Сочинения в 2 т. Том 1 - Северов Петр Федорович 5 стр.


— Вот человек, — сказал Семен, с трудом пересиливая спазму, и, помолчав, почему-то добавил: — Такое, видишь, счастье…

Мы думали об Авдее, еще вчера смеявшемся золотому шмелю, и о Митрие Ивановиче, с горя забросившем иглу и колодки…

Было не больше десяти часов утра, когда со стороны шахты донесся приглушенный выстрел.

За дверцей шумел ветер. В осторожном его шуме послышался свист, далекий, но резкий.

Потом, как первые капли ливня, выстрелы загремели редко и беспорядочно.

Мы кубарем выкатились на траву. Близко, за домами, заворчал пулемет.

Со стороны конторы по переулку, размахивая винтовкой и зачем-то поминутно поправляя картуз, бежал рыжеволосый Миньков. Он остановился посреди улицы и выстрелил в верхового, вылетевшего из-за угла.

Перескочив через низкий забор, к Минькову подбежали три человека. Среди них был и Андрей. Он дернул рукой и выстрелил в верхового из нагана. За ним торопливо выстрелили двое остальных. Но верховой стремительно приближался, размахивая чем-то сверкающе-белым, словно расплескивая воду над кипящей гривой коня.

За ним из-за угла со свистом и гиком вырвался конный отряд. В нем было не меньше двадцати человек.

Андрей, а за ним и те двое, что выбежали на помощь Минькову, отскочили в сторону и снова перепрыгнули через забор.

Рыжий остался один. Судорожно стуча затвором винтовки, в которой, вероятно, отказал выбрасыватель, хрипло ругаясь, он стоял посреди переулка долгую, томительно долгую минуту, и только когда лошади оставалось сделать может быть, три-четыре прыжка, быстро оглянулся и, ахнув, побежал к забору.

Над его головой сверкнула серебристая шашка, и тотчас на его плечи плеснула багровая пена. Он упал грудью на забор. Лошадь встала перед ним на дыбы, заставив выпрямиться черноусого, налитого багрянцем седока. В это время коротко грохнул выстрел. Это был выстрел нагана, приглушенный и сухой. Черноусый крутнулся в седле, рванул повод и темным клубком скользнул на землю.

Сенька схватил меня за плечо, и мы побежали к калитке. Мы спрятались в кухоньке и крепко придавили поленом дверь. Выстрелы гремели над нашими головами, словно кто-то в деревянных колодках прыгал по дощатой крыше кухни. Потом мы долго слушали тягучую усталую тишину. Банда заняла поселок… Но мы сидели еще не менее двух часов, думая, что это лишь короткое затишье, и вот сейчас опять конница выметнется из-за угла.

От калитки кто-то громко позвал:

— Хозяин!

Я приник к щели. Там стояли двое. Высокий, нескладный парень лет двадцати пяти был одет в черную кавказского покроя рубашку, с густым рядом белых пуговиц до живота, с сонным и очень бледным лицом. Поглядывая на окно, он что-то говорил второму, маленькому чернобородому мужику. Тот широко улыбался, показывая крупные, чистые зубы. Это был Авдей. В бледнолицем я узнал Кайдаша. Именно таким я представлял его по рассказам.

Митрий Иванович вышел на крыльцо. Он увидел Авдея и засмеялся, как смеялся, бывало, на озере радостному трепету рыбки или песням своей веселой канарейки.

Кубанец отвернулся и, не оглядываясь, пошел по переулку.

— Ну… хозяин? — спросил Авдей, опираясь локтями на калитку.

Митрий Иванович остановился.

— Вот славно!.. Выпустили, что ли?

Но Авдей упал на калитку и с треском отшвырнул ее от себя.

— Не думал свидеться!.. — он шагнул во двор. Белые зубы его засияли. — Не чаял, что словишь меня… Ловок, старый черт!

Митрий Иванович вздрогнул. Он стоял теперь ко мне спиной, на его затылке шевелились желтые, нечесаные, с проседью волосы.

— Как словлю, то есть? Разве… ты?..

Срывая пуговицы, Авдей распахнул полы пиджака и вытащил что-то из-за пояса. При этом он засмеялся еще шире, чем всегда, и голубые его глаза блеснули озорным весельем.

Кажется, он доставал бутылку.

— Самогон принес, — прошептал Сенька, но сразу же больно царапнул мое плечо. Его рука, обессилев, задрожала.

Где-то над крышей кухни ударил по доскам молоток; раз… два… три…

Тихо взвизгнув, Сенька откинулся назад и плашмя, спиной, упал на щепки. На губах его закипела пена — розовые тугие пузыри. Я распахнул дверцу. Окутанный синим дымком, вдоль забора шел Авдей…

Он шел очень медленно, словно бы раздумывая, не вернуться ли назад. Митрий Иванович лежал на траве, откинув в сторону раскрытую дубленую руку. Он прижимался бородой к мураве, словно прислушиваясь к чему-то далекому в ней. Пальцы его дрожали. Они как бы ловили затихающий трепет ветра. Я смотрел на руку старика, на эту руку, так любившую ощущать упругое, как пульс, биение рыбок и мотыльков, и на Авдея, идущего вдоль старенького забора, и мне казалось, что он не удаляется, что он лениво делает шаг на месте, что он отсюда никогда не уйдет! Семен сказал вдруг спокойно:

— А ну, постой… Вася…

Сбросив горку щепок, он подхватил обрез. Коротко вспыхнул патрон.

Я понял. Я шире открыл дверцу, чтобы она не качнулась от ветра и не помешала Семену. Я услышал, как он прошептал:

— Вот и… за счастье…

Я следил за его зрачком, который стал накаленным, далеким и пустым. Мне казалось, что он вот-вот вспыхнет коротким синеватым огоньком, как спичка…

Я уже был оглушен предчувствием выстрела. Как долго тянулись эти секунды, и какой невыносимой сделалась эта тишина! Наконец коротко и очень тихо щелкнул затвор. Но я не услышал больше ничего. Или я вправду совсем оглох?! Нет, я не увидел и дыма. Это была осечка. А вдоль забора все еще шел Авдей. Он медлил, словно издевался над нами. Потом он исчез за углом соседнего дома. Но еще, наверное, целую минуту я держал дверцу открытой, не веря, не имея сил верить, что уже поздно!

— Да чего ж ты… закрой! — крикнул Сенька.

Он отбросил обрез и, смахивая со лба пот, сказал с хрипотцой:

— Черт!.. Лучше надо чистить оружие. Смазывать надо!.

Я вытер ему рукавом губы.

Вечером наши вернулись. Возле конторы я и Семен насобирали полные карманы пустых патронов. Кто-то говорил нам, что их можно перезарядить.

А утром следующего дня в комнатке Митрия Ивановича, куда переселился Андрей, мы снова слушали веселую оранжевую канарейку.

Однако и после, в глухие осенние ночи, много позже, я просыпался часто в жарком поту от невыносимой тишины, от ожидания выстрела, от страшного тихого звука затвора, от ярости.

ТРУДНОЕ ЗАДАНИЕ

Я не знаю, почему в нашей ячейке преобладали бородачи. Но это было так.

Фронт прокатился по шахтным пустырям, перевалил за горизонт. По вечерам влажный ветер доносил тяжелые вздохи канонады.

В опустелых бараках для холостяков размещали раненых.

Их привозили на разбитых, измазанных кровью бричках чуть ли не каждый день.

Обросшие грязной шерстью, обветренные, забинтованные пестрым тряпьем люди тяжело ворочались на койках и зло ругались.

Ночью из окна барака слышался разноголосый бред, выкрики команды и стоны. Наши рудничные женщины по ночам дежурили у коек.

Молодежь приходила с фронта. Бывало, вечером возвращалось двое-трое ребят, пели, плясали под гармошку, а наутро глянешь — и след их простыл: вернулись в окопы.

На фронт уходили просто, как на привычную работу, перекинув через плечо котомку, на прощание махнув рукой соседям.

С другими ранеными вернулся на поселок Трофим Бычков. Здоровенный кудлатый парень, он раньше работал коногоном и прославился тем, что сам выбрался однажды из завала.

Теперь он провалялся в лазарете два или три дня и стал появляться на квартирах. Правая его рука была подвешена к шее. На пыльных лоскутьях повязки полосами проступала кровь. Он ходил по поселку и, собирая шахтеров, говорил до исступления и хрипоты.

Я любил слушать его речи и с ребятами следовал за ним по пятам. Мне нравилась буйная сила, кипевшая в нем. Что-то мучительно рвалось и билось в его груди, когда он говорил. Поднимая огромный кулак, он грозил кому-то далекому, кто прячется там, за горизонтом, скрипел зубами и сыпал проклятиями.

Трофима уважали в поселке — он был деловой парень. Вскоре по возвращении он принялся за организацию нашей ячейки. Я присутствовал на первом собрании при чтении устава и выборах бюро. Оно происходило в нарядной, в жестоком дыму махорки, там, где по привычке долгих рабочих лет каждый день собирались шахтеры.

За окнами, забитыми фанерой, сыпал колючий дождь, шастал усталый ветер.

От дружного дыхания людей в нарядной клубилась влажная теплынь. Мы, подростки, сидели в дальнем углу. Трофим стоял у стола, покрытого ситцевым обрывком плаката. Перед ним чадила бензинка и лежал клочок бумаги. Он говорил в мертвой тишине, занося и роняя руку. Тень его головы металась по стене, перекидываясь к передним скамьям. От этого он казался невероятно огромным, спаянным с тенью. Но он улыбался, когда говорил о будущей работе ячейки, и эта улыбка была веселой.

Домой я вернулся поздно ночью. В моих ушах, как потревоженные провода, гудели слова Трофима, крепкие фронтовые слова. За ними сыпался смех и звонкие хлопки ладоней…

Дверь нашей квартиры оказалась открытой.

Мать не спала. Она сидела в темной каморке у окна. Последние дни она потеряла покой…

Где-то, в черной непогоди, в степи, по каким дорогам шагал отец? Он стал повозочным в обозе первого шахтерского полка и за целых два месяца не прислал ни строчки. О нем часто вспоминали на шахте, и по недомолвкам, по теплым особенным словам, сказанным невзначай, я чувствовал, что вряд ли ему доведется когда-нибудь вернуться.

Под Бахмутом прошли серьезные бои. Последнее письмо он прислал со станции Соль, из-под Бахмута. Тишина сердечного непокоя не давала мне спать по ночам. Мать не знала, что мне слышны ее шаги, когда глубокой ночью она подходит к окну, и слышен тихий, как вздох, шорох занавески. Смешная мать… Что можно было увидеть в наше окно, если оно выходило на пустырь, а не на дорогу?! Но к тому времени я кое-что уже испытал. Иногда горечь ненависти согревала и беспокоила меня.

…На другой день в переулке я встретил Трофима.

— Троша, — сказал я. — Возьми и меня на заметку. Я — свой парень.

Он поморщился кисловато, похоже на улыбку.

— А год какой?

— Тринадцать пока…

— Пока?.. Тринадцать, парень, немного, — и, тряхнув головой, повернул за угол. — А там зайди! — крикнул он уже издали. — Приглянемся.

Но на следующий день в ячейку незачем было идти. Ночью Васька Рыжов бегал по квартирам, а рано утром вся ячейка — двадцать один человек — с винтовками ушли из поселка. С ними было несколько красноармейцев. Трофим шел впереди. Он шел, резко размахивая левой рукой, правую раненую руку неся перед собой тяжело, как гранату.

На Озерках бандиты сожгли мост. След преступления еще не остыл. Ребята спешили к горячему следу.

Я провожал их до последних огородов. Потом, когда они скрылись в овражке, я долго стоял и смотрел на желтое облачко пыли, поднятое их ногами. Вставало темное кудлатое солнце, обещая ветреный день.

…Они не вернулись к вечеру. Не вернулись и на следующий день. Напрасно бегал я с ребятами на бугор выглядывать ячейку. Пустая дорога лежала в степи. Она лениво дымилась в желтых травах.

Возвратились они только в третью ночь. Я выбежал из переулка и увидел под тускло освещенными окнами конторы сутулый силуэт Трофима, На крыльце ворочались темные фигуры. Мне показалось, что они укладываются на ночлег.

Утром первым я встретил Ваську Рыжова. Он заходил в квартиры или останавливался у калиток и, показывая разрубленное плечо, громко и радостно говорил:

— Тесаком шибанули, вот штука! И где, сволочи, немецких тесаков понабрали, а?

Его восхищало внимание и сочувствие соседей, и поэтому он говорил без умолку. Плечо он не хотел завязывать.

— Нам это что? — кричал он. — Дрянь дело — и только! Заживет! А вот мы им, гадам, посвернем вязы!

Я отыскал Трофима в конторе, — сидя в тесной комнатке на столе, он разговаривал с каким-то военным. Когда я просунул голову в полуоткрытую дверь, они замолчали.

— Я по старому делу, Троша! — крикнул я. — Впишешь?

Но военный, — смуглый, пружинистый парень, видно из флотских, — строго метнул глазами:

— Прикрой!

Мне стало обидно. Я отошел к окну и ударил кулаком по раме.

Хрипло и удивленно вскрикнули стекла.

Дождь, мелкий и утомительный, лил за окном.

Зябко ныли стекла.

И ко мне вернулась домашняя моя тоска. Я твердо решил дождаться Трофима.

Вскоре он вышел в коридор. Заметив меня в углу, сказал со скупой улыбкой:

— Ждешь?.. Не в том дело, парень: принять или нет. Крепкий народ нужен. Горячая пора. А ты маловат… сдрейфишь.

Я начал божиться отчаянно, как мог. Он слушал меня все с той же скупой улыбкой.

— Да что ту, Бычков, с ума сошел, что ли?! — закричал я. Меня начало злить недоверие. — Батька ушел с полком, мать плачет по ночам. А я… сдрейфлю?

Он не обиделся.

— Ну, — ответил он, подумав, — поглядим, как ребята. — И оживился: — Сделаем экзамент! Выстоишь — наш. Нет — гуляй в бабки.

Вечером я был в ячейке, в маленькой комнатке общежития. Я пришел ровно в семь, как было условлено при встрече в конторе. Трофим, видимо, ждал меня.

— Идем, — сказал он коротко, лишь только я переступил порог.

Мы вышли на улицу. По-прежнему сеял мелкий холодный дождь.

Мы шли к бараку, в котором прошлую ночь дежурила у коек раненых и моя мать.

За углом барака, в затишье, Трофим остановился. Он взял меня за плечо и легонько притянул к себе. Я услышал терпкий запах йода от его забинтованной руки.

— Будешь, Василий, за раненым смотреть.

Он быстро оглянулся и сказал тише:

— Заметь: никому ни слова. Человек это нужный. Уважай во всем, чтоб выжил.

И мы вошли в барак.

В отдельной комнатке, где жил когда-то комендант, лежал громадный чернолицый мужчина. Он спал. Пухлые синие губы его вздрагивали. Он едва помещался на койке. Крутые желваки пошевеливались на щеках, около скул. Он как будто силился проглотить что-то горькое.

— Будешь компрессы ставить, — тихонько наставлял Трофим, поглядывая на больного. — Сумеешь? — Во взгляде его светились и радость, и тревога. Я запомнил этот взгляд. Уходя, он задержался у двери и, теребя ворот рубашки, сказал, четко выговаривая каждое слово:

— Ячейка поручает… Смотри же!

И я остался один. Я присел на табурет и долго следил за лицом больного. Темная жилка на его виске напрягалась и опадала. Мелко вздрагивали веки. Он как будто хотел открыть глаза — и не мог. Я приглядывался к его опаленной бородке. Раньше он, видно, с усердием холил ее. Волос, шелковый и нежный, отливал легкой надсинью. Ленивые кудряшки играли у самых губ. Раненых я знал наперечет. Откуда взялся этот? Я сидел и строил догадки и все же не мог понять, кто он. Я решил, что это большой красный командир. Вскоре он начал бредить. В хриплом торопливом говоре я различал отдельные слова: «Засада! Шашки вон! Сволочи…»

Я прислушивался, но с губ его опять срывался хрип.

Я переменил ему компресс. Он успокоился и через несколько минут открыл глаза. Они остановились на моем лице с выражением выжидающего, пристального внимания.

— Похоже, ты санитаром, пацан? — спросил он строго.

— Санитаром.

С той же внимательностью, исподтишка, он осмотрел мои руки.

— А почему ж это тебя, малого, приставили?

Я ответил правду:

— От ячейки. Чтоб лучший был уход за тобой, дядя.

Он кивнул головой, губы его дернулись, и к щекам вдруг прилила кровь. Мне показалось, что он не поверил.

— «Дядя», — повторил он с усмешкой. — Н-да, племяш…

Некоторое время мы молчали. Он лежал, полузакрыв глаза, до скрипа сжимая зубы.

— Выпороть бы тебя, змееныш, — проворчал он задумчиво, словно сквозь сон, и вдруг глаза его распахнулись. Они были полны тьмы. Он тяжело потянул руку. — Березовой каши тебе, ерза…

Меня удивили его недоверчивость и беспричинная злость.

— И чего ты не веришь, дяденька? — ласково, чтоб не тревожить его, уверял я. — Думаешь, не от ячейки? — И я рассказал подробно, как говорил с Трофимом, как еще на собрании в нарядной и после, дома, ожидая возвращения ребят, думал об этом и волновался: примут ли меня в комсомол?

Он улыбнулся и сказал мягко, с трудом пересиливая дыхание:

— Ну, ну… Дай-ка плевательницу.

Назад Дальше