Почему-то ни одного телефонного звонка... Ах, да! Втыкаю вилку телефонного шнура в розетку. Телефон звонит. Незамедлительно. И сразу сумятица мыслей: «Жена?! Для нее вот уже два дня, как я нахожусь в командировке и, по идее, должен находиться еще один день... Ладно. Оправдаемся внезапным приездом».
— Старик, — сипит Козловский, — ты в норме?
— Уже, — говорю я, глядя, как входит девочка из отдела писем и кладет мне на стол пачку рукописей.
— Как мой рассказец? Прочел?
Вчера, когда мы уезжали веселиться, а уезжали мы прямо из редакции, он положил рассказ мне на стол. Да, рассказ здесь. А. Козловский. «Правда жизни». Бумага желтая, низкого качества. Второй экземпляр. Первый путешествует наудачу по иным редакциям.
— Предложим, — говорю я неопределенно.
— Планерки не будет, — воспользовавшись паузой, шепотом вступает девочка из писем. — У главного умерла мать.
Передо мной возникает образ главного почему-то со свирепой, багровой физиономией, и с полсекунды я постигаю обрушившееся на него несчастье. Образ покойной мамаши выходит у меня некоей старухой в черном, похожей на богомолку.
Я понимающе киваю, и девочка уходит.
Теперь звоню я. В комедийное объединение. У меня снимается фильм. По моему сценарию. Это большая удача, большие деньги, и все мне завидуют. К телефону никто не подходит. Я кладу трубку, достаю ножницы и начинаю подравнивать ногти. Пальцы у меня дрожат. Делать нечего. Может, позвонить жене? Приехал, мол, то-се... Но вспоминаю тещу и решаю свой отдых продлить. Расстраиваюсь. Какая чушь! Вру, изворачиваюсь, живу как подонок, боюсь телефона и ради чего? Ради трех дней, проведенных вдали от семейного очага? Тогда к чему же... Стоп! Я замираю на краю пропасти дальнейших своих размышлений и отступаю от этого ее края. Потом. Из командировки я прибываю завтра, и завтрашним днем омрачать безмятежность сегодняшнего не стоит.
Игорь Егоров
Пахнуло морозом. Дверь гаража раскрылась, на пороге появился тип в ватнике, мохнатой кепке кавказского покроя и замасленных расклешенных брюках.
— Здоров, хозяин! — молвил он озабоченно. Протянул руку, представился: — Эдуард.
— Игорь, — ответил я на рукопожатие.
Эдуард расстегнул ватник. Вздохнул, разглядывая машину. Я рассматривал Эдуарда. Это был человек с прекрасно развитой грудной клеткой и, судя по всему, бицепсами, скуластым, цыганистым лицом деревенского красавца, с наглыми, всезнающими глазами. Тут надо сказать, что я остро чувствую людей. И сразу понимаю, кто передо мной. Ошибаюсь редко. Сейчас передо мной стоял жулик. Мелкий, изрядно битый судьбой и жизнью, но неунывающий. Сидевший, точно.
— «Победа», значит, — произнес Эдуард, закуривая и опуская лапу на пыльный капот. — Крылья нужны?
— Аккумулятор, — сказал я рассеянно. — Можешь?
— Четвертной, — последовал незамедлительный ответ. — Новье... От грузовика. Кру-утит... — И Эдуард всем лицом и туловищем изобразил восхищение по поводу того, как аккумулятор крутит.
Я показал десятирублевку.
— Чи-иво? — Собеседник демонстративно застегнул ватник. Поправил кепку. — Издеваешься? Новье аккумулятор...
— Ладно. — Я бросил купюру на капот. — И еще пять за мной.
Эдуард посмотрел на деньги, такие реальные. Скривился, сопя в размышлении. Сказал:
— Если б душа не горела...
Пока раскочегаривался движок, превращая гараж в газовую камеру, я стоял у входа и, покуривая, наблюдал, как плечистая фигура Эдуарда, загребая снег штанинами, удаляется в неизвестном направлении с моим червонцем. Этого кадра здесь раньше не было. Из новых, что ли?
Мимо проехала «Волга». Затем остановилась и, юзя облепленными снегом колесами, дала обратный ход. Я увидел Мишку. Мишка — старый приятель. Раньше работал шофером в нашем КБ.
— Привет! — В голосе его звучала задорная радость.
Я тоже расплылся. Парень он отличный — добряк, с юмором. Люблю таких. Поэтому с чистосердечной улыбкой я вглядывался в его конопатую, бледную физиономию (он рыжий, как бульдог) и тряс худую, нешоферскую руку.
— Отслужил.?
— Первый день, — доложился я. — Сейчас — в военкомат, отметиться... — И кивнул на раскрытый бокс, где в клубах дыма рокотал мой танк.
— Глуши мотор, — посоветовал Михаил. — У меня два часа свободы, подвезу. Поговорим... Как с работой-то у тебя?
Мы уже приготовились зацепиться языками, но тут возле нас чертом возник Эдуард.
— Привез? — мрачно спросил он у Мишки.
Тот открыл багажник, вытащил новое крыло «Москвича».
— Ну, мы в расчете? — уточнил Эдуард, неприязненно косясь на меня.
Мишка кивнул, и Эдуард, сунув крыло под мышку, вновь отбыл по странным своим делам. Страдая от вредных выхлопных газов, я запер гараж и уселся в «Волгу». Спросил, имея в виду Эдуарда:
— Кто такой?
Мишка крутился на пятачке между гаражами — разворачивался.
— Эдик? — Он дернул щекой в ухмылке. — Инвалид! С желудком у него чего-то такое... Сторож в кооперативе. Мастер на все руки. Прием любых заказов. Спереть, достать, продать; берется за любые работы: надо — машину покрасит, надо — движок переберет... Все умеет. И все чужими руками. Живет на комиссионных. Володьку Крохина знаешь? Из газеты? Через два бокса от тебя? Он хорошо сказал. Эд, сказал, бездельник, но человек деловой. С деньгами-то у тебя как?
— Приплыл пароход на мель.
— Во, — озадачился Мишка. — И у меня тоже. Я тут жениться задумал. Ну сразу куча проблем. Во-первых, с жильем... — Мишка жил за городом, в деревне.
— С жильем у меня тоже, — вздохнул я.
— Слушай, ты... по-английски соображал ведь? — Михаил помедлил. — Я сейчас в «Интуристе», вожу всяких...
— Не тяни душу.
— В общем, так, — отважился он. — Прошлое лето наведался я к бабке. Под Архангельск. В деревню. Короче, пособирал на досуге иконки. Шастал по всей округе — по чердакам, избам заколоченным. Итог: имеется два мешка, а что с ними делать, хоть убей... Доски трухлявые, ни фига не разобрать — одна чернота. И...
— И дерзкий замысел родился в твоей бедовой голове, — закончил я. — Смотри... Бедовые головы, их, знаешь, наголо любят стричь.
— Дык ведь... такова се ля ви, как говорят французы, изучающие русский язык, — грустно отшутился Михаил. — Дом надо строить. А на машине что слева сшибешь, то уйдет — не заметишь. Слесарю дай, мойщице дай...
Возникла пауза, заполненная ровным гудом мотора.
— Ну и чего думаешь? — спросил я, проникаясь идеей.
— Я думаю! — сказал Михаил с тоской. — Толку! Доски расчищать надо, а это реставратор... где он? Потом язык — ни хрена же не соображаю, как глухонемой...
Я поразмыслил. Один художник, впрочем, может, и не художник, а как раз реставратор — в тонкости его специализации я не вникал, был мне известен. Олег. Школьный дружок. До армии мы с ним встречались в его мастерской: выпивали среди скульптур и живописи. Но возьмется ли он за иконы? Я почувствовал, что включаюсь в жизнь.
— С реставратором уладим, — сказал я. — Язык тоже... подвешен. А вот клиент — это уж...
— Клиент что? — Мишка рулил, напряженно смотря на дорогу. — Клиент будет. Как бы все остальное утрясти... Знаешь, заезжай вечерком, прямо сегодня. И решим. — Он остановил машину у военкомата. — Жду?
Я кинулся к дежурному: так и так, прибыл...
— С двух часов! — был краткий ответ.
— С двух часов, — сказал я Мишке. — Попали!
— Ну это... я не... — развел он руками. — Работа. А может, ты завтра? Необязательно же сегодня?
— Обязательно сегодня, — сказал я. — И никак иначе. — Мне в самом деле хотелось устранить этот вопрос именно сегодня и навсегда.
— Тогда... вечером, — сказал Мишка. — Часов в семь.
Синеватый дымок поплыл из выхлопной трубы, оранжево мигнул сигнал поворота, «Волга» круто развернулась и, юркнув в просвет между спешащими автомобилями, затерялась в их потоке.
А я остался. В одиночестве пустого ожидания. Подъехал троллейбус. Кто выйдет из дверей первым? Я загадал: если кто-то такой, ну... приятной, скажем, наружности — все будет нормально. Сам не знаю, кого бы я хотел увидеть и что именно подразумевал под этим «все будет нормально».
Двери, скрипя створками, распахнулись. С передней и задней площадок одновременно и, я бы сказал, синхронно вышли два старикана. Оба с палочками. Один хромал на левую ногу, другой — на правую. Столь же синхронно они поковыляли в разные стороны. Я на секунду прямо-таки обалдел. Непонятное знамение...
Марина Осипова
Вскочила в вагон метро, и тут же кто-то довольно настойчиво потянул меня за рукав. Обернулась. Мой первый муж. Вот встреча... Честное слово, обрадовалась. Да и он тоже. Ну а почему бы и нет, действительно? Да, развелись, не сложилось, но не враги же и не чужие... А все-таки грустно. Говорили, улыбались, но как бы через прозрачную перегородку. Прошлое нас связывает, а настоящее разъединяет. У него семья, дочь. Странно, я ревную, идиотка... Две остановки, и вот он выходит, коснувшись моего локтя, теряется в толпе, а я все еще вижу перед собой его лицо, печально бодрящиеся в улыбке глаза... Увидимся ли вновь? Поезд уносится в черноту, в стекле вагона серые силовые кабели и отражения людей. Смутно как-то... Он любит меня. Я знаю — любит. Но это потеряно, конечно, это уже там — вдалеке пережитого. Возникает дурацкая мысль: что будет в душе одного из нас, когда он узнает о смерти другого? Какая дрянь лезет в голову! А все же? Нет, лучше об этом не думать. Забыть. Но не забудешь ведь. Человек жив прошлым своим. Спохватываюсь: не спросила, как его родители... И вспоминаю день нашего разрыва. Внешне прелестный денек. Солнышко. Гудят фонтаны. Мы идем по аллее посольства — оранжевый песочек, пальмы, кустарники в кровавых и сиреневых цветах, кактусы... Африка. Муж идет. Свекор. Свекровь. Противные слова, что-то в них огородно-неудобоваримое... Иду я. Муж здесь работает, а я и родители его здесь в гостях. Вчера прилетели.
— Марина, деточка, — говорит свекровь, — пойми меня как мать. Он, — это она про моего мужа, — не в силах так жить. Ты — там, он — здесь. Вам надо определиться. От этого зависит его карьера. А ты жена, и главное для тебя — интересы мужа, создание ему всех условий работы и быта, что составляет весь смысл нашей... женской судьбы, поверь! — Звучит с пафосом. Я ей не верю. — Твое актерство... — продолжает мама мужа горько и сладко одновременно, — да, сейчас ты где-то там снимаешься, возможен успех, да... Но это несерьезно, это жалко, в конце концов! Затем богемное окружение, разврат... — Ее полное, благонравное лицо под сенью панамы с декоративным цветком из блекло-голубой ленты идет брезгливыми складками. — Ужасно! Ты все же жена дипломата! — Последнее слово произносится с благоговением. Она тоже жена дипломата. Ныне пенсионера.
Пенсионер-свекор — благородная борода, пенсне, лакированные штиблеты с обрубленными носами — идет рядом, тяжко вздыхая.
— Это безответственно, Марина, — изрекает он, соглашаясь с супругой. Голос его солиден, цветист, в нем что-то определенно оперное. — Жить так... — Углы губ его опускаются, а плечи приподнимаются. — Потом в самом деле — эта шатия-братия, сплошное... мда.
Муж молчит. Он держит меня под руку. Он ведет себя дипломатично. Пальцы его напряжены... Он вмешается, когда нужен будет последний, добивающий меня удар. Я озлобляюсь. Но стараюсь говорить корректно.
— Актеры, — говорю я корректно, — маленькие, беззащитные, ранимые люди. Но это искренние люди, как правило.
— Это подонки, как правило, — говорит свекор жестко.
Говорить корректно я уже не в состоянии.
— Ваше определение более применимо к деятелям, вами, как правило, превозносимым, — говорю я.
Свекровь дергает головой, как испуганная лошадь.
— Прости, Мариночка, — шипит она с бархатным сарказмом, — но, к сожалению, твои родители не сумели внушить тебе ни такта, ни... правильного отношения к жизни.
— Не сумели. Зато ваши родители приложили все усилия, чтобы внушить вам, будто главное в женской судьбе — это карьера мужа, тряпки, машина... — Я перечисляю блага земные. — Большего, по-моему, вам внушать и не собирались.
— Я попрошу!.. — оглядываясь, нет ли поблизости свидетелей, говорит свекор. Пенсне его и борода прыгают от возмущения.
Свекровь, вдохновленная его единомыслием, закатывает глаза и изящным жестом прикладывает растопыренные, в кольцах, пальцы к сердцу. Актриса она никудышная, но муж мой, твердо и зло отстранив меня, спешит ей на помощь.
— Ты ничего не понимаешь, Марина, — произносит он с горечью. — И не хочешь понять!
Я вижу его озабоченное, расстроенное лицо, влажную сыпь пота на лбу; его глаза — в них холод и непонимание меня, понимание всех и непонимание меня; тогда я бросаюсь прочь и сознаю, уже убегая по аллее, что бежать некуда, и до того мгновения, когда сяду в самолет и вырвусь наконец из этой страны, где чужое все, даже самый близкий человек и тот чужой, до того мгновения еще придется вынести уговоры, упреки, десятки обид — своих и опять-таки чужих, придется бесконечно решать то, что, в общем, решено...
Последнее, что я помню из того дня, — пальма на газоне. Подстриженный газон и пальма, чей серый суставчатый ствол словно составлен из множества отполированных чашечек. Мне неудержимо хочется уткнуться в этот ствол лицом и заплакать. Но этого делать нельзя. И я этого не делаю. Я степенно направляюсь домой, отвечая на кивки каких-то незнакомых людей. Жалею я, что так все произошло? Сейчас, наверное, нет... Нет.
Владимир Крохин
В комедийное объединение дозваниваюсь, но режиссер отсутствует, и я говорю с его ассистентом. Только что, оказывается, завершены последние пробы. Мне называются фамилии актеров и актрис. Фамилия одной из актрис, Осипова, заставляет меня в правильности выбора режиссера усомниться. Очаровательная женщина, эмоции вызывает положительные, но как актриса заурядна, а в амплуа комедийного персонажа просто-таки неуместна. Но кто их там разберет с их кинематографическими воззрениями на действительность? И не все ли равно? Фильмишко так или иначе будет скверен и пошл — дешевый, развлекательный водевиль. Но это этап. Задел. Финансовый и в смысле имени. Связей, безусловно. Ну а дальше посмотрим. Надо — я чувствую! — надо серьезно писать, из меня может выйти поэт, и неплохой, но где взять время?! А так — все есть! И свой народ в приличных местах, и... А, что там говорить!
Кручу телефонный диск, пробиваясь сквозь непрерывное «занято» к своему приятелю Сержику Трюфину. Он редактор на радио.
— Сегодня вечером, старичок, — пыхтит Сержик, — твоя передачка будет в эфире. Как мои вирши?
Его вирши набраны, и я сообщаю, что его вирши набраны.
Мы страшно довольны друг другом.
Затем следуют визиты. В них принимают участие три автора и половина сотрудников редакции. Решаются сотни вопросов. Телефон бренчит не переставая. Головная боль, поначалу отступившая, возвращается, и я со страхом думаю, что вечером она доймет меня до воя звериного. Некоторое время я терплю и сильно страдаю, но когда эта беда осложняется еще и внезапной изжогой, иду в медпункт. Там мне оказывается неотложная помощь в виде таблетки пятерчатки для устранения мигрени и в виде сочувствий по поводу изжоги, ибо запас соды неделю как вышел.
Хватаясь за различные стационарные предметы, я приползаю в буфет, где не сходя с места выдуваю три бутылки лимонада. Становится еще хуже, поскольку общая мерзость моего состояния усугубляется от сладкого и холодного лимонада зубной болью. Болит дупло зуба, которое я собираюсь зашпаклевать едва ли не год.
Качаясь и лязгая, как лихорадочный, зубами, я возвращаюсь к себе, запираю дверь и, с надеждой ожидая благотворного действия пятерчатки, просматриваю корреспонденцию. Очень хочется спать. Нет, такой жизнью я себя быстро угроблю. И патрон мой мне об этом заметил правильно. Патрон, он же художественный руководитель моих литературных потуг, — крупный поэт, возраста среднего, но мудр, как старец: живет в лесу, бегает, невзирая на погоду, по тропинкам, за стол садится с рассветом и творит до обеда, после обеда читает, гуляет, решает издательские вопросы и интеллектуально совершенствуется. Стихи его, правда, год от года скучнее и серее, но, говорят, главное — здоровье. Нет, патрона я уважаю, это подвиг — жить так. Я и захочу, не сумею. Дурак. Самоубийца. Вырожденец.