Николай Викторович отвернулся от окна и посмотрел на сына. И понял, что никаких его воспоминаний о лейтенанте Олег не слышал, он думал о себе. Волосы успел пригладить, руки заложил в карманы куртки — если говорят о чем-то другом, что его лично не касается, то, выходит, не так уж плохо его дело...
— Папа, я все понимаю... Не знаю даже, как могло... Пьяные мы были, в этом все дело. Мы готовы просить у нее прощения...
— А у меня?! А у матери?!
— Что? Да, конечно, извини, папа.
Николай Викторович ждал, что Олег хоть сейчас спросит о матери. Сын не спросил. Собой занят. Молча стояли они, не зная, что еще сказать, и каждый чувствовал себя непонятым.
Ельников пошел к двери. Олег удивленно посторонился и, когда отец подошел уже к порогу, позвал упавшим голосом:
— Папа, так как же?
— Что — как?
— Ну я не знаю... Ведь можно же... Я попрошу прощения...
— Я не народный судья.
— Папа! При чем народный судья?! Из-за этого! У меня скоро сессия, и вообще... Для чего портить мне все из-за случайности...
— Ты чуть не испортил жизнь девушке.
— Но я же сказал, что все понял! И наконец, Сергей Александрович твой друг... Поговори с ним...
Ельников больше не мог. Толкнул дверь и вышел. Милиционер почтительно приложил руку к козырьку, но Ельников не заметил. Быстро прошел коридором к выходу и лишь на улице, почувствовав студеный ветерок, вспомнил, что оставил шапку. Пришлось вернуться.
Майор подписывал паспорта. Тотчас отпустил сотрудницу.
— Ну что?
— Шапку забыл.
— Олег что говорит?
— А что ему сказать.
Николай Викторович взял со стула шапку, помял рассеянно, надел.
— Пойду. До свидания, Сергей.
— Подожди! — Майор схватил карандаш, положил, кашлянул. — Ты бы поговорил с ней...
— Да просто не представляю, как она...
— Скажи ей, что мальчик он еще, в сущности.
— А? Постой, с кем это — с ней?
— Да с потерпевшей.
— О чем? Ах ты вот что! Я думаю все про жену, про Лену... Так советуешь поговорить с потерпевшей? Уговорить, чтоб заявление не подавала? Так, что ли? Сергей, это чтоб за твоим отделением лишнего происшествия не числилось?
— Перестань, — вскинул голову майор. — Я не лакировщик! С каких пор перестал ты меня уважать, Коля? Но тебе-то за что несчастье? Лене за что мука — с передачей ходить?! Разве ты мне чужой? Разве чужие вы мне? Или я забыл, кто в сорок третьем под Ржевом выволок меня из окружения?! Не заслужил ты, директор, орденоносец...
— Наши ордена сыновьям не прикрытие. Свои заслуги пусть считают. И хватит, Сергей, об этом. Делай с хулиганами, что должен делать.
Майор подошел и положил ладонь на рукав Ельникова.
— Извини. Час назад, на этом месте один папаша взывал о снисхождении к развивающимся организмам... Извини, Коля. Ты сейчас едешь к Лене? Крепитесь, друзья мои. Если травма у девушки несерьезная, как-нибудь, возможно, обойдется и без лишения свободы.
— Спасибо. Пойду я.
Трубку взяла секретарша Мария Яновна.
— Алло? Приемная директора. Алло, алло!
— Это я, Ельников. Мария Яновна, из строительно-монтажного управления приехали уже?
— Из СМУ? Нет еще... нет.
Мария Яновна никогда еще, кажется, не лгала своему директору. Но голос его в трубке звучал так разбито...
— Когда приедут, просите подождать. Мне необходимо еще полчаса. У жены с сердцем плохо.
— Хорошо, Николай Вик... — Она спохватилась и оглянулась на двух насторожившихся посетителей из СМУ.
Ельников вышел из будки телефона-автомата и прижался плечом к шершавому камню стены. Мимо проходила курьерша из заводоуправления, взглянула мельком на пожилого мужчину у стены. Но не узнала директора.
3
Владислав Аркадьевич думал: «Ну, сейчас начнется истерика, не ко времени, как всегда». Но истерика не начиналась, жена только по-настоящему горько плакала, она была занята — собирала передачу для Радика, поминутно хлопая дверцей холодильника.
— Неужели ты не мог? Радик почти еще ребенок, был выпивши к тому же. Неужели ты не мог втолковать какому-то майору, что нельзя мальчика держать в тюрьме из-за девчонки, которая шляется по ночам! Наконец, пообещал бы что-нибудь достать, сделать, устроить... ну я не знаю, что там майорам надо!
— Чепуху городишь, Октавия. С кем следует, я уже...
По паспорту Извольская значилась Октябриной. Но ей казалось, что такое имя теперь «не звучит», и все, и муж тоже, звали ее Октавией.
— Я горожу чепуху! Ну конечно! Ты же не способен помочь единственному сыну! Бедный мальчик! Бедный, бедный!
— Октавия, пойми, этот майор человек совершенно не нашего круга, ему просто невозможно делать такие предложения. Я, слава богу, знаю, людей. Кроме того, к нему пришли разные милиционеры. Что же, я должен отвести его в угол и шепнуть: «Хотите импортное пальто, товарищ майор?» Чепуха! Самое лучшее, попроси как следует свою приятельницу Иду Абрамовну, она знакома...
— Надо бы еще батон Радику положить. Или два. И, может быть, торт. Он любит шоколадный торт.
— Твое дитя находится не в роддоме, а в тюрьме, и торт, разумеется, неуместен.
— Мое дитя! А не твое разве?! Сыночек, бедный, бедный!.. Сходи в булочную за батонами. Еще колбасы, лучше сервелат, если есть. И уж если нельзя ему торт, купи конфет. Владислав, что ты ждешь?! Ради бога, скорей, нам пора в эту ужасную милицию!
Она расплакалась, роняя слезы в банку с сахарным песком. Извольский оделся, взял сумку и поспешил в булочную. А она все плакала, хватала то одну вещь, то другую, совала в рюкзак, снова выкладывала. На столе, креслах, пианино, на полированном гэдээровском серванте — всюду лежали вперемежку продукты, теплое китайское белье, болгарские сигареты, даже на телефоне перекинуты теплые носки.
Слышно, поворачивается ключ в замке. В прихожей шаги.
— Владислав, почему так быстро? Булочная закрыта?
Но в комнату вошел сын, ее Радик, несколько бледный, однако с обычным ироническим прищуром, с такой знакомой кривенькой — под городского теледиктора — улыбочкой.
— Радик, мальчик!! Тебя освободили?! У-у, родной ты мой, бедный!..
— Ну ладно, мама, ладно. Чего ты, ладно уж.
Она ощупывала, гладила его голову, длинные, до плеч, крашеные волосы, щеки, покрытые молодой пушковой бородкой, ласкала сына, вернувшегося из «ужасной милиции», пока он решил, что нежностей довольно.
— Хватит, мать. Хватит, говорю!
Отпустила его, только рассматривала, держа за узкие плечи, всматривалась в недовольное лицо.
— Раденька, бедненький мой! Кушать хочешь? Сейчас, сейчас накормлю. Тебе было очень плохо? Там тебя не били?!
— Еще чего выдумаешь! Они не имеют права бить. Да подожди ты, курить хочу. Слушай, мама, коньячку не найдешь, мамуля?
Коньяк нашелся. Радик развалился в кресле с сигаретой, а мама, то и дело выбегая на кухню, что-то разогревала, кипятила воду для кофе.
— Радик, но как же это случилось? — догадалась наконец спросить. — Неужели правда, что ты кого-то побил?
— А, у нас всегда раздуют, из мелочи устроят гранд-скандал. Мы шли, дурачились, хотели напугать знакомую девчонку, а она упала и ушиблась. Тут явились разные добровольные моралисты и черт знает чего не наприписывали нам. За такую ерунду вообще не имели права держать в милиции.
— Все равно, так нельзя, милый. Все оттого, что ты ничем не занят. Отец мог бы найти тебе подходящую службу. Не хочешь? Раденька, извини, но ты стал часто выпивать...
— Мать, что у тебя за дурная привычка устраивать трагедии из-за мелочей? Подумаешь, ночевал в милиции. Ну и что? Нужно испытать все, чтобы иметь представление, иметь свое мнение. Теперь я знаю, что за комедия наша кутузка.
— Радик, что за выражения! Ты должен подумать о...
— В наш век все думают. Мыслят. Мартышки, дельфины, крысы даже. И я мыслю как гомо сапиенс — человек мыслящий. Мне по биологическому виду полагается. И знаешь, мамуля, что я мыслю? Что ты мне сейчас подкинешь десятку, а? Надо встряхнуться, прийти в себя. Кстати, где отец?
— Пошел тебе за батонами. Как всегда, носит его где-то. («Ах Радик, всегда он шутит. Что ни говори, а настоящий мужчина растет, смелый, гордый, даже неприятности не могут его расслабить».) Сынок, ты хочешь куда-то пойти? Ужин готов, тебе нужен отдых, покой после всего этого ужаса... Нет, нет, никуда не пущу!
— Маман, ты не права. Придет отец, и у нас, боюсь, получится крупный разговор. Оба вы любите читать мораль, а я в ней не нуждаюсь, ибо достаточно самостоятельный человек. Ты дай денег, поем где-нибудь спокойно.
(«Да-да, он прав, пожалуй. Отец иногда бывает ужасно нудным, он не понимает современной молодежи».)
— Не задерживайся долго, Радик, умоляю тебя. И не пей, сыночек. Понимаю, тебе нужен свежий воздух после... Ах, как это дико — милиция!
4
Отпуская Валерия Канашенко, дежурный провел воспитательную работу:
— Иди и больше не хулигань. Смотри-ка, родители вон тебя ждут, нервничают.
— Смотрю. Родители. Эка невидаль.
Отец читал плакаты в коридоре с таким интересом, будто затем в милицию и пришел — плакаты почитать, а разные там арестованные, выпускаемые ровно никакого отношения к нему не имеют. Мать стояла в сторонке с хозяйственной сумкой у ног, издалека жалобно улыбалась, и в морщинках под глазами набиралась у нее влага, которую она незаметненько стирала рукавом. Валерий видел, как мать рванулась было к нему, но отец шепнул ей что-то, оглянулся по сторонам. И только когда он вышел на улицу, оба подошли.
— Хорош, — сказал отец. — Ну, дома поговорим.
А мама, пока шли до трамвая, задавала обычные, самые мамины вопросы: хочет ли он кушать, не холодно ли ему, не болит ли голова, а то ишь вид нездоровый.
— Не с курорта едет... — сквозь зубы процедил отец.
А она шепотом: страшно ли было, совсем ли отпустили или еще что-нибудь будет? Валерий отвечал ей тоже вполголоса. Отец молча слушал и пока не вмешивался. Никто не касался самого больного вопроса: как Валерий мог?! Не место для этого вопроса — улица. Валерий боялся, что мать не удержится и спросит, и заплачет, а отец на нее прикрикнет — неудобно, мол: начальник цеха идет по улице с семьей, а жена ревет в три ручья. Вдруг встретится кто из цеха, что подумают?
Убедившись, что сын здоров и, кажется, «прочувствовал» на этот раз, мать уехала трамваем на смену — отпрашивалась всего на час «по семейным обстоятельствам». Отец велел сыну зайти в парикмахерскую:
— Побрей морду, а то каторжанский вид — стыдно в трамвай с тобой садиться. Везет же дураку!
— Опять ты за меня хлопотал?
— Отпустили, и радуйся. Ты разве оценишь заботу!
Пока Валерия брили, отец ждал в вестибюле. Когда сели в трамвай, встретился кто-то из знакомых, и отец изобразил беззаботную улыбку: «Мать на работе, а мы с сыном заняты заготовкой продуктов» — это он про сумку с передачей.
Приехали домой. И началось... Отец высился над столом, как над трибуной, и то ругательски ругал Валерия, то заводил речь о долге, о рабочей чести, о моральном кодексе. Еще, кажется, о соцсоревновании. Только графина с водой ему не хватало. Валерий не отвечал, он ел. В милиции аппетита не было, а тут, под аккомпанемент родительской нотации, уписывал колбасу с белым хлебом, а отвечать ему просто некогда было, пока не наелся.
— На что ты годишься, позволь узнать? Ну хорошо, учиться не желаешь, в науках не преуспел. Устроили тебя на гормолзавод, зарплата для начала вполне...
— Я восемь классов кончил, чтобы ящики таскать? — дожевывая, начал оборону сын.
— Ты так учился, что с твоими знаниями только ящики и таскать и не рыпаться. А ты через два месяца уволился. Однообразный труд, видите ли, не отвечает твоим высоким запросам! Ну хорошо, ну прекрасно! Упросил я, чтобы приняли в пожарную команду. И что же? Через полгода за прогул вылетел!
— Тоже мне работа — пожарка!
— Так что же тебе надо? Что? В свой цех взял, чтобы ты хоть на глазах был, к Вавилову, лучшему слесарю, приставил — нет, не идет дело! Дважды из вытрезвителя выручать пришлось. На сей раз еще похлеще — от суда! Что же, и в цехе тебе не нравится?
— В цехе нравится. Почти нравится.
— Так почему подводишь родной коллектив?
— Папа, ты как на профсоюзном собрании: «родной коллектив»... Скажи уж прямо, что начальника цеха я подвел — тебя. Показатели тебе порчу.
— Обо мне ты не думаешь! Так подумай о коллективе, который повседневно и неустанно борется...
— Ну да, за выполнение плана и повышение производственных показателей. Ты, папа, хоть бы дома-то без штампов разговаривал, они на собраниях приелись вот как!
— Не ври, с собраний ты сбегаешь, хотя я не раз предупреждал, что сын начальника цеха должен являть собой образец активности, высокой сознательности.
— Чего там интересного-то, на собраниях ваших? Толчете воду в ступе — «повысить, расширить, углубить, все как один человек»... Слова одни, а толку — ноль. Заготовок нету, инструмента путного нету, а вы «повысить, расширить»... Электрокар вон больше года, говорят, отремонтировать не соберетесь, заготовки на горбу таскаем, а вы «повысить»!
— Да ты сам-то у меня на горбу сидишь, бездельник! Балласт в цехе...
— Работаю не хуже других, хоть Вавилова спроси.
— Другие в вытрезвитель не попадают.
— Знаешь, папа, у меня голова болит очень. Давай ты меня в другой раз повоспитываешь, а сейчас я спать пойду.
— Вот как! Напакостил, подвел — и пошел спать! Нет, ты слушай! По-настоящему-то надо тебя на общее собрание, перед всем коллективом...
Голова у Валерия в самом деле разламывалась. Он озлился.
— Да не пугай ты общим собранием, все равно оно не состоится. Не решишься меня разбирать, чтоб авторитет твой не запачкался. Из вытрезвителя не одного меня выручал — почему? Ах, высоко держим трудовую дисциплину, нет нарушений в лучшем цехе! Минька Балбашон пьяный вдрызг на смену заявился, тебя матом обложил, а ты, начальник цеха, что сделал? В цеховой машине его домой отправил, чтоб, значит, сор из избы не выносить. Пашка с Егорьевым подрались на рабочем месте — ты их «перед коллективом»? Нет, ты все тихонечко замазал. Авторитет! Дисциплина! Да ты — первый нарушитель трудовой дисциплины, если хочешь знать! Как ты, начальник цеха, допускаешь, чтобы твои люди в конце месяца без выходных по две смены вкалывали! Вот тут ты нарушений не видишь, а еще и успехами потом хвалишься.
Канашенко-старший никак не ожидал такой «критики снизу», притом в самый неожиданный момент. Рявкнул:
— Мальчишка, молокосос! Что ты понимаешь! Честные трудящиеся вкладывают все силы, чтобы справиться с государственным заданием, а ты!..
— Рабочие смеются, а ты за свой авторитет дрожишь. Надоела всем твоя показуха! Ну пускай я мальчишка, да разве я не вижу? Все видят.
— Сверх смены я работать не заставляю, я только прошу. Люди сами проявляют...
— Так и организуй, чтобы план и премия — без штурмовщины. Не можешь? Кишка тонка, начальник цеха! Ладно уж, работяги твой авторитет выручат. Но и ты нас выручай из вытрезвителя. И не пугай коллективом. Коллектив и мне и тебе цену знает.
Канашенко-старший, ломая спички, прикурил, бросил спичку в пепельницу, промахнулся.
— Не свои слова болтаешь, Валерий. Знаю чьи. Вавилова это слова. Он мастак начальство бранить.
— Ты его только что лучшим слесарем назвал, — напомнил сын.
— Да, и могу повторить: лучший он слесарь цеха. Но демагог! Смотри, какие штуки мальцу навнушал!
— Разве это неправда? Вот мы не на собрании, и комиссий тут нету, скажи честно — неправда? Нет у нас ни штурмовщины, ни показухи? Вот ты скажи!
— Видишь ли, обстоятельства производства иногда...
— Вот и у меня обстоятельства — попал в милицию. Ты каждый месяц нарушаешь кодекс о труде, я в среднем раз в квартал — уголовный. И давай не будем друг друга воспитывать.