— Да ты что, в конце-то концов! На дело тебя нет, а болтать наловчился! Он только что из милиции, а я виноват! Наставник твой Вавилов слесарить тебя что-то не шибко научил, а вот критиковать... Критиковать-то легко!
— А ты Вавилова не трогай! Вавилов — человек! Дело свое знает получше, чем ты свое.
— О! Вавилов уж ему лучше отца родного! Вавилов, видите ли, человек! Что же он из тебя человека не сотворил? Еще и хуже ты стал — не только хулиганить, еще и болтать научился! Хватит! К черту! Довольно терпеть в цехе хулигана! Ищи себе работу по вкусу, не держу! Завтра же дам расчет!
— А не имеешь права. Я чист. Вытрезвители мои ты скрыл, милицию тоже скрыть постараешься — авторитет бережешь. Не записано мне на бумаге никаких взысканий, увольнять не за что. Понял? Ну и все.
— Сейчас же, слышишь? Сейчас же пиши «по собственному желанию»!
— А если мне работа почти нравится? Нету у меня собственного желания увольняться. А раз нету желания, зачем я буду писать, что оно есть?
— Валерий, ты наглец!
— Папа, а что лучше — наглец или лицемер?
— Кто это лицемер? Кого имеешь в виду, сопляк?!
— Ты подумал, что тебя?
Ну, это уж слишком. Пора поставить мальчишку на место! Надо решительно заявить... Что заявить? Разве он поймет, как приходится вертеться между двух огней начальнику цеха? В чем-то мальчишка прав... Но обстоятельства, в которых приходится работать начальнику цеха, этого он не поймет!
В прихожей раздался звонок, и Канашенко-старший обрадовался разрядке.
— Иди открой, кого там принесло.
Оказалось, явился Радик Извольский.
— Как у тебя, Валерка? Заели предки?
— Кого? Меня? Хо!
— Пошли прошвырнемся. Каторжники и те имеют право на прогулку. У меня монеты есть, освежимся коньячком после милицейской кипяченой водички.
Отец, конечно, запротестовал, но быстро объявил нейтралитет: черт с тобой, пропадай, если ты такой оболтус. Канашенко-старшего в общем-то устраивал перерыв в тяжелом разговоре, не подготовился он к такому разговору. Дурацкое положение: отец ничего не может сделать с сыном, начальник цеха — с учеником слесаря! Немощное какое-то положение. Как бороться с неприятностями? Чем оправдаться перед сыном?
5
С самого утра, с самого того телефонного звонка, чем бы ни был занят директор, какие бы вопросы ни решал — давила его не мысль даже, а ощущение горя, тем более неотвязное ощущение, что предпринять что-либо он был бессилен. Вспомнилось: в войну, в полевом госпитале жуткой казалась бомбежка: нагло гудит над головой смерть, а зениток в лесу нет уже, вперед они ушли, и лежишь, раненый, недвижный, в койку вдавился, и ничего не можешь — ни уйти, ни стрелять. Сейчас не смерть физическая грозит — честь семьи в надломе. Бывало, батарейцев его называл комдив: «капитана Ельникова орлы».
Николай Викторович до сих пор мерил будни фронтовой мерой. Капитан Ельников суров был во всем, что касалось воинской дисциплины, четкости и быстроты исполнения приказа, но не терпел зряшной муштры, показной лихости. Директор Ельников не привык «развертывать борьбу за...», он просто воевал, и в мирные дни воевал за живое дело, за нужное дело, за лучшее. Иногда на два фронта... Но сейчас, в семейной трагедии, он чувствовал себя безоружным.
Отложив все, что можно было отложить хотя бы до завтра, приехал домой пораньше — и к сегодняшней отцовской ране прибавилась еще царапина директорская, из-за незавершенности каких-то заводских дел.
Жена чувствовала себя лучше. Или делала вид, что лучше. Они почти не говорили о главном, что мучило. Только Лена сказала:
— Ты бы свез все-таки ему поесть.
— Нет.
И она больше о том не заговаривала.
— Коля, звонят к нам?
Обыкновенный звонок в прихожей теперь пугал.
— Сейчас открою. Медсестра, наверное, время укол тебе делать.
Он пошел и открыл.
— Ты?!
— Папа, нас отпустили, совсем отпустили.
Тяжкий груз беды приподнялся, отлегло щемящее чувство в груди, на миг отлегло.
«Отпустили! Ну вот, миновало... Нет, почему же отпустили? Ну не сбежал же, в самом деле. Отпустили его! Лена успокоится, и все обойдется теперь. Недоразумение произошло? Да нет, вот же, вот царапины у него на лице. Значит?..»
Груз беды опустился снова, налег.
— Когда суд?
— Не будет суда, папа. Сообщат в институт, и все.
— И все... Так.
Сын стоял у двери, словно не было уже у него права пройти в свой дом и нужно, чтобы отец разрешил ему это.
— Входи.
Олег вошел в прихожую. Потупясь, снимал куртку, ботинки. Когда он ехал трамваем, когда почти бегом торопился к своему дому, казалось, что отец и мама встретят его радостно — все ведь кончилось благополучно, судить не будут! Но сейчас, в прихожей своей квартиры, понял, что ничего не кончилось, что вина по-прежнему на нем осталась, а что суда не будет — то для людей, а для отца Олег все так же виновен.
— Как мама?
— Лежит.
— Папа...
— Ну?
— Можно к ней?
— Погоди.
И он остался в прихожей. Теперь он был чем-то чужеродным, плохо приемлемым в своей семье, ибо противопоставил себя строгой совести семьи. Там, в камере, он находился в обществе себе подобных, все они склонны были считать себя не преступниками, не нарушителями порядка, а, наоборот, вроде как пострадавшими от излишней придирчивости чьей-то. Иные, как Радик Извольский, громко кричали о своей невиновности, грозили даже жалобой в высшие инстанции. В камере было легче. В семье он безусловно виновен. Если б можно было вернуть вчерашний вечер! Или лучше бы совсем не выходить вчера из дому! Или хотя бы не поддерживать буйную веселость Радьки Извольского, не гнаться за девушкой... Если бы вернуть те минуты!
Жена сидела в постели, отыскивала ногой тапочку.
— Лежи, лежи. Олег пришел, выпустили их, решили без суда обойтись.
— Так он не...
— Он соучастник, но судить не будут. Позвать его? Зайди! — крикнул он в дверь.
«Ох, в камере было легче... Дома я обвиняемый. Даже мама...»
— Здравствуй, мамочка.
Отец:
— Иди в свою комнату. Видишь, маме и без тебя плохо.
В своей комнате, не включая света, он сел к столу. Это была его комната, где кругом его вещи, его книги, магнитофон, диван, распечатанная пачка сигарет «Лайка» рядом с учебником химии, с улицы светит в окно его фонарь. И все это перестало быть таким, каким было вчера, вещи усомнились в том, что он по-прежнему их хозяин, — ведь он чуть не лишился их, всего этого своего мира. Вещи безмолвно осуждали.
Майора он застал еще в милиции.
— Честное слово, никакой скидки на родителей не давалось, — успокаивал майор. — У потерпевшей при врачебном осмотре телесных повреждений не обнаружено, сотрясение мозга не подтвердилось. Ну и что, что есть свидетели? Прокуратура не дает санкцию на возбуждение уголовного дела ввиду малозначительности содеянного.
— Значит, если не искалечили, то и невиновны?
— Мы стараемся по возможности избегать наказаний, связанных с лишением свободы, шире привлекать меры общественного воздействия. Поэтому надо ли загружать народные суды мелкими делами?
— Не оттого ли им работы много, что...
— Послушай, Николай, ты чего же хочешь? Чтобы твоего сына отправили в колонию?
— Чтобы за преступлением неотвратимо следовало наказание. Настоящее, реальное наказание.
— Суд общественности иногда не менее, а порой и более эффективен...
— Иногда, порой... Необходимо безусловно эффективное наказание. И потом... вздумай я позвонить декану института, и никакого суда общественности не будет вообще.
— Мне-то для чего это говоришь?! Поверь, я не делал скидок Олегу и его дружкам.
— И то хорошо. Извини, Сергей, я подумал, что ты... Ладно, пусть общественность. Стыдно, очень стыдно, а придется самому присутствовать в институте при... До свиданья, Сергей. Бедные вы все-таки, милиция.
Сын по-прежнему сидел в темной комнате, уставясь в затянутое зимним узором окно. Николай Викторович сказал оконным узорам:
— Будут в институте разбирать твое персональное дело, дай мне знать, приеду. Оно и мое персональное дело — мы из одной семьи. Если же в дальнейшем с тобой произойдет что-то подобное... поеду хлопотать к прокурору города, области, чтобы наказание дали особо суровое. Надеюсь, со мной будут считаться.
Когда Олег поднял голову, отца не было в комнате. Лег не раздеваясь на незастеленный диван. Хотелось бы уснуть — не мог. Смотрел в темноту и слышал вчерашнюю ресторанную музыку, видел ночную улицу, одинокую девичью фигуру... И Валерку Канашенко, и Радика Извольского, и себя. Ну что бы им сразу из ресторана разойтись по домам! Или не заметить одинокой фигурки. Наконец, удержать Радьку, когда тот с пьяным, глумливым ржаньем схватил ее за руку...
— Вставай, к тебе пришли.
— Кто? — испугался Олег.
— Приятели. С которыми совершал подвиги.
— Пожалуйста, папа, скажи им, что я сплю...
— Встань и скажи сам, что ты спишь. Лгать — не мое хобби.
Радик и Валера курили на лестничной площадке.
— Как дела, Олежка? Э, да ты совсем скис, — прищурился Радик. — Завоспитывали предки до упаду? Вот, под глазами сине, как после брачной ночи. Одевайся, пойдем отметим свободу. Ах, это сладкое слово — свобода! Хватит тревог и угрызений.
— Не хватит, тревоги не кончились.
— Ну, ты не каркай. Тоже мне, вещий Олег!
— Вы как хотите, а я не пойду никуда. Мать болеет.
— Чего с ней? Так ты же не доктор, пойдем. Моя вот маман морально устойчивая. Поахала — червонец дала.
— Может, она толстокожая, — неприязненно сказал Олег.
— Вон что! Психуешь? Тонкий ты оказался, друг. Черт с тобой, кисни возле мамочки. Пойдем, Валера.
Олег захлопнул дверь.
Николай Викторович повесил пиджак и снял рубашку:
— Нет, не пошел он, давай спать, Лена.
Прошли они вместе квартала три. Канашенко остановился.
— Радька, я тоже домой пойду.
— Чего ты? Посидеть надо, отметить.
— Не, утром на работу, мой шеф Вавилов учует запах. Ни к чему сейчас дополнительные неприятности.
— Эх вы, мужчины! Заворчали папочки-мамочки — и дружба врозь? — Радий громко выругался. — Чего заоглядывался? Струсил, что вчерашний блюститель нравов опять из-за угла вылупится? Не бойся, дитя, нас же законно отпустили. А тому пижону, защитнику униженных и оскорбленных, я еще шепну пару ласковых тет-а-тет. Я ж его знаю, Витька Алексеев его звать. Он, подлюка, меня в милицию сдал, я его в больницу устрою, дождется. Так ты идешь или нет?
— Я домой. Вот и Олег не захотел.
— Хлюпики вы! — Радий опять ругнулся, плюнул и двинулся вразвалочку к ресторану один.
6
Валерий Канашенко вернулся домой рано и в полном порядке, чему отец даже удивился. Противный разговор больше сегодня не начинали — «стороны» заключили негласное перемирие. Только Канашенко-старший, чтобы дать понять, что так легко мальчишке не обойдется, буркнул:
— Завтра «четырехугольником» решим, что с тобой...
Это он может. Начальник цеха Канашенко в щекотливых случаях всегда прибегал к «четырехугольнику». С одной стороны, соблюден принцип коллегиальности, а с него лично снимается часть ответственности. С другой стороны, он умел влиять на «треугольник» — партсекретаря, комсорга и предцехкома — нужным для дела образом. Не вынося вопрос на широкое обсуждение — «нужно ли разжигать страсти?» — администрация вкупе с общественностью тихо находили выход из создавшегося положения.
Это отец может. И придется завтра слушать хрестоматийно правильные слова, вопросы: «Как думаешь в дальнейшем, Валерий? Даешь ли твердое обещание, Валерий?» Отец будет только подавать реплики, комсорг молчать, а партсекретарь и председатель цехкома поучать. Пока Валерию не надоест все это и он не отмахнется: «Больше не повторится».
Утром Валерий явился на смену. Избегая всяческих контактов с парнями, быстренько переоделся, шмыгнул к рабочему месту. В конце пролета доигрывали партию в «козла» — одни приходят «забить разок» за полчаса до смены, иные и за час. Из раздевалки все шел и шел народ, растекался по своим местам. Кое-кто из парней, понизив голос, спрашивал:
— Ты чего вчера-то?
— Да так, ерунда получилась.
Он чувствовал, что многие в цехе знают о его «ерунде», поглядывают как-то эдак... Откуда стало известно? Или только кажется? Нет, знают кое-что. Ну ясно, не молчали те, которые задержали их ночью. Сутки прошли, слухи разошлись.
Валерии наставник, «шеф», слесарь седьмого разряда Вавилов выкладывал из верстачного ящика инструмент, осматривал.
— Здрасте, Геннадий Иваныч!
— Здравствуй.
Вавилов повертел сломанный гаечный ключ, глянул на часы. Сейчас он скажет: «Пойди в инструменталку, замени. Инструмент должен быть всегда исправным».
Но Вавилов сказал:
— Пойди к начальнику участка, попроси, чтобы тебя перевели от меня к кому-нибудь другому.
В груди у Валерия дрогнуло.
— Почему, Геннадий Иваныч?
— Сосед мой Виктор Алексеев вас задерживал тогда ночью. Этот парень врать не станет. А у меня, между прочим, у самого дочь подрастает.
— Нас же отпустили, Геннадий Иваныч!
— Отпустили — их дело. Но не могу я каждый день на тебя смотреть, работать с тобой. Мне противно. Привык я, что рядом рабочий человек, а не ночной насильник. Товарищ, а не трусливый подлец из ресторана. Ты не обижайся, я вообще говорю. Так пойди к начальнику участка, вон он как раз у себя в будке.
— Геннадий Иваныч, честное слово, я уже осознал...
— Иначе, худо тебе? Но мне-то за что терпеть тебя рядом?
И Валерий потащился к начальнику участка. Его прямо-таки тошнило от собственного ничтожества. Ничего хорошего от сегодняшнего дня он и не ожидал, конечно. Вавиловского мнения боялся больше, чем всего «четырехугольника». Вавилов не просто первоклассный слесарь, он — правильный человек, вот в чем дело-то. Никогда не «воспитывает». Может, потому его и уважают, что не «воспитывает» никого. Вавилов просто терпеть не может мерзостей, от кого бы они ни исходили. В цехе немало таких, кто что угодно стерпит, если самого его некасаемо, еще и поржет, похохмит. Вот к такому, наверное, и сунут теперь Валерия, и все обойдется. Все обойдется, кроме одного: Вавилова он и уважал-то именно за нетерпимость к пакостям, за справедливость.
Начальник участка ничего не знал о ЧП с Канашенко-младшим, потому недоуменно заволновался. И побежал к Вавилову. О чем там они говорили, Валерий не слышал. Он сперва торчал неприкаянно возле будки начальника участка, потом укрылся за бездействующим электрокаром. Он тоскливо смотрел из-за электрокара, как начальник участка убеждал Геннадия Ивановича, и не убедил, и побежал к лестнице на второй этаж, к начальнику цеха. Вскоре в кабинет начальника цеха попросили и самого Вавилова — уговаривать.
Валерий никогда еще так не мучился. Ну что он такое в цехе после того, как отверг его Геннадий Иванович? А если Вавилова уговорят и оставит он Валерия при себе, как же с ним работать — в постоянном стыде? Одно осталось — уволиться. Но с легкой руки того же Вавилова нравилось Валерию слесарное дело, ладилось, шло. Сам Геннадий Иваныч одобрял. Не то что молочный завод с их ящиками. Или пожарная команда... Уж лучше бы не отпускали из милиции, судили, наказывали, чем презрение Геннадия Иваныча!
Начальник цеха Канашенко чувствовал себя неловко.
— Геннадий Иваныч, поймите меня правильно, не за сына прошу... Молодой рабочий, ваш ученик, оступился. И разве не ваш долг, долг советского человека, помочь молодому рабочему встать на правильный путь?
Вавилов ответил:
— Когда работу «запорол» сам начальник цеха, тут уж слесарь вряд ли исправит. Пусть попробует какой-нибудь другой советский человек. Заберите парня от меня. Мне хочется его ударить. А советский человек почему-то не имеет права бить подлеца.