Зося раскрыла окно, и в сад полилась музыка. Она хлынула внезапно, волнами, и все окрест изменилось. Молодой сад окутала таинственная настороженность. На потемневшем небе Алексей неожиданно увидал звезду, потом другую и еще, еще…
— Купил приемник, — произнес он глуховато, забыв, что уже рассказывал об этом. — Хочется, чтобы лучше было. А с тобой, Микола… Я согласен, ежели тебе не страшно, давай потягаемся.
— Да вы хоть по рукам ударьте! — посоветовал Кухта, подтолкнув Алексея к Кравцу.
В окне опять появилась Зося и пригласила в дом.
5
Он проснулся около трех часов и уже больше не мог заснуть. Башка, словно налитая свинцом, трещала. Было даже больно думать. Повалявшись, он не выдержал и встал с кровати. Захотелось черного хлеба и сырой воды.
Алексей поплелся в кухню, пошарив в тумбочке, нашел кусок черствого хлеба, посолил его, зачерпнул кружкой воды из ведра и сел за стол. Чавкая, начал есть.
Стало немного легче.
Алексей выпивал редко и опохмеляться не привык. Проклиная себя, что пил вчера больше всех, он облокотился на стол и сжал виски. В памяти всплывали отдельные фразы, брошенные или услышанные им вчера. Словно из тумана вынырнуло насмешливо-уверенное лицо Крав-на. Возникла и начала жить тревога, не позволил ли он себе чего лишнего, не обидел ли кого-нибудь из гостей. Он помнил только, как тянулся к Кравцу, обнимал его и убеждал, что напрасно тот дает согласие тягаться с ним, Алексеем. "Ты на руки взгляни. Видишь? — повторял он с пьяным упорством. — Видишь? Сенька, брат мои, сорокапудовую бабу, которой сван забивают, одной рукой кантовал. Слышь?.. У нас в бригаде мастеров ниже шестого разряда вообще нет. Чудак ты несчастный!" И не будь Зоси, все, вероятно, кончилось бы еще хуже. "Ну и хозяин! — ругал себя Алексей. — Приемы еще закатываешь… Теперь иди и проси прощения у сталинградцев и Кухты…" И чем больше вспоминал он вчерашнее, тем больше оно казалось ему бесславным.
Едва дождавшись, когда встала Зося и начала готовить завтрак, он принялся ее расспрашивать:
— Я, кажись, пьяный был вчера? Голова разваливается. Был? А?
— Неужели не был! — сердито ответила Зося.
— И что за беда такая? Будто на гибель повело. Как с горы катился. Все хотел, чтобы Кравец знал…
— Ну вот и узнал, — все еще непримиримо проговорила Зося, догадываясь, чего от нее добивается Алексей. — Под самым его носом так руками доказывал, что лучше и не скажешь.
— А Кравец?
— Что Кравец! Усмехался и за хозяина был.
— Вот лихо на него!
Семью крепят не только удачи. Если в ней живет любовь, ее укрепляют даже тревоги и неприятности. Тот, кого постигла беда, льнет к своему близкому и теперь единственному защитнику. А тот, кому надо утешать, тронутый, что у него ищут поддержки, проникается сочувствием, лаской. И так устанавливается еще большее согласие. Зося полюбила Алексея удачливого, но с годами, привыкнув к нему, стала уважать мужа и несчастного, виноватого. Она прижимала к себе его большую голову и сидела так молча. Он тяжело дышал, ему было неудобно, но он не шевелился, кроткий и послушный. Таким он оставался еще некоторое время, когда неприятности уже миновали, ходил словно по ниточке, и это было самое счастливое для Зоси время.
Видя, как терзается Алексей, Зося вздохнула:
— Ты не одному Кравцу грубил, ты и Кухту чистил.
— Кухту? — с просьбой о пощаде, будто Зося могла сделать так, чтобы этого не было, уставился на нее Алексей. — Как я мог?
— У себя спроси… Сказал, что некоторым руководителям тоже не мешает у тебя поучиться. А хвастался как! А бюрократов как пушил! Жевал и свое вел…
— И Кухту?
— Инженер сталинградский, кажется, что-то записал даже, — с сожалением сказала Зося, бессильная прогнать воспоминание о Кравце. Как он глядел на нее! Что говорил глазами! А она? Опасалась — только бы не остаться с ним наедине.
Нет, она не боялась своего прежнего увлечения; от него защищали семья, Алексей. Но, как видно, не все можно забыть из пережитого, не все вычеркнуть…
— Ай-яй! — в отчаянии закачал головой Алексей. — Вот беда! У нас же и так бывало: погрозись в темную ночь кулаком, утром обязательно спросят, кому грозил. Да кабы я не уважал Кухту аль злобился на него… Обиделся, должно быть?
— Не знаю… — пожалела она мужа.
Он проводил Зосю со Светланкой до яслей, а потом одну Зосю до школы — как раз на пришкольном участке собирались ученицы — и попрощался очень неохотно, точно боялся остаться один.
На стройку он пришел с тревогой и, подозрительно присматриваясь к каждому, кого встречал, неохотно поднялся к себе на леса. Время шло медленно. Казалось, оно оставляет в башке тягучий, нудный шум, и этот шум только и живет в Алексее, а остальное притаилось. Руки работают как бы сами собой. Он даже не знает, какую операцию они вот сейчас выполняют. И Алексей несколько раз ловил себя на том, что словно просыпается, и каждый раз удивлялся: каким образом ему удается все делать как следует? К нему с вопросами подходили Сурнач, Прибытков. О чем-то смешном рассказывал подручный. Но надоедливый шум заглушал все, и сквозь него настойчиво и отчетливо пробивалась лишь одна мысль: надо идти к Кухте, объясниться и покаяться.
Алексей едва выдержал до обеденного перерыва и, когда ударили в рельс, тут же скинул фартук, умылся и побежал в Главминскстрой.
Встретил он Кухту на лестнице. Застегивая пуговицы пыльника, тот сбегал по ступеням. Сзади него, прихрамывая, едва поспевал главминскстроевский фотограф с длинными, как у попа, волосами.
— Ты ко мне? — не остановился Кухта и жестом показал, чтобы Алексей шел с ним. — Поговорим по дороге.
В третьем тресте умудряются кирпич на носилках носить. Видишь, дикарство какое! Будто тачек им не хватает. Вот хочу зафотографировать и на память работничкам приложить к приказу.
— Я по личному делу, — тайком взглянул Алексей на фотографа.
— А ты думаешь, носилки не личное дело! Это, братец ты мой, косность! Самая что ни на есть личная косность управляющего и прораба… Ты, наверно, про вчерашнее пришел объясняться? Ну, давай исповедуйся.
— Я хотел, Павел Игнатович, извинения у вас просить, — выдавил из себя Алексей, немного подбодренный тем, что Кухта начал разговор с неполадок на стройках.
— У меня? — поднял одно плечо Кухта. — Это почему же у меня? Коль уж просить, то у наших строителей.
Ты же от их имени демонстрировал себя: смотрите, мол, какие мы! Что, нет?
— Я был пьян.
— Полагаешь, ты один нашелся такой гостеприимный? Нет, братец, не полагай. А что получилось? Вообразил, оказываешь всем милость — и нам и им. Возомнил и начал куражиться…
Слова Кухты стегали Алексея. Он не мог обманывать себя — в них была правда. Она доходила до Алексея, но, доходя, вызывала одно чувство — тревогу. Перед ним раскрывалась мера его вины, и он прикидывал, искал по ней меру наказания. И о наказании, надо сказать, тревожился больше, чем о вине. Ему были уже дороги внимание и уважение других, и Алексей переживал, что может потерять их. Заглядывая Кухте в лицо, он просительно дотронулся до рукава его пыльника и растерянно спросил:
— Что же мне делать, Павел Игнатович?
— Как что? — сердито вытаращил глаза Кухта. — Думать, что делаешь! И думать с высоты того этажа, на котором работаешь…
У Алексея отлегло от сердца. Значит, ни о каком наказании Кухта не думает, хотя, конечно, недоволен и сердится. Ну и пусть… Да так ли он, в самом деле, виноват? Что он особенного сделал? Зося всегда и во всем такая. У нее вечно предосторожности и страхи за его честь. Он своим трудом купил себе право делать замечания кому захочет. Еще никто не видел работы Кравца, и пусть тот не очень-то задается. Да и Кухта… Пусть любит критику. А его, Алексея, работа видна каждому, Вон она и на проспекте и на других улицах. За нега нечего краснеть! И все-таки, пытаясь окончательно выведать настроение Кухты, Алексей спросил опять:
— А как с моей просьбой, Павел Игнатович? Я ведь просил сталинградцев, чтобы разрешили дом построить у них. Там я оправдаю, будьте уверены…
Было жарко. От быстрой ходьбы грузный Кухта вспотел. Он снял кепку, вытер подкладку носовым платком, обмахнулся кепкой, как веером.
— Придется пока подождать, Урбанович, — ответил он, помедлив.
— Почему это?
— Видишь ли, — подыскивая слова, щелкнул пальцами Кухта. — Вскоре для тебя, да и не только для тебя, будут другие важные дела. Сегодня сообщили, что мы получаем пополнение из ФЗО, и твою бригаду придется расформировать.
— Стращаете? — отшатнулся Алексей. — Как расформировать?!
— Очень просто. У тебя все мастера. Матерые. Вчера ты хорошо об этом сказал. Каждый сам может быть бригадиром. А тебе дадим новых, из фабзайцев. Подучишь — подумаем и про Сталинград.
— С пацанами вождаться? — остановился Алексей. — А?…
Стал и Кухта. Он, вероятно, ожидал такой реакции, потому что спокойно взял Алексея за пуговицу пиджака и притянул к себе.
— Ты не горячись, а рассуди сначала. Выйди на проспект, посмотри. На движение, на людей, на афиши — на всю эту благодать. А зданий — раз, дна и обчелся. Что это такое? Отставание, брат ты мои, наше отставание. А выход где?
— За чужой счет легче всего выкраивать. Охочие у нас на это.
— Я тебе говорю, что другого выхода нет.
— А я тоже не согласен, чтобы на моем горбу в рай въезжали. И никто не согласится. Делайте тогда это гвалтом, коль право такое есть…
Алексей повернулся и, ссутуленный, с опущенными плечами, словно ему было трудно нести свои большие руки, зашагал от Кухты.
Глава четвертая
1
Несколько ночей подряд шли дожди. Как по расписанию, каждый раз в одно и то же время.
Перед заходом солнца на небосклоне появлялась туча. Выглянув из-за горизонта, останавливалась и ожидала, пока ослепительное солнце пряталось за нее. Бирюза переливалась, меркла, а туча росла. От этого темнело быстрее, чем обычно, и казалось, туча вот-вот пройдет над городом. Но она еще долго гасила звезды и только к полуночи, невидимая, проливалась теплым, спорым дождем.
Ровно и весело дождь лил до самой зари. Он падал откуда-то из хлябей на город. На его пока не замощенные площади, на пустые по-ночному, часто не обозначенные еще домами, улицы, на расчищенные от руин пустыри, новостройки, скверы и тихие окраины.
Город замирал, как необитаемый. Кругом царил только неумолчный шум дождя, который лопотал по крышам домов, рвался из водосточных труб, журчал по водостокам. Лишь в свете редких уличных фонарей было видно, как, оставляя тонкие, похожие на нити следы, дождь падает на землю, в лужи, на которых вскакивают и сразу куда-то плывут мутноватые пузыри. Да вокруг матовых шаров где-нибудь на Комсомольском бульваре или в Театральном сквере можно было видеть, как капли дождя пригибают листья и с них стекают уже струйками. Там же, где еще не было зданий и открывался невидимый простор, сами городские огни напоминали звезды. Немигающие поблизости и трепещущие, мерцающие вдали, они горели, не давая света. По их негустой россыпи только и можно было угадать, где кончается земля и начинается небо, — звезды светились на земле, а над ними чернела кромешная, неохватная тьма.
Тьма и дождь… После таких дождей меняется даже лес. Между деревьями поднимается и, достигнув крон, стынет не то туман, не то синяя дымка. Стволы сосен теряют медный цвет, седеют, и на них вырастает похожий на грибы лисички косматый мох…
На заре дождь утихал. Небо быстро очищалось. И хотя везде и всюду поблескивала вода, и дома, заборы, мостовая были темнее обычного, рассвет наступал ясный-и чистый. Трепетное сияние поднималось из-за горизонта, разливалось по небу и уже оттуда струилось на землю. Овеянный свежестью, но удивительно тихий и даже немного сонливый рассвет опускался на город, словно тихая песня. И, как это бывает, пожалуй, только на заре, после дождя все успокаивалось в ожидании неизведанного…
Под шум дождя спалось хорошо. Дождь барабанил по крыше барака гулко, настойчиво, и, как только он кончался, Валя просыпалась от тишины. Она вскакивала, как по сигналу, и открывала форточку, когда звонкие капли еще падали с крыши.
В комнате Валя опять жила одна — подруги разъехались кто куда. Каждый раз она включала электричество, наспех делала физзарядку, умывалась и, не застлав кровати, садилась за стол.
Третьего дня, когда она в полночь возвращалась с дежурства в редакции, тоже линул дождь. Выйдя из автобуса, Валя пробежала полквартала и шмыгнула в первый попавшийся подъезд. Здесь было темно, как в печи, и она не сразу заметила, что вблизи стоит кто-то еще. Да и внимание ее отвлекли характерные для проходных помещений запах и сырость.
Но, освоившись, Валя в нескольких шагах от себя рассмотрела пару. Обняв за шею парня, девушка висела на нем и заискивающе мурлыкала:
— Ты, Костя, умеешь. Зинка и та от тебя без ума, дура, говорит, если уступишь кому-нибудь…
Валю и раньше многое раздражало в Алешке: его вызывающая мстительная наглость, его отношение к другим девушкам… К тому же тяжесть, которая гнела его, передавалась и ей. А трудно любить, если не радоваться вместе.
После случая же в парке Валя вообще решила пока не встречаться с ним. И все же этот пошепт ошеломил Валю. Боясь оглянуться, она ринулась из подъезда и, услышав, как засмеялись ей вслед, под проливным дождем побежала домой.
Не было сомнения — Алешка искал утех с другими. Зося, ее добрая Зося, тоже страдает. От гордости она пока об этом не говорит, но разве скроешь, если что-то гложет тебя. Тяжело и Юркевичу. Ему нужны поддержка, сочувствие. И надо писать…
О чем? Конечно, о жизни, о ее красоте… Сделать город — а это ведь тоже жизнь! — как можно краше. Увенчать здания скульптурными группами. На площадях, в парках поставить обелиски, статуи. Триумфальными арками отметить въезды в город…
Разве это не заставит людей больше думать о себе и других? Разве утоляемая жажда красоты, данная человеку природой, не сделает свое?
Всякий раз, собираясь на работу, Валя прятала исписанные, помаранные листочки в сумку и несла их с собою в редакцию. Однако так и не решалась прочитать написанное даже заведующему отделом Исааку Лочмелю, который сам недавно стал газетчиком.
Она догадывалась — Лочмель тоже пишет и не только то, что печатает в газете, — отчеты, репортажи, заметки. Он вообще нравился ей: что б там ни говорили — фронтовик! Нравилось, что, неохотно вспоминая о войне, он живет ею; нравились его темные печальные глаза и даже то, что он редко встает из-за стола и всегда на спинке стула висит его трость. Рассказывали, когда начались восстановительные работы и на Старо-Виленской улице стали строить несколько деревянных домов, Лочмель, инвалид, зачастил туда и очень радовался, видя, как на склоне горы они растут, как рабочие ставят на улице изгородь, выравнивают земляные террасы и обкладывают откосы дерном. В портфеле у него всегда лежала библиографическая редкость о Минске, и он знал множество интереснейших фактов из его прошлого. Валя завидовала и удивлялась — откуда такое можно выкопать, каким образом можно сколлекционировать и сберечь в памяти? Видимо, это было главным, что связывало его с жизнью, питало надежду, давало силы. И он аккуратно посещал публичные выставки архитектурных проектов, был в курсе различных конкурсов, участвовал в слетах и общегородских собраниях строителей. Все это сближало Валю с Лочмелем. Но даже и ему она не осмеливалась показать то, что писала…
Валя проснулась, как и все эти дни, оттого, что стало тихо. Во сне она не переставала думать о статье и встала с ощущением, что ей приходили интересные мысли. Пытаясь вспомнить их, она подошла к окну и протянула было руку, чтобы открыть форточку, но вдруг отпрянула, Промокший до нитки, под окном стоял Алешка.
Еще не совсем ободняло.
— Костя! — испуганно прикрыла она на груди вырез ночной сорочки. — Чего тебе?
— Открой, — простуженным голосом попросил он, приблизив лицо к стеклу и опираясь руками на раму. — Я не могу, Валя, больше! Я места себе не нахожу. Ну ладно, пусть я никудышно вел себя тогда. Но это же любя. Что я, прощелыга какой? Оттуда я тебя, может, на руках понес бы к себе… Прости…