтовой полосы одиночками и группами по двое, по трое мотаются старушонки, молодки, девчонки и парнишки из Москвы, Подмосковья, с Волги. Они просят около воинских эшелонов: «Братцы, товарищи, сынки, родненькие, посадите, подвезите!» Голосуют шоферам: остановись!
Остановка. Смена паровоза. Высыпаем на железнодорожные пути размяться. К нашему вагону подошли бойкая, уверенная молодка, древняя старушка и робкая-робкая девочка-подросток. Все с котомками, все в бедной, сильно измятой, словно изжеванной одевке.
— Сынки! Братцы! Подвезите немножко старую да малую, — хлопотала старушка за себя и за девочку.
Молодка начала подначивать:
— Подвезут. Иначе не может быть. Как же иначе! Братишки у нас сознательные. Верно говорю, сознательные? Подвезете?
Мы — ни гугу. Наше солдатское дело — помалкивать. Разговаривать у нас есть командиры. Они зоркие, скорые. И тут ждать не пришлось, старший по вагону, лейтенант, выпрыгнул на насыпь, скомандовал нам: «Расступись!» — и остановился перед мешочницами.
— Кто такие?
— Сынок, миленький, подвези! — взмолилась старушка. Она сильно вздрагивала плечами и головой, с ресниц при этом падали слезы.
— Я спрашиваю, кто такие? Спекулянтки?
— Ошибаешься, товарищ лейтенант. Выше поднимай, выше: капиталистки, мильёнщицы. Аль не видишь по сряде? — с шипом, задыхаясь, проговорила молодка, затем повернула старушку перед лейтенантом. — Считай заплатки! Под каждой зашито по мильёну.
— Я не могу, не имею права перевозить всякую публику. Это запрещено. Категорически, — отчеканил лейтенант.
— А мы не публика. И не всякие. Мы — рабочие, — тоном выше отчеканила молодка. — Какое надо вам право, от кого? Вы — победители, выше вас никого нет. Как сделаете, то и будет право. Вы защитники, спасители Родины. А мы… — молодка гордо подбоченилась, — мы — ваши жены, матери, сестры. И нечего нам с вами спрашивать у кого-то, мы сами себе и право и порядок. — Тут, круто избоченясь, она одним махом запрыгнула в открытую дверь вагона и протянула оттуда руки старушке и девочке. — А ну, вздымайтесь! Вздымайтесь! В вагоне договорим, в вагоне разговор веселей пойдет.
Девочку она задернула легко, будто невесомую, а с бабушкой, которая уже плохо двигалась, получился стопор.
Тогда молодка крикнула нам:
— Эй, орлы, чего стоите в свидетелях? Подмогните!
Мы подхватили старушку и осторожно подали в дверь, как наливное яблочко на серебряном блюдечке.
Тут послышался крик:
— Сынки, голуби, и меня, меня!..
К нам ковыляла еще старушка о трех ногах, считая клюку. Мы и ее приняли с тем же почетом, как первую. А молодка словно гостей, словно дома, рассадила всех мешочниц по нарам.
Лейтенант не препятствовал ни нам, ни молодке; вскочив в вагон, он остановился и молча смотрел то на самовольных пассажирок, то на солдат, то на открытую дверь и быстро менялся в лице от густо-красного до бледно-ледяного.
Мы притихли, сильно заинтересованные, как поступит лейтенант дальше. Верно, есть приказ не принимать в воинские эшелоны гражданских лиц. Но не пустить, отказать — одно дело, и куда сложней вытурить таких пассажиров, которые уже в вагоне.
Нам подали паровоз. Прилаживаясь к составу, он резко толкнул его назад. Дверь нашего вагона взыграла и поползла сама собой закрываться. Лейтенант рывком расхлобыстнул ее во всю ширь, потом проворчал:
— Суворов в юбке! Не успели мигнуть, как штурмом заняла вагон. Эту следует прокатить подальше и высадить из вагона, пусть потопает по шпалам.
Затем лейтенант перебросил взгляд на девчонку и старушонок. Мы тоже повернулись к ним. Ну-у… этих тронь — и рассыплются.
— Документы есть? Предъявите! — сказал лейтенант мешочницам. — Закон порядка требует.
Мы задышали вольней, с облегчением. Значит, если документы в порядке, не высадит, все обойдется.
Документы были. Лейтенант внимательно, придирчиво разглядывал их и громко, на весь вагон, прочитывал, давая понять этим, что мы можем высказывать свое мнение.
Мешочницы рассказывали. Старушка с девочкой — это бабушка с внучкой, молодка — их дальняя родственница. Все они из-под Москвы. Старушка тридцать девять годиков отплясала перед станками на ткацкой фабрике.
— Не то что присесть, а приостановиться, передохнуть некогда. Муж у нее более того отбухал молотом в кузнечном цехе. Теперь оба «изживенцы» и «пензионеры». Внучка учится.
— А здесь почему, зачем? — допрашивал лейтенант.
— С голоду, родненький. Как наших кормильцев — зятя и дочку мою, она сестра милосердия, — призвали на войну, остались мы трое: я, дедушка и вот она, внучка. Все изживенцы. И карточки у нас одна детская, две изживенческие.