Игорь Егоров
К Михаилу я прибыл под вечер. На рейсовом автобусе.
Сошел. Шоссе, вдоль него — тонущая в сугробах деревня, свет, мерцающий в обледенелых оконцах, чистый, выстуженный ветром с заснеженных полей воздух.
Михаил только отужинал. Жирные после еды губы, расстегнутый ворот рубахи, меховая безрукавка... Сели пить чай. Я оглядывал кухню. Крашеный деревянный пол, холодильник, в углу, на столике, заботливо прикрытый чистой простынкой — самогонный аппарат Мишкиного отца, в вопросах выпивки большого специалиста и любителя. Что, кстати, странно, — дурных наклонностей родителя своего Мишка не перенял: не пил, не курил и ни малейшей потребности в приятных отравлениях организма не испытывал.
— Во, — Мишка кивнул на мешок, втиснутый под стол с самогонной аппаратурой. — Дотащишь?
Я выволок мешок на середину кухни. Пуд, не меньше.
— Эва, — раздался из-за двери скрипучий старческий голос, — ироды. Со священными-то иконами как обходятся... Тьфу! Ироды и есть!
— Бабуля! — гавкнул Михаил, отворяя дверь, за ней я успел заметить сморщенное старушечье лицо с острыми, зловредными глазками. — Скройся!
— Не простится грех! — прошамкал голос в ответ.
— Вот... черт! — возвысил тон Михаил. — Ворона старая.
— Не чертакайся, — рассудительно произнесла Мишкина религиозная бабка. — Ишь, дьявол рыжий!
Мишка захлопнул дверь, вернулся к столу. Хмурый. Да и мне что-то стало невесело, глядя на этот мешок... В чем-то мы ошибались сейчас, совестью понимал.
— Висели иконки когда-то в домах, — сказал я, кашлянув. — Свидетели, так сказать, бытия...
— Ну хватит трепаться! — внезапно взорвался Мишка, будто думал о том же и это его раздражало.
Я обследовал доски. Трухлявые, искривленные, сплошь изъеденные древоточцем, все — черные, как сажей обмазаны, ничего не разобрать...
— Познакомился сегодня с одним клиентом, — оглянувшись на дверь, поведал Михаил. — Оттуда. Кэмпбэлл зовут. По-русски соображает. Ну везу его, значит. Разговор. Спрашиваю: как вы, мол, к русской старине? Положительно, говорит. А насчет иконок вообще конкретный интерес имеется. Ну, короче, без обиняков... Я, говорит, математик, сюды приехал на месяц, так что будут предложения — плиз, не стесняйся.
— С иностранцами, конечно... — выразил я сомнение.
— А с кем еще?! С нашими, с отечественными?! — снова завелся Михаил. — Коллекционерами! Да они или рвань, или Рублева им подавай, не меньше. Да и надуют тебя наши-то, так надуют — шариком будешь. Один мне тут заломил цену: за мешок — четвертной. Ха-ха! Да в этом мешке моих трудов... там уже стольник торчит! А мне дом нужен. До-ом! — Он выразительно потряс руками. — Телевизор. Холодильник. Элементарные вещи, понял? Что предлагаешь — вкалывать, копить, недоедать? Это, знаешь, скорбная жизнь. Или левачить? Пробовал. Больше изнервничаешься. А потом, чего тебе объяснять, у тебя то же самое.
— Пока не то же, — возразил я, — но...
— Но к этому мы неотвратимо приблизимся, — закончил Михаил. — Не все же папа с мамой... Пиджачок-то, — он перегнулся через стол, брезгливо пощупал мой пиджак за плечо, затем, откинувшись, оценил все меня облачающее взглядом тоже брезгливым. — Мамочка небось сыночка одевает?
— Плохой пиджачок?
— Хороший. Камзол. В стиле «ренессанс». Откуда, из исторического музея? Вкусы предков, чего там...
— Ну почему, — забормотал я, вставая. — Вот маман штаны сообразила, вельветовые.
— Штаны сойдут, — подмигнул Михаил. — Узки только.
— Узки?! — Я, демонстрируя, присел. Что-то треснуло.
— Чего-то сзади, — констатировал товарищ. — Стрекочет, как у кузнечика. На такие дела идем — тебя же надо принарядить...
— Ну ладно, — оборвал я его, доедая кусок торта и вспоминая, что мать просила купить пирожных или конфет к чаю. — Иконы беру и пробую связаться с реставратором. Что за торт, кстати? Вкусный.
— Не знаю, — рассеянно произнес Михаил. — Будешь уходить, в прихожей крышка от коробки...
На этом разговор наш закончился. Я взвалил мешок за спину и, дубея от мороза, поплелся к остановке автобуса. По пути встретил Мишкиного папаню — судя по походке, перебравшего лишку. Папаня служил механиком в колхозном гараже.
— Здрасьте, — процедил я.
— Кар-ртошка, — указуя на мешок, отозвался он бессмысленно. — Пр-ромерзнет... — И попер дальше.
Совершенно очумевший от холода, заиндевелый, как лось, я с мешком все-таки заглянул в булочную. Выбил чек. Встал в очередь. За конфетами.
— Будьте добры, двести граммов «Вечернего звона», — сказала девица, стоявшая передо мной. — Или нет... лучше «Вдохновение» за три рубля.
Я, внятно хмыкнув, посмотрел на нее. И — обмер. И сразу влюбился. Насмерть. До упора. И понял: без нее теперь не прожить, она — все. Она была красива, да, но не просто красива, она была прекрасна каждой своей черточкой, каждым движением. Холодный блеск серых глаз, высокий лоб, нежный, беззащитный подбородок... Такой бы только в кино королев играть. Я стоял, не в силах пошевелиться. Наваждение какое-то. Аж колени подгибались.
Она взяла свое «Вдохновение» и, ни на кого не глядя, торопливо вышла. Продавщица выдернула чек из моей руки.
«Значит, живет где-то здесь, — соображал я. — Рядом...»
Мешок я чуть не оставил в магазине. Я был в трансе, в шоке и вообще не в себе.
Пришел домой. Что-то отвечал родителям, думая о ней... Где-то рядом, где-то рядышком ведь!..
Попил чайку. С конфетами. Потом уселись смотреть телевизор. Художественный фильм. Ну и — здрасьте! Легкая оплеуха насмешливой моей судьбы. Непродолжительный нокдаун. С экрана на меня смотрело ее лицо. Крупным планом. Так, значит, актриса... Впрочем, чему удивляться? Такое добро зазря не пропадает. Но как же так? Только что, в магазине... Может, ошибка? Я хотел, чтобы была ошибка, но нет, с ошибкой не получалось.
— Вот... женщина, — кивнув на экран, сказал папаша.
Я встал и пошел в свою комнату. Унижен и неутешен. Я был жалким, маленьким человечком, ничего не добившимся, ничего не имевшим, кроме разве горбатой «Победы» в кирпичном ящике стандартного гаража, обывателем, непонятно во имя чего и чем живущим, неудачником, и уж куда мне до нее...
Я презирал и жалел себя. Я был несчастен.
Владимир Крохин
К обеду горячка визитов и звонков ослабевает. Я расправляюсь с последней рукописью, заполняя бланк отказа, отношу конверты в отдел писем и следую в столовку.
Самочувствие удовлетворительное. Душевной и физической бодрости не наблюдается, но и мук также. Боль в голове усыплена лекарством, изжога пропала. Вспоминаю о зубе. Он не болит.
Приступаю к трапезе, способной быть охарактеризованной как седьмая вода на киселе: бульон с куриными костями, шашлык в холодном сале и томатном соусе, пресный, с разваренными вишенками компот. Кормят у нас неважнецки.
После обеда, утирая на ходу рот салфеткой, отправляюсь обратно. Все дела переделаны, но ехать, в общем, некуда. Впрочем, я люблю сидеть на работе. Даже в состоянии бездействия. Люблю свой уютный кабинет, обшитый древесностружечными плитками, с рекламными плакатами на стенах, с двухтумбовым столом, где красуется табличка «Место занято» (ее я увел из ресторана), с мягким креслом на хромированной ножке, чистым паркетом, большим окном с алюминиевыми рамами...
Звонок.
— Товарищ Крохин? — спрашивает трубка утвердительно.
— Да? — говорю я мило.
— Мне б с вами потолковать... Свиридов я...
Наверняка графоман, но пропуск заказываю. Делать все равно нечего.
Через пять минут является Свиридов. Дубленка, мохеровый шарф, ондатровая ушанка... Красноморд, толст и дышит носорожьим здоровьем. Кровь с коньяком.
— Из металлоремонта я, — сообщается мне грубым басом.
Вспоминаю. О деятельности подчиненной ему мастерской был написан разгромный фельетон, но фельетон зарубил главный — то ли написано было небрежно, то ли не подошла тема... Короче, дела минувшие. Я механически достаю из стола папку. Точно, фельетону каюк. Над заглавием «Сколько стоит ключ от квартиры?» — резолюция редактора: жирный минус. А писал сатиру друг Козловский.
Свиридов что-то лопочет. Доносится: меры, мол, приняты, виноват-расправлюсь, давайте не будем. О том, что визит его сверхабсолютно напрасен, он не догадывается.
С какой-то торжественностью, а может, всего лишь с затаенной опаской он кладет на стол конверт. Это взятка. Интересно, сколько в конверте? Конверт большой и пухлый.
«И приступил к Нему искуситель... И говорит Ему: все это дам Тебе, если падши поклонишься мне».
Я смотрю куда-то мимо. Я произношу речь. Идея речи проста: чтоб больше такого... На стене у меня зеркало, и в нем я наблюдаю Свиридова в профиль. Его распирает чувство облегчения, уверенности в себе, в своем умении обращаться с людьми... Сейчас он наверняка приходит к пошлой мысли, что все продается и покупается. Он не прав. И как-нибудь на этой своей уверенности погорит. А может, и нет.
Я заканчиваю речь, беру конверт за краешек и кидаю его на колени всепонимающего человека из металлоремонта.
— Положение ваше, — подвожу итог, — отяготилось во многом тем, что пришли вы сюда не с раскаянием в сердце, а со мздой в руке. Таким образом, целесообразность фельетона очевидна. Так что... ждите воскресного выпуска.
Секунду Свиридов сидит выпучив глаза. Соображает. Затем встает и уходит, правда, вместо прощальных слов цедит матерные и хлопает дверью так, что она открывается вновь. Мелкое его хамство воспринимается мной холодно. Единственное, о чем думаю, — как убедить главного вернуться к материалу. Особой принципиальностью не отличаюсь, но слепо убежден, что граждан, подобных Свиридову, следует давить, как сытых клопов. Они — зло социальное, рождающее зло нравственное, что калечит бесчисленное множество людей слабых. Чума.
Дверь открывается, и на пороге возникает Козловский. Рыхлое лицо, рыжая бороденка, потертые джинсы, прожженная сигаретой синтетическая рубаха, пуловер в катышках свалявшейся шерсти...
— Салют из трех берданок! — Он садится на стол, прямо на свою рукопись. Ноги у него до отвращения тощие. — Какие планы?
— Ммм? — говорю я, думая, что этот прозаик-юморист сам по себе гораздо смешнее всех своих сочинений.
— В общем, так, — сообщает он. — Колька Внедрищев приглашает немедля к себе. Меня и тебя. Будут два каких-то эстрадника из Сибири. Нуждаются в сценарии концерта... Дело стоящее. С нас коньяк и сухое. Ты... при монетах? Я, понимаешь, поиздержался...
Колька Внедрищев — завотделом на телевидении. Это сила серьезного масштаба, и халтура у него всегда надежная, без осечек. Размышлять тут не приходится.
Я одеваюсь, гашу свет и запираю дверь на ключ. В этот момент звонит телефон. Мне представляется, что это — моя жена. Пока мы идем коридором и спускаемся в лифте, я думаю, как же ей тяжело со мной — лгущим, слабовольным и ненадежным. Впрочем, каков я есть, знаю лишь я, она менее пристрастна, поскольку и менее осведомлена.
Мы чистим снег с машины, прогреваем движок и, покуривая, слушаем мою передачку.
— Радио — большой унитаз, — говорит Саша. — В этом его прелесть. Но платить там стали меньше, согласись, отец...
— Угу, — отзываюсь я, думая, что сегодня надо попасть домой. Я сознаю глупость такого желания, детально представляя, как вхожу, вру о командировке в область, цапаюсь за чаем с тещей, потом с женой — без этого ни дня не обходится, это закон, пробираюсь в потемках в комнату, где спит сын, целую его и ложусь спать. Все. Но почему-то хочу домой. Вероятно, угнетает безнравственность нынешнего положения.
— Сегодня я должен попасть домой, — говорю я.
— Ну и попадешь, — вздыхает Сашка, блаженно, как кот, жмурясь от летящего в салон резкого света фонарей. — Раз должен.
Снег идти перестал, и вечер синий-синий.
Мы едем в магазин. Мне отчего-то грустно. Даже пусто как-то. Приемник докладывает последние новости. Завтра ожидается усиление мороза. Ночью — до минус сорока двух! С ума сойти! Я думаю о возвращении домой, о лысых покрышках, о долге за гаражный кооператив и еще о разной житейской дребедени, настойчиво отвлекающей нас от главного.
Козловский застывшими глазами смотрит на дорогу. Говорить нам не о чем. Но все же на светофоре он высказывается.
— День прошел, — говорит он.
— Да ну и хрен с ним, — отвечаю я, и мне становится от слов своих тяжело и неприятно. Я сказал это машинально. Так мы говорили в армии.
— Зеленый, — подсказывает Козловский.
Я жму на педаль акселератора.
Выхлоп из машин, как пар из чайников. Это сравнение я вставлю в какой-нибудь свой стих. Обязательно. Не забыть бы только.
Марина Осипова
Прощай, ушедший день! Ты был счастливым. Ты даровал мне много удач — больших и малых. Снимаюсь! До сих пор не верю, но это явь, это счастье, это жизнь! На радио отношение ко мне со стороны режиссерши установилось превосходное, и пусть мизерное это достижение, все-таки расходы на колготки оно мне обеспечивает. Далее — приятная встреча с главным в суете за кулисами. Парочка комплиментов и — неуверенный намек на мою занятость в новом спектакле. Похоже, полоса застоя кончается. Но обольщаться вредно. Наконец, удачи быта. Успела в магазины, и, более того, — повезло на две бараньи отбивные и мандарины.
Иду по улице, тащу сумки, перехватывая внимательные взгляды сограждан, а в них вопрос: «Неужели она?» Зачастую во взглядах, на меня обращенных, сквозит недоумение. По поводу сумок, отстаивания в очередях... Да, дорогие товарищи, много у нас общих, простецких забот. И не очень-то это и хорошо, по-моему. Выше обычной смертной себя не считаю, однако те, кто едет со мной в метро или стоит в очереди, — это зрители, а для них, как в актере, так и в писателе, художнике, должна крыться некая тайна, и всегда нас обязан разделять барьер. А какая там тайна, какой барьер в трамвайной давке или в гастрономе. Справедливы ли мои рассуждения — не знаю; безусловно, репутация человека, пользующегося общественным транспортом или же посещающего магазин, страдает едва ли, но некоторая проблематичность в данном вопросе мною тем не менее усматривается.
Муж, встречающий меня на пороге, хмур. Мгновенно всплывает воспоминание об оставшейся в раковине посуде, вслед за тем различаю шум воды... Так. Ситуация ясна. Посуду муж помыл сам и потому сердит вдвойне. Но при взгляде на сумки суровость черт лица его смягчается.
— Сашок, — бормочу я умиленно, — извини, опаздывала... Спасибо тебе, лапусь.
— Спасибо, — ворчит он, доставая из сумки мандарин и тут же начиная очищать его от кожуры. — Одно и то же! Изо дня в день! Пойми, — начинается нотация, — у нас есть дом, и хозяйка дома — ты.
— А ты — хозяин, — ухожу я в туман софистики.
— Да. Но кухня — не мое дело.
— Некоторые мужья, кстати, готовят, не доверяя женам.
Это я зря. Он снова разозлился.
— Хорошенький довод! Я готовь, я мой посуду, стирай, все я? А вы, сударыня? Актриса, да? Тонкая духовная организация? Я, между прочим, тоже актер. И хочу сказать: дом есть дом. Место отдыха. Место, где в первую очередь должна быть чистота. И все элементы обывательщины, включая шлепанцы, коврики, простынки, чайник там... Причем — в нормальном состоянии. Плинтус я приколочу, розетку починю, но кухня и белье — увольте!
— Саш, — перебиваю я, отгоняя начинающийся зуд съязвить что-нибудь не в его пользу, — меня берут в кинокомедию, представляешь?
— Поздравляю, — бросает он, скрываясь в комнате.
— Главный сказал, — стягивая сапог, продолжаю делиться радостями, — что в новом спектакле...
— Да знаю, знаю, — звучит раздраженно. — Мандарины гнилые, черт! Ты что, не смотрела, чего берешь, что ли?
Ну, друг милый, ты охамел. Просто... слезы берут от обиды. Усталая, отстояла такую очередину... Да и вообще плевать ему на меня! Я, стиснув зубы, принимаюсь за стряпню.
— Марин, — доносится из комнаты примирение — Иди. Фильм. Ты играешь...
Ну вот! Быстренько накрываю сковороду крышкой и бегу к телевизору. Смотрим фильм.
— Знаешь, — мечтательно говорит муж, уже совсем отмякший, — а у нас все же свое счастье — актерское. Так вот увидеть себя лет через двадцать... Молодыми. Не фото, не видеозапись дружеской пирушки, а... чего мог и как...