— Изучать будете? — прищурился я.
— Да-с, изучать! Не думаете ли вы, что мы можем делать все на авось? Ох уж эти мне антрепренеры, — все авось, небось и как-нибудь… Вы, может быть, скажете, что мне не нужно поехать и в Лондон для снятия копии со знаменитого «кинжала Отелло», хранящегося в Западном отделе Британского музея.
— Или мне для роли Кассио не нужно изучать караульную службу на месте, среди кипрских регулярных военных частей?! — подхватил второй любовник.
Я встал и, сделав знак, что желаю говорить, торжественно начал:
— Я приветствую ту любовь к нашему прекрасному делу, ту любовь, о которой говорите вы. Для того чтобы пьеса была обставлена и сделана, как следует, — все это насущно важно и чрезвычайно необходимо. Я пойду еще дальше: по пьесе сказано, что в ней участвуют «послы, музыканты, матросы и прочие». Я думаю, не мешало бы актеров, играющих послов, отправить в итальянское посольство — пусть изучают! Музыканты пусть возьмут несколько уроков у профессора консерватории, а матросам устроим особый бассейн с моделью корабля, для того чтобы они, плавая, могли проникнуться своими ролями… Остаются «и прочие» — устроим и им курсы. Если за сценой будут выстрелы — возьмем несколько уроков орудейной стрельбы у артиллеристов, или, еще лучше, отправим помощника режиссера на заводы Крезо… В первом акте Брабанцио кричит: «Огня!» Не мешало бы запросить по этому поводу мнение спичечных фабрик: «Соло», «Вулкан» и других. Мы все это сделаем. И я даю вам слово, что и я сам, я, антрепренер, приму участие в общем творчестве!
— А что же вы… будете делать? — усмехнулся режиссер, пожимая талантливым проникновенным плечом.
— Я? Да ведь на то, чтобы поставить, как следует, эту штуку, нужны большие деньги?
Режиссер снисходительно улыбнулся.
— Да… не маленькие.
— Ну, то-то же! Так что же делаю я? С завтрашнего же дня поступлю простым рабочим в экспедицию заготовления государственных бумаг и начну с самого начала изучать быт служащих, рабочих и способ изготовления кредитных бумажек. Все это нужно прочувствовать, во все вникнуть. Постановка — так постановка! И вот, господа, когда я изучу это дело, тогда и можно приступить к дальнейшей постановке «Отелло»… Года через два-три и займемся. Вот что-с!..
Расходились опечаленные.
Актеры
Самое красивое в женщине (когда смотришь на нее со стороны) — это ее осень… Пышная, золотая, иногда спокойно-элегическая, иногда бурная, пламенная, она является для всякого, кто глядит на такую женщину, сладким и страшным memento mori…
Самое красивое в мужчине — это его весна: 21–22 года, когда взор задумчив и робок, а сердце бьется и замирает при одном взгляде на женщину. Чуткость, рыцарство и бескорыстная влюбленность свойственны этому возрасту…
Однажды я долго любовался этим чудесным сочетанием зрелой пышной осени и молодой, розовой весны.
Осень — актриса Донецкая.
Весна — актер Рокотов.
Я сидел в ее уютной квартирке и мирно беседовал об искусстве, когда появился Рокотов, молодой красавец, с бритым нервным лицом и задумчивыми, немного печальными глазами.
— Здравствуй, Женя, — сказал он, целуя ее в щеку и здороваясь со мной.
«На „ты“, — подумал я. — Очевидно, ее муж».
— Ты откуда? — спросила Донецкая.
— На бильярде с твоим мужем играл.
«Не муж, значит, — догадался я. — Значит, брат». Вслух заметил:
— А вы совсем не похожи друг на друга лицом.
— Да? — удивилась она. — А я где-то читала, что люди, которые долго живут друг с другом, делаются похожими друг на друга. Мы живем вместе уже полтора месяца, а вот, оказывается, не похожи.
«Вот оказия, — призадумался я. — Живут вместе полтора месяца, а он с ее мужем на бильярде играет. Как же он ей приходится? Впрочем, „вместе“ — это, может быть, в одном театре…»
— Вы в одном и том же театре играете? — спросил я.
— Да, — отвечала Донецкая. — В театре его только и видишь. Домой он является в пять часов утра и имеет пренеприятную привычку будить меня…
Рокотов мелодично засмеялся, поцеловал Донецкой руку и, присев около на низенький пуф, детским движением доверчиво положил ей голову на колени.
— Ах ты мой милый мальчик, — ласково и нежно прошептала она, гладя его волосы.
…И продолжала начатый разговор:
— Да! В те времена я служила еще в Саратове. Еще, как говорится, не расправила крылья. И бедствовали же мы! Комическая старуха варила похлебку из картофеля, и этим питалась вея труппа. Боже мой! Какой контраст с тем, что было потом! Струи золота! Горы бумажек! Ах, дорогой друг мой… Если бы я сейчас имела одну десятую того, что прошло через мои руки, — я была бы миллионершей!
— Неужели в театре платят такие большие оклады?! — удивился я.
— В театре? Я бы сто раз уже протянула ноги — если бы рассчитывала на свое жалованье…
Она склонила благородный профиль к голове любимого человека и, отдаваясь вся во власть воспоминаний, тихо, ни к кому не обращаясь, заговорила:
— О, Боже… Что это было… Например, в Москве… Генерал Штифель… Понравилась мне золотистая лошадь у одного рыбника… Генерал мигнул, лошадь эта очутилась у меня, но я хотела иметь пару… Что ж вы думаете? Всю Россию изъездил его секретарь и нашел-таки в каком-то не то Устюге, не то еще где-то… Восемь тысяч ему это стоило…
Сердце мое болезненно сжалось.
«Зачем она это говорит, — подумал я. — Ведь любимому и любящему человеку больно слушать о том, как ее любил другой, как он окружал ее королевской роскошью, которой он, бедный артист, не в силах дать ей…»
— А дровяник Супов, — прошептала Донецкая, еще ниже склоняя чистый, не успевший измяться профиль к голове любимого человека. — Вспомню я об этом Супове — и даже теперь смешно… К чему были все эти глупости… Делал мне ванну из воды пополам с духами; а духи французские, уж и название не припомню… Флакон 28 рублей… За кровать заплатил семь тысяч… Бывало, приезжаешь к Яру, подойдешь к аквариуму (огромный там аквариум был), выберешь этакую рыбку, рублей за полтораста… подадут ее, ну, и что же? Ковырнешь эту махину вилкой — уберите, не нравится' А цыгане? Как цыгане запоют, так этот Супов плакать начинает: «Женя! Хочешь, жену отравлю, а на тебе женюсь». Такой смешной. «Зачем же, говорю, Ваня. Разве я и так не твоя?..» — «Без закона, говорит, это не считается». Такой юморист, что ужас. До ста тысяч я ему в полтора года стоила…
Тупая боль сжала мое сердце, когда я поглядел на Рокотова.
Бедняга будто замер в своем мучении, уткнув голову в колени женщины, которая так терзала и топтала без всякой жалости его молодое чувство, а она, будто не замечая нависшего над нами ужаса и боли, продолжала:
— А в Киеве! Был у меня сахарозаводчик Тирунин, старик, существо испорченное до мозга костей. Но надо отдать справедливость — денег не жалел. В мой бенефис однажды выкинул штуку: сто корзин поднес. Так вы знаете: я потерялась на сцене!.. Лес! Не знаю, куда идти! Вместо того чтобы в публику, я в кулису кланялась. А за ужином в огромном тазу крюшон делали, в который входило шампанское, коньяк, мараскин, персики и я. Это у него уж традиция была. В три недели шестьдесят тысяч растаяли…
Я уже открыл рот, чтобы намекнуть ей на все неприличие и жестокость ее слов по отношению к тому, кто был у ее ног, но в это время он сам поднял голову и, бросив на нее угрюмый, тяжелый взгляд, пытался что-то сказать, однако, не замечая его порыва, вся погруженная в воспоминания, тихо прошелестела Донецкая:
— В том же Киеве был такой подрядчик, Акулькин… Что он выделывал! Забирал всю труппу, вез ее на Труханов остров, дня на три, а антрепренеру платил неустойку. И все потому, что в городе ему мешал остаться со мной полковник Подпругов… Один месяц был у меня этот Акулькин, а обошлось ему это… дай Бог память… Да! 82 тысячи ему это обошлось.
Давно уже хотевший что-то сказать Рокотов теперь не выдержал… Поднял голову энергичным взмахом и ревниво сказал:
— Постой, постой… 82 тысячи! Но ведь это не считая бриллиантов. А ты на сколько получила бриллиантов? Тысяч на двадцать? Вот, брат, оно и за сто перевалило.
— Ах, и верно ведь, — улыбнулась Донецкая, снова укладывая голову любимого человека на колени. — Тогда выйдет больше ста тысяч.
И снова зашелестела тихо и задумчиво пышная осень золотыми листьями, и снова замерла у ее ног розовая весна, очарованная, завороженная волшебной сказкой.
Данные для успеха
Недавно на премьере в одном из театров (случайно в этот день шла моя пьеса) я встретился в первом антракте у буфета с рецензентом газеты «Голос Эртелева переулка».
— Ну, как вы? — осторожно осведомился я.
— Я ничего, — пожал он плечами. — Вы как?
— Что нам делается, — неопределенно заметил я.
— Такое дело уж наше драматическое, — рассеянно покачал он головой. — Как говорится: и не довернешься — бьют, и перевернешься — бьют.
— То есть?
— Вообще.
— Гм!
— Вот вам и — гм!
Мы скосили глаза и посмотрели друг на друга.
— Как вам нравится моя пьеса?
— Пьеска! Как вам сказать… Я не имею никаких данных утверждать, что пьеса хороша.
— То есть, значит, пьеса плоха? — огорченно вздохнул я.
— Я этого не говорю, но у меня нет данных утверждать, что пьеса хороша.
— Понимаю! Вы просто находите пьесу средней. Он пронзительно взглянул на меня.
— Я не имею даже данных находить ее средней. Понимаете: не имею данных.
— А если бы вы имели данные?
— О, тогда другое дело! Вы сами понимаете: если я имею данные находить вашу пьесу хорошей, то с моей стороны было бы недобросовестно ругать ее.
— Я бы хотел, чтобы вы имели данные.
— Поверьте — я не менее. Мы помолчали.
— Кстати, о Чехове, — спохватился я. — Вы ведь знали покойника?
— Знал…
— Представьте, какая досада: несколько лет тому назад я одолжил у него пятьдесят рублей и все не мог собраться отдать. Теперь у меня и деньги есть, и желание отдать…
— Хорошо, — с безыскусственной простотой согласился рецензент, — я передам ему.
— Ну вот и прекрасно. С моей души камень снимите. Вот-с… ровно пятьдесят.
— Позвольте, позвольте, — призадумался он. — Помнится мне, покойник Антон Павлович часто говаривал, что вы ему задолжали сто рублей.
— Ах, ведь и верно, — всплеснул я руками. — Только видите ли… хотя я и брал у него сто, но однажды двадцать пять ему вернул. Он, вероятно, это запамятовал.
— Ну, ладно, — махнул рукой рецензент. — Передам 75.
— Очень обяжете.
Он уселся на диванчик, поболтал ногой и сказал, рассматривая потолок:
— А то у нас и «Вечерняя газета» есть. Тоже газета.
— Ну, какая же это газета. Ведь ее никто не читает, — улыбнулся я.
— Кому надо — прочтут.
— Надеюсь, что эта газета найдет мою пьесу сносной.
— Газета не имеет для этого данных!
— Ну много ли нужно для этой газеты данных?
— Да, положим, немного. Газетка маленькая — короче воробьиного носа. И данные, чтобы найти пьесу хорошей, соответственные.
— Ох, печать, печать! — вздохнул я. Он подтвердил:
— Да-с. Шестая часть света. Пресса.
— Да-с. Именно — пресса. Недаром в последнем слоге две буквы «с» рядом.
Он отодвинулся.
— Что вы хотите этим сказать?
— Не обижайтесь, ничего. Я пошутил.
— Я еще не имею данных, чтобы выслушивать такие шутки!
Он отвернулся и замолчал.
Я засунул руку в боковой карман, вынул из бумажника красную бумажку и положил ее на пол. Он нагнулся.
— Что это такое?
— Собачка. Не правда ли, премиленькая?
— Ничего. Мала только очень. Какой породы?
— Борзой щенок. Хотите подарю?
— Я не большой охотник до маленьких собак. По-моему, если собака — так чтобы она была друг человека. Большая, сильная.
— Ну, знаете… Нынче и маленькие собачки ценятся. В Англии, например.
— Ну, что Англия… Переведите-ка вашу пьесу на английский язык, может быть, они и найдут достаточно данных, чтобы прийти в восхищение.
Я пожал плечами.
— Все-таки, фунт.
— Чего фунт?
— Да в собачке моей. Собачка фунт весит.
— Да ведь не русский же фунт!
— Еще чего захотели! Я говорю об английском фунте. Право, возьмите собачку, а?
— Пусть подрастет.
— До?
— До двух с половиной фунтов.
— Тяжела будет! Кто там ее читает, вашу «Вечернюю».
— Кому надо — прочтут.
— Гм! Ну, и ежели мой пес два фунта потянет?
— Эх! Ну, ладно. Сделано.
Собака поднялась на задние лапы и прыгнула в рецен-зентову будку, устроенную в жилетном кармане.
— Куш! — сказал рецензент, хлопнув себя по карману.
Я вздохнул.
— А вы знаете, я ведь и в заграничные газеты корреспондирую.
— Ну-с?
— Так вот я хотел сказать: с нашей российской точки зрения я имею вполне достаточные данные быть довольным вашей пьесой. Но за границей… сами знаете… другие условия… иной уклад жизни.
— Другие условия? Понимаю. Ну, что ж. На том свете тоже другие условия, — деликатно возразил я.
— Что вы хотите этим сказать?
— Да то: вот теперь я, скажем, драматург, а на том свете, может быть, углем буду торговать.
Рецензент был очень догадлив.
— Так-так! Значит, вам на том свете угольки понадобятся?
— Я думаю.
— Хорошо-с. Так вы дайте мне рублей сто авансом, а я вам там верну — самыми лучшими, высшего сорта угольками.
— Ну что вы! Куда мне столько! Я ведь в розницу торговать буду. Если на 25 поставите — и то за глаза хватит. Тем более что у меня много и других поставщиков.
Он добродушно засмеялся.
— Ну что с вами делать! Поставщиков всегда утесняют. Согласен!
* * *
Отошел он от меня довольный.
Из настоящей статьи видно, что успех пьесы зависит не только от критиков, но и от: 1) личных друзей Чехова;
2) любителей собак;
3) поставщиков угля.
И, кончая свою статью, скажу я свое последнее слово:
— Аминь!
Что значит в переводе:
Истинно так.
В летних садах
Перед открытой сценой в толпе я вижу двух людей…
Один — личность совершенно ординарная, зато другой сразу приковывает к себе внимание вдумчивого человека. По виду он приказчик обувного или писчебумажного магазина, а на лице у него написано, что он раз и навсегда решил все жизненные вопросы и на этом почил. Отупелый взгляд и срезанная задняя часть головы подчеркивают, что этого человека не собьешь с занятой им позиции.
И действительно:
— Ну, скажи же, скажи ты мне, — нудится и юлит около него ординарный человек. — А вот как ты это поймешь, — я в Вилла-Родэ видел: выходит человек с куклой, бросает ее об земь, топчет, снимает ей голову, опять приставляет, а напоследок, оказывается, что кукла-то эта — настоящий человек, с живой головой. Это каким путем?
— Электричество, — веско отвечает приказчик, разрешивший все жизненные вопросы.
— Да-с? Электричество? Ну а как вы объясните сей факт, милостивый государь, что этот велосипедист влезает на одно-одинешенькое колесо и на нем с лестницы скатывается? Тоже электричество?
Непонятно, почему ординарная личность так волнуется; вероятно, потому, что это — столкновение двух мировоззрений и характеров: пытливой, мятущейся, ищущей разрешения мировых загадок души, — и души, уже все постигшей, все себе объяснившей.
— Как ты об этом колесе поймешь?
— Электричество.
— Электричество? Да-с? Вы так думаете? Где же тогда проволока, соединенная со станцией?
— Беспроволочное. Воздушные волны.
— Воздушные волны? А то, что человек давеча на кровати аршин на пять подпрыгивал — и это электричество?
— Электричество.
— Ну, так я после этого с тобой и разговаривать не желаю.
— И не надо. Раз ты не можешь рассуждать научно — не разговаривай.
Но незначительный человек не может успокоиться. Его сердце раздирают обида и сомнение.