Петр Северов
Сочинения в двух томах. Том первый
Михайло Стельмах
Верность теме
Михайло Стельмах
ГЛУБИНЫ
(Повесть в новеллах)
ДОРОГА
Желтая, тяжелая звезда долго катится по небу.
Мы останавливаемся на тропинке и смотрим вверх, сквозь черную листву дуба. Глухо гудит потревоженный лес.
Тонко и печально над нашими головами запевает комар. Песня его бесконечна и так далека, что даже лес, прислушиваясь, умолкает.
Федя поворачивает ко мне бледное лицо.
— Ух ты, — говорит он со вздохом, — звезды-то валятся как!
Мы осторожно спускаемся в овраг. Здесь стоит сырая, тяжелая тишина. В овраге растут кудрявые купыри и жесткая, густая осока.
У ручья мы останавливаемся снова. В трех шагах от нас из-под куста вырывается громадная птица. Это — цапля.
Мы видели ее еще вчера. Свистнув крыльями, она уносится в ночь, перечеркивая и сбивая звезды.
Она улетает через лес, на север… Вот сейчас она пролетит над степью, над пахучими копнами ржи, может быть, над костром косарей, а отец и не подумает, что она вспугнута мною.
…Как тепло у костра! Ароматен дым кизяка и обгорелая кожура картофеля. Соль, просыпанная на землю, отражает вспышки огня. Но тепло, пожалуй, не столько от огня, сколько от людей, окруживших костер, от взглядов их, неторопливой речи, улыбок. Это косари. Но это и шахтеры. У них есть и третье наименование — сезонники. Осенью, когда непогода занавесит поля, все они явятся в кирпичное здание у шахты со строгим названием — контора. Там, в конторе, за огромным высоким столом, крашенным какой-то зеркальной краской, важно восседает в кресле сам управляющий шахты, господин фон Галль. Этого фон Галля почему-то все боятся, даже мой отец. Говорят, что от него зависит, будет у нас хлеб и картофель или нет.
Впрочем, отношения взрослых мне во многом непонятны. Вечером у степного костра собираются такие отборные силачи! Руки — будто канатами перевитые, плечи — будто литой металл. А фон Галль совсем маленький и щуплый. На носу у него стекляшки, а голова совсем лысая, желтая и дрожит. Стоит ли бояться такого силачам?
Эти мысли занимают меня и в дороге. Незаметно мы приближаемся к лесной опушке. И вот уже тяжело гудит вокруг сонная громада леса, и у ног наших холодно поблескивает ручей.
Завтра на заре мы должны вернуться в поле с десятью осьмушками махорки для косарей.
Но дорога в поселок далека и страшна. Кто-то прячется за стволами деревьев, большой, кудлатый, хрустит валежником, ломает сухие ветви.
Синие светляки вспыхивают в кустах, как глаза…
От ручья тропинка идет вверх, через большую поляну. На поляне стоит высохший берест. Года три назад на этом бересте повесился пастух Афанасий. Старики рассказывают, что по ночам здесь бродит его обиженная душа.
Нам нужно идти через поляну и дальше — мимо старого кладбища, мимо сырых весенних размывов — на степной шлях.
Останавливаясь посреди ручья, Федя вдруг спрашивает громко:
— Ты думаешь, что он нас не видит?..
— Кто?
— Афанас…
Ил засасывает мои ноги. Липкий холод ползет по коленям, по спине… Но, пересиливая зябкую дрожь, я говорю рассудительно, по-отцовски поводя плечами:
— Мы что… люди бедные. Никому обиды от нас.
— А я вот и не боюсь его… и не боюсь! — говорит Федя и прыгает на другой берег ручья.
Я знаю, Федя не боится. Он смелый. И хотя ему тоже только недавно исполнилось семь, он сильнее меня и в борьбе, и в беге. Он любит подчеркивать это преимущество, и я не сержусь. Что правда, то правда.
— Мне это пустяки, — подумаешь, Афанас! — смеется он, отходя на траву.
Но из осоки раздается резкий, кашляющий хохот. Потрясенные, мы застываем. Кто-то надрывается в осоке от исступленного смеха. Федино лицо становится теперь совершенно белым, белее мела, — таким белым, что даже в темноте я вижу каждую его черточку и морщинку. Я вглядываюсь в траву и над легкой, неуловимой рябью замечаю два зеленых стеклянных зрачка.
— Да это ж лягушки, Федя…
Он вздыхает порывисто:
— Вот черти… Как завели!
Мы вытираем ноги о траву и бежим вверх по едва заметной тропинке. На поляне Федя замедляет шаг.
— Слышь, Васек, — говорит он тихо и словно кому-то наперекор, — я ничего не боюсь. Ничего! У нас — все смелые. Дед мой, так тот, не смотри, что старый, пять турков на войне убил.
— Ого! — удивляюсь я.
— А ты думал…
Перед нами вырастает громадный силуэт мертвого береста. Ветви его, кривые, и длинные, подняты к небу, как руки… Что-то горькое, человеческое чудится в этих онемелых ветвях.
— Третьего дня, — продолжает Федя, понижая голос, — сильная гроза заходила. А батя говорит: «Сбегай в лесок, хворосту принеси». Иду я в лесок… Как пальнет молния!.. Смотрю…
Он останавливается, вздрогнув, и долго вглядывается в кусты. Я останавливаюсь тоже. Беспокойно пошевеливается листва.
— Смотрю — стоит человек. С головы до ног белый. И без глаз.
В тишине я слышу робкую дрожь ветвей.
— Без глаз?
— Ну да!..
Берест вызванивает высокой, тоскливой струной.
— Так я не испугался, — шепчет Федя. — Подошел… «Чей ты, дядя?» — «А я, — говорит, — сынок, заблудился. Нищий я», — говорит. Я его и вывел на дорожку… И не страшно… А что?
Я тихо завидую Феде. Почему я не такой? Мне нечего сказать…
Я смотрю на небо и вижу холодные ледяшки Медведицы. И меня пугает лесная тишина. И сразу из самой сердечной глубины по телу моему растекается холод.
Но я все же начинаю говорить. Сам еще не зная о чем, я начинаю говорить, чтобы согреться от выдумки.
— Со мной и не то бывало, — говорю я. — Вот на Ивана Купала я в лесу бродил…
— Ну? — удивленно перебивает Федя.
— Не верь!.. Иду я меж кустов, а навстречу с горки — рыжий лохматый зверюга.
Под моей ногой жестко шуршит прошлогодний лист. Темная ветвь склоняется над тропинкой. Снова на тончайшей спирали звука спускается комар. И мне становится страшно. Близко, совсем рядом, притаился лохматый выдуманный зверь.
— Ну, а ты что ж? — спрашивает Федя, и голос его начинает дрожать. Он идет теперь рядом со мной и часто оглядывается по сторонам.
— Что?.. — Я и сам не знаю, что дальше. — А я беру камень и к-а-а-к…
Федя хватает меня за руку и заглядывает в лицо. Его зрачки теплятся огоньками. Он испуган не меньше меня. Его рука судорожно сжимает мою руку.
— Как трахну! — говорю я облегченно и смеюсь.
— А зверь?..
— Да то и не зверь был… куст. Он только прикинулся зверем.
— Он же мог приколдовать, — замечает Федя с опаской.
— Ну, я, чай, открестился.
И Федя тоже смеется.
— Ты парень жох, — говорит он с уважением, — смеляк!
В смутном говоре леса я различаю ласковые голоса. Шелковисто шуршит верба. Плавно переливается ясень. Теплая ночная синева тихо плывет над поляной.
— А мы с батькой волка гоняли. Здоровенный волк! Так уж он меня напугался… куда-а!..
И, размахивая руками, долго рассказывает мне Федя про эту отчаянную охоту. Я запоминаю, что волк был черного цвета, что бежал он сначала по сугробам, а потом спрятался в ячмене, но… чего на свете не бывает!
Нам теперь легко идти. Берест остался позади. Нам уже не страшен лес и сырые провалы оврагов.
Так мы доходим до старого кладбища.
За кустами боярышника стеклянно позванивает перепел. Багровый месяц медленно выкатывается из-за бугра. Маленькие забытые курганчики, густо поросшие полынью и лопухом, открываются за кустами.
Сколько темных рассказов я слышал об этих местах зимними вечерами на шахтерском поселке! Невеселое, гиблое место. Парни пугают им девок. Няньки стращают балованных ребят. «Спи, — говорят, — спи, не то оттащу в боярышник…» Листья тихонько вздрагивают. Ветер спал, но по ветвям осторожно крадется озноб… А наша дорога так далека… И перепел за кустами кричит все насмешливей и злее.
— Федюк, слышишь, Федюк, — говорю я, напрягая мускулы, чтобы удержать дрожь, — дай-ка вот руку. — И крепко сжимаю его пальцы, покрытые холодной росой. — Какую смелую я знаю сказку… Про вороного коня… Хочешь? Самая смелая!..
Эту сказку очень давно рассказывал мне дед. Она поражала меня чудесным своим бесстрашием. Но я забыл ее почти совсем. В памяти остался только смутный образ вороного коня, у которого искры сыплются из глаз и грива полощется, как пламя.
И неожиданно меня захватывает мечта, увлекательная моя выдумка… Медленно кренится синяя степь. Стремглав падает ветер. Это я, да, это я лечу на вороном коне. Звездная пыль вихрится над моей головой. Внизу, под копытами, стонут могучие леса. Меня обжигает свирепый буран и опьяняет отчаянная высота. Но… дальше сказка забыта. Под луной зеленовато пламенеет полынь. Спят молчаливые серые могилки. Насмешливая тишина таится в кустах. На дорогу выползают длинные лапчатые тени.
И тогда я вижу, как невыносимо, невозможно пустынна степь!
— Нет же, все это правда, Федюк! — кричу я и почему-то начинаю бояться, что вдруг он не поверит. — Ей-богу, правда!.. Это я ехал на Воронке… Не веришь? Из ночного! Наш Воронок — он такой, только приглянься к нему хорошенько, — огонь-лошадка! Право! — И начинаю рассказывать смешные небылицы про нашего старого слепого Воронка.
Но Федя верит, Он просто хочет верить этому, как и я сам.
— А мы… Федюк! — говорю я в искреннем восторге. — Ого-го, какие парни! Ну-ка… чего мы боимся?..
— Да, нам поначалу боязко бывает, — рассуждает Федя задумчиво. — Поначалу, а там — пустяки!
Держась за руки, мы выходим на степной шлях. Наши ноги ласкает нежная розоватая пыль. Мы останавливаемся и смотрим на пройденный путь. Над нами и вокруг огромная, полная неверных проблесков ночь. Нас только двое в степи, только двое под этой синей громадиной ночи. Но нам уже нисколько не страшно. Наши руки теплы. Ароматна пыль степной дороги. Далеко впереди поблескивают веселые огоньки поселка.
И мы продолжаем путь, с наслаждением слушая друг друга, восхищаясь своей же отвагой, путая сказку с правдой, одинаково веря первой и второй.
…Память детства — мир степных шорохов и гул мировых потрясений — все одинаково значимо и весомо в ней. Когда прислушиваешься к шумному ее круговороту, невозможно различить, где кончается выдумка и где начинается правда. Да и не следует различать… Так лучше. Так хорошо войти в жизнь с этой светлой, мечтательной верой в себя и в друга.
КРОЛЬ
У меня был кроль. Белый, пушистый — замечательный кроль. Я держал его в маленьком сарайчике около дома. Он отвык от света и людей.
Утром, когда я приносил ему свеклу, он сердито стучал лапой и прятался в дальнем темном углу. Там была у него постель — мягкая, взрыхленная земля, перемешанная с пухом.
Я оставлял зелень, наливал в жестяную чашку воды и уходил, плотно прикрыв за собой дверцу.
Но я обманывал кроля: прильнув к щели, не шевелясь, я следил за ним долгие минуты.
Некоторое время он сидел неподвижно, поводя длинными, обвислыми ушами. Его огромный испуганный глаз горел, как свечка. Я ложился на землю и, подперев ладонями щеки, продолжал наблюдать.