Медленными прыжками он приближался к зелени. На его пути лежал солнечный луч — узкая, густая нить света. Поднимая голову, он обнюхивал эту нить, перебирая ее розовыми губами, как стебель ржи. Он очень любил тепло и свет и поэтому долго не мог оторваться от солнечного стебля.
Иногда, по утрам, я открывал дверцу. В нашем тесном дворике росли лебеда и бурьян. Дворик был огорожен старым плетнем, источенным червями, сваленным в нескольких местах ветром. На большом провале плетня я терпеливо ждал, пока кроль выкатится на траву, ошеломленный свободой и светом.
В утреннем разливе он казался почти голубым. Он как будто бы даже дымился.
Я внимательно стерег его, побаиваясь, как бы он не перескочил в огород. Там росла садовая клубника. Ее растил и холил дядя Егор, наш сосед и благодетель.
Мать все время работала на огородах, за речкой, в долине. Поздно вечером, возвращаясь с работы, она приносила мне хрупкую печеную картошку и хлеб. Только тогда и вспоминал, что я очень голоден.
— Осенью, сынок, мы будем с хлебом, — тихо говорила она, лаская меня усталой рукой. — Дядя Егор обещает и картошки, и денег…
Погружая зубы в теплую клейкую мякоть клубня, вдыхая от руки матери запах костра, я вдруг вспоминал о своем голубом звере.
— Понимаешь, мама, — говорил я, — прыткий! Кошка скок на забор, так он как хватит дра-ла-ла!..
Мать улыбалась моему восторгу тихой и немного грустной улыбкой.
— Будешь ты хозяином, правда? — спрашивала она, проникаясь моим чувством. — Будут у тебя кроли, голуби… Вот вернется отец…
Я догадывался, что в возвращение отца она мало верит, что она отгоняет от себя какую-то настойчивую и тревожную думу. Я замечал даже, что при упоминании о нем ее глаза неизменно темнели.
Чтобы рассеять эту печаль, я начинал рассказывать смешные небылицы, придуманные за бродяжий день в лесу, в степи, на огородах.
Кроль у меня гонялся за воробьем. Тополь на ветру смеялся, как человек. Вместо очков — стрекоза сидела на носу у дяди Егора.
В этой маленькой лжи я не видел ничего дурного. Увлекаясь, я сам начинал верить своей выдумке.
Мне было восемь лет. Наше жилье — старая темная хатенка — стояло на самой окраине села. У меня не было товарищей, и потому, что жил я далеко, и потому еще, что, часто хворая, я привык играть в одиночку на пустыре…
Кроль сразу заставил покинуть эти игрушки. Его подарил мне Яков — работник дяди Егора, садовник и птицелюб.
За речкой, на дальнем пригорке, жил он в землянке, покрытой сухими ветвями и мхом. Жил одиноко, стерег бахчи и пасеку и выращивал молодой сад.
Котята, голуби и собаки окружали его пестрой семьей. Были у него и кроли, которых называл он почему-то загорскими. Они были лохматы и вислоухи.
По утрам я частенько приходил к Якову в гости. Не решаясь войти в землянку, я топтался на огороде, ожидая, пока он заметит и пригласит.
— А, пришел, — говорил Яков, — ну, куцый, заходи.
В землянке пахло яблоками, хотя яблони в ту пору только отцвели. Я спускался по кривому крылечку и усаживался на рядно. Яков что-нибудь делал, он всегда был занят: то чинил свою рыжую, выжженную солнцем свитку, то строгал подпорки для молодых груш. Эти чахлые деревца он почему-то называл «благородными барышнями» и улыбался при этом.
— Ну, как батько? — задавал он привычный вопрос. — Пишет?
Я важно отвечал, чуть помедлив. Мне было приятно называть два-три незнакомых слова: Галиция… фронт…
Яков щурил янтарные зрачки:
— Вернется, говоришь?
— Обязательно вернется!
Потом мы молчали. В тишине легко похрустывал хворост крыши.
— Да, велика земля, — вздыхал он после паузы, — велика. А ты вот мал, брат…
Мы выходили из землянки и шли на огороды. Пасека встречала нас дружным гулом. Пчелы кружили над нашими головами, как золотая метель. Яков показывал мне молодые ульи светло-серых кавказянок и новую посадку вишен. Аккуратно причесанные деревца покачивали темно-красными ветвями. Ветви, казалось, были налиты теплой искристой кровью.
Случалось, заставал нас на пасеке дядя Егор.
— Мед нюхаете?! Озоруете?! — кричал он издали, смешно тряся головой.
Он ходил с длинной палкой, поеживаясь, потряхивая бородкой. Когда он снимал шапку, легкие струйки пара поднимались над его лысиной.
Сын дяди Егора Силантий, сонный, золотушный парень с лицом угодника, плелся за межами на бедарке. Он обычно сопровождал своего отца, хотя, бывало, за целый день дядя Егор ни разу не садился к нему в колесницу.
Меня дядя Егор не замечал. Он всегда смотрел поверх моей головы. При этом взгляде его глаза немного косили.
Я ни разу не видел его спокойным или веселым. Даже когда он улыбался, мне казалось, что он недовольно жмурится от солнца.
Яков подарил мне кроля еще осенью. Он заметил мою любовь: около клетки, в которой возилась большая серая крольчиха и прыгали малыши, я простаивал целыми часами.
— А ну-ка, куцый, — однажды сказал он, посмеиваясь в жесткую рыжеватую щетину усов, — возьми одного зверюшку. Выгуляй! — И, прежде чем я успел опомниться, живой комок лег в мои ладони. Руки мои услышали дрожь — мягкий и стремительный ручеек сердца.
Я, видно, очень растерялся, потому что Яков снова пристально посмотрел мне в глаза и добродушно задергал усами.
— Ничего, выкармливай! — воскликнул он. — Только будешь нести, смотри, чтоб Егора не повстречать. Словит!
Я поднял рубашку и, все еще не веря, прижал к груди драгоценный этот подарок. Влажный носик коснулся моего соска. Лапки, холодные и колючие, скользнули по коже.
Узенькой тропинкой, через овраг, огибая курени огородов, я пробирался домой. Грудь моя горела от трепетной близости кроля.
Мать ушла в поле. Домик был тих и пуст, как обычно. Я отыскал хлеб и начал кормить мохнатого гостя. Он то и дело встряхивал ушами, фыркал и таращил огромные красные зрачки.
Когда я впустил его в сарайчик, он сразу спрятался в темном углу и позже приготовил себе там постель. По утрам он привык получать свежую зелень. Зимой я носил ему сено, обрезки капусты и бурака. Для меня было большой радостью наблюдать, как пожирает он сочные куски кочана, и потом сытый, довольный доверчиво приближается к дверце, и, став на задние лапки, выглядывает, не дадут ли чего еще?
Так он прожил всю зиму и однажды, весенним днем, поднявшись после болезни, я вдруг увидел, какой он стал огромный.
В мае Яков обещал прийти, посмотреть моего воспитанника. Я ждал этого дня с нетерпением. Кроль тоже, наверное, чувствовал близость встречи. Он нетерпеливо стучал лапой и подолгу взволнованно прислушивался к шороху ветерка за тонкой стеной сарайчика.
Как-то, возвратись поздним вечером с огородов дяди Егора, мать заболела. Я подавал ей воду и хлеб и бегал за фельдшером.
Она болела четыре дня, и за все это время я ни разу не был у Якова. Мне было очень трудно в те дни. Впервые тяжелая дума запала в мою душу. Я прятался в сарайчике и, взяв на руки кроля, зарывшись лицом в шелковистой, теплой шерсти, долго сидел, ни о чем не думая, почти в забытьи. Я выходил на солнце, снова слышал шелест травы, видел вербы над речкой, белые и курчавые, как облака.
На пятый день мать стала поправляться. Раз или два она вставала с постели и присаживалась на крылечке. Ее лицо было темным и глаза сухими. Я сидел около сарайчика.
— Ва-асек, — сказала она почему-то нараспев, — с кролем ты забавляешься, сыночек, одиноконькой мой, — и заплакала.
Растерявшись, я поднялся с земли. Что мне было делать с плачущей матерью? Я побежал мимо крылечка, через открытую калитку, сам не зная, куда и зачем бегу.
На пустыре не было никого. Белые бабочки плавали над молодой полынью. За ближними плетнями лежало огромное и совершенно пустое поле. Мне захотелось опять вернуться к теплому, ласковому кролю. И, когда я возвратился и снова присел у раскрытых дверей, кто-то чужой назвал меня по имени. Я оглянулся.
Худой загорелый мужчина стоял около крыльца. На нем была зеленоватая пыльная рубашка, такие же брюки и рваные сапоги. Он был небрит и казался очень усталым. Грязная котомка висела на его руке.
Заметив мое удивление, он снова заговорил, улыбаясь:
— Иди к матке, мальчонка, весточка от папаши есть.
Я вскочил, сразу забыв о кроле, и стремглав бросился в комнату.
Мать встретила меня испуганной улыбкой.
— Папенька?.. — крикнул я, почувствовав, как больно пересыхает в горле. Сзади застучали каблуки гостя.
— Повертается он, Васек… — сказал незнакомец. — Задержался тут, недалече.
Не оборачиваясь, я смотрел в лицо матери. Оно оставалось растерянным.
— Вместе мы с ним, — продолжал гость. Он за тебя все боялся. Любит…
Мать лежала на лавке, около окна. За окном, над безлюдьем пустыря, медленно поднималось солнце. Я зажмурился от света. Спокойная, пахнущая махоркой рука бережно легла на мою голову.
Но уже через минуту, перекинув через плечо котомку, гость наш уходил вдаль. Он шел прихрамывая: видно, очень трудная была у него дорога. Я смотрел ему вслед, пока он не скрылся за плетнями.
В это время на нашем дворе кто-то выругался. Голос был грубый и недовольный.
— Егор? — спросила мать, встревоженно привстав на подушке, и показала мне глазами на дверь.
Я выбежал на крыльцо.
За плетнем я увидел дядю Егора. Расставив руки и немного нагнувшись, он ходил по клубничным грядкам, словно собираясь броситься через зелень вплавь. Повернувшись ко мне спиной, он быстро присел и не успел еще встать, как, похолодев, я увидел раскрытую дверь сарайчика.
Я забыл закрыть кроля!
Я бросился к сарайчику, но он был пуст. Смятая зелень лежала около порога.
И я услышал пронзительный крик. Он хлестнул меня в уши, в глаза, в сердце. Это кричал кроль…
Я метнулся к плетню, но остановился на полдороге.
— Потрава! — хрипел дядя Егор, ворочая плечами, головой и руками от гнева. В правой руке, прямо за шерсть, он держал кроля. Он поднимал его над собою, как огромный рыхлый ком снега. И он смотрел на меня, словно собираясь ударить этой живой, трепетной, снежной глыбой.
Невольно я протянул руки. Но я не боялся за себя ни капли. Кроль мелькнул передо мной голубой вспышкой света. Что-то хрустнуло у меня в ушах.
Не отрываясь от глаз старика, я тихонько подошел к плетню. Белые пушинки еще трепетали в воздухе. Вязкий бурьян запутался в ногах. Я хотел переступить его, но дальше лежал плетень. Тогда, посмотрев вниз, я увидел, что это не бурьян: кроль, забрызганный кровью, валялся у моих ног. Золотой, огнистый зрачок смотрел на меня задумчиво и с укором. Он смотрел из крови, из желтоватой гущи — прозрачный, золотой островок. Сухая, не тронутая темной влагой шерсть дымилась. Она дымилась длинными курчавыми струями. И эти струи поплыли у меня в глазах. Я забился в истерике. Я рвал траву. Неслышно она ползла в моих пальцах, упругая, как проволока. Пальцы горели. Я рвал ее, катаясь по земле, чувствуя, что уже очутился на косогоре, что не могу удержаться…
Тщетно я цеплялся за бурьян. Обрываясь, он сыпался мне в лицо, обжигая губы, глаза и горло. Это продолжалось долго, но все время сквозь туман и горечь бурьяна я видел над собой прыгающую бородку Егора, золотой, стеклянный зрачок и, как далекий вороний выкрик, слышал картавое слово:
— Потр-р-рава!..
Я очнулся от тишины. Еще не открывая глаз, я понял, что теперь утро, что лежу на маминой постели и солнце щекочет мои волосы. Ничего, значит, не было? Ни кроля, ни дяди Егора, ни огненного зрачка, что мерещился мне всю ночь?..
…Руки мои ныли и лицо горело. Мать, наверное, еще спала. Но как только я пошевелился, в комнате раздался стук. Стук был двойной, как будто что-то перекатывалось по полу.
Я приоткрыл глаза. От дверей прямо ко мне, раскачиваясь и как бы приплясывая, шел отец. Он был высок, худ, и лицо его было почти черным. Но меня удивила правая его нога. Начиная от колена, она уходила в желтую деревянную грушу, опущенную хвостом вниз. Хвост груши производил резкий стук. Он нисколько не сгибался, удивительным образом пряча ногу.
Отец остановился посреди комнаты.
— Сынок, — сказал он, вздрогнув и сразу побледнев.
И опять я услышал двойные удары. Он двигался ко мне, криво выбрасывая деревянную грушу, нелепо размахивая руками.
Я поспешно зажмурил глаза и притаился, чтобы и эта деревяшка, и костяной ее стук, и страшное приплясывание отца были только сном…
Но отец, видно, заметил, что я уже не сплю. Он склонился над моей постелью, и я услышал его дыхание. Что-то хрипело у него в горле.
Не выдержав, я снова открыл глаза. Он стоял у постели, большой, костлявый, и его темные губы дрожали.
— Васек, Вася… — прошептал он, опять наклонясь и тихо сжимая теплыми ладонями мои плечи. — Ничего… Не горюй. Не горюй о кроле, сынок… Мы им, живоглотам… — и он поднял над головой грязный кулак, и мутная слеза, блеснув, упала мне на рубашку.
Тогда, впервые за всю мою короткую жизнь, что-то горячее плеснуло мне в сердце. Я сжался под рядном. Я до боли стиснул кулачки.
ВОСПИТАНИЕ ВОЛИ
Сенька жил неподалеку в темпом семейном бараке. У него не было ни матери, ни отца. Жил он приемышем у горбатого деда Артема. Дед работал и забое — он был одним из самых старых шахтеров.
По утрам Сенька приходил к нашей калитке и свистом вызывал меня на улицу. Мы убегали в степь, за крутой овраг или за Донец, на далекие озера.
Мы знали все окрест: балки, перелески, хутора. В особенности хорошо с прошлой еще осени знали сады и бахчи.
Но время было раннее, зацветала вишня, наливалась каленая листва тополей.
Мы подружили осенью. Зимой же, — в эту первую шахтерскую зиму, когда ночные плаксивые ветры не давали мне уснуть, а днем шахта была похожа на огромное пепелище, — Семен часто приходил ко мне играть в орлянку. Он оказался веселым парнем: плясал, высвистывал песни, курил настоящую махорку.
Позже, в мае, мы вместе играли у ручьев и долгими днями напролет ловили иссиня-черных рогатых жуков.
По секрету от других ребят мы имели целый заповедник рогачей — дубовую ложбину в лесу. Там, на поляне над белыми зарослями бурьяна, стоял отдельно серебристый клен.
Запрокинув головы, мы следили за рогачами. Над вершиной клена плыло синее легкое небо. Клен был похож на огромную карусель. Жуки неустанно кружили вокруг него, гудя, как орган. Белые, желтые, голубые, сверкали бабочки. Ветер трогал листву, и все — от самой маленькой былинки до верхушек деревьев, выше — до облачной пены — начинало звучать и вращаться вокруг серебряной карусели.
Мы взбирались на толстые ветви клена и зорко высматривали рогатую дичь. Домой мы возвращались с богатой добычей. В широких листьях лопуха, покрытых тонким налетом пуха, жуки ворочались черным колючим клубком. Сухо хрустели ломающиеся лапы и рога.
Сенька любил сводить рогачей и следить за их беспощадной дракой. Мне больше нравилась сама охота.
Как-то, возвращаясь из лесу, мы встретили сына хозяина шахты Жоржика. Он ехал на линейке с косматым, звероподобным кучером Гаврилой. Мы отбежали в сторону, зная, что Гаврила не упустит случая стегнуть ближайшего из нас кнутом. В этом он находил особое удовольствие и, бывало, подолгу ухмылялся своей проделке.
Поравнявшись с нами, Жоржик перехватил вожжи и спрыгнул на землю.
— А ну-ка покажи! — крикнул он, подбегая к Сеньке. Я впервые видел так близко барича. Он оказался немногим старше меня. Мне в то время исполнилось десять. У него было нежное и белое, как у девчонки, лицо, глаза — с поволокой скуки, губы — влажные и налитые.
Сенька протянул ему зеленый куль. Сам он любовался серебряным кавказским пояском Жоржика, белыми его туфлями, шелковой голубенькой рубашкой.
— Купи, — сказал он с улыбкой.
Но Жоржик принял это всерьез. Он осторожно запустил в лопух руку, но, уколовшись, тотчас отдернул ее назад.
— Мелочь!.. Разве это жуки? — сказал он пренебрежительно.
Мне стало смешно.
— Что смеешься? — и он обиженно заморгал светлыми ресницами. — Может, хочешь, чтобы Гаврилу кликнул?
Семен заговорил сочувственно: