Сочинения в 2 т. Том 1 - Северов Петр Федорович 7 стр.


Раненых разместили в школе и в избах неподалеку.

Нам счастливо удалось уберечься от тифа. Но тень его, казалось, следовала за нами по пятам. Я заметил встревоженность Гансюка. Он беспрерывно дымил своей большой трубкой и по ночам часто бродил около коек лазарета, прислушиваясь к дыханию больных, тяжело о чем-то раздумывая.

Целыми часами он просиживал около койки Матвея, внезапно заболевшего несколько дней назад. Похоже, что с болезнью Матвея у Гансюка возникла любовь к нему. Матвей бредил фронтом. В голосе его звучали стальные ноты. Он, казалось, больше изнемогал от ненависти, чем от болезни. У него были явные признаки тифа. Поэтому Гансюк распорядился перевести его в небольшую отдельную комнатку около продовольственной кладовой. Здесь почти никто не беспокоил Матвея, разве только повар, приходивший за мукой или пшеном.

Я наблюдал за Гансюком. Я видел, он много страдал, но страдал молча. Он словно ломал в самом себе какие-то пружины и все же находил радостную силу улыбаться. Как-то, когда мы поили на реке лошадей, Шурик сказал:

— Фигляр этот хохол. Не больше.

Я не понял сначала.

— Кто? — спросил я.

— Гансюк твой. Кто же! — Шурик сидел на худом вороном жеребце, слегка свесившись набок. В воде зябко дрожало его светлое девичье лицо. Оно качалось и плыло в тусклых отсветах зыби, а мне казалось, будто он нарочно кривляется.

Я дернул повод, осадил коня. Копыто опустилось прямо в это легкое отражение.

— Ты знаешь, кто ты за это? — сказал я хрипло, так как в горле моем сразу образовался нарыв. — Знаешь, гад?

Он выпрямился.

— Болван, — промолвил он ласково. — Надо быть выше авторитетов! Ну что он, твой Гансюк? Тоже Александр Македонский…

Я не ответил. Повернув коня, я поехал обратно в деревню. Шурик насмешливо свистнул мне вслед.

Вечером я не смог дежурить в лазарете. Зеленый свет луны ломился в окна, осыпался в проходах, густой, зернистый, как песок. Он даже хрустел у меня на зубах. Я отпросился с дежурства, но сразу не пошел домой. Мне нужно было обдумать все — слова, тон, усмешку Шурика. Я вернулся к реке и здесь, на берегу, долгое время сидел на пне, слушая легкий звон волны и шорох осыпавшейся гальки. Я ничего не обдумал и ничего не решил — это просто сбывалось предсказание Шурика. Я уже был болен.

Путь от реки домой теперь растянулся на много верст. Я шел долгие часы. Деревня, степь вокруг — все было мертво и глухо. Именно поэтому меня так обрадовал человеческий голос.

— Васька, — сказал кто-то рядом. — Гансюк тебя звал. Пошли.

Это был Иван Мухин, наш обозный конюх и вестовой.

Гансюк жил неподалеку от лазарета, в тесной комнатке, сразу за входной дверью. Поднимаясь по ступенькам, я услышал знакомый смех.

Мухин открыл дверь. Это смеялся Шурик. Он сидел на низенькой кроватке Гансюка, веселый, возбужденный. В его больших глазах плясали огоньки — отражение лампы.

— Вот он, мурлыка обидчивый, — сказал Шурик, оборачиваясь ко мне и продолжая смеяться.

— Ладно, об этом не надо, — почему-то со смущением попросил Гансюк. Он легонько отодвинул измятую пачку писем.

— Что это? — спросил я.

Лицо его посветлело.

— Письма перечитываю… от мамаши. Старенькая она, одинокая.

Шурик заметил солидно:

— Вояка. Все-таки не забываешь?

— Зачем же? — удивился Гансюк. — Сын везде сын. Любовь… Таков он — человек.

Мне стало тепло от этих слов и этой улыбки.

Гансюк отложил трубку и старательно оправил усы. За эти сутки лицо его стало бледнее, резче очертились скулы и морщины вокруг рта.

— Дело вот в чем, Василий, — начал он негромко. — Ты парень бывалый, хоть и молодой. Знаешь эти места. Трудное положение выходит… Осталось двадцать пудов муки. В деревне нет ни черта… Рыбой живут. Значит, на один день у нас запасы…

И поднял сухие серые глаза.

— Ну?..

У меня гудело в голове. Дергался, бил маленький колокол, — нервами глаз я ощущал его рывки и удары.

— Я думаю, Гансюк, — сказал я.

Колокол запел надменно: дум… дум… дум…

— Я думаю, что за один день…

…Динь… день… Динь… день…

— Нет, я не знаю, — сказал я с отчаянием, стараясь нащупать спинку стула.

Гансюк вскочил из-за стола:

— Что с тобой, Василий?

— Я говорил тебе, заболеешь! — крикнул Шурик. — Говорил! — Но в голосе его не слышалось и признака злорадства.

— Иди сейчас же домой и ложись в постель, — приказал мне Гансюк. — Дойдешь?.. Мухин, разбейся, но достань молока. Хоть один стакан, понимаешь? Шурик, помоги Василию.

Мы вышли из комнаты. По-прежнему сыпался крупчатый свет луны, улица стала желтой, как пустыня.

На углу недостроенного дома Шурик остановился, легонько взял меня за плечи:

— Слушай, Васек… неужели ты подумал… там, на речке… Неужели серьезно подумал?

Мне некуда было скрыться от его глаз. Они обнимали меня, ласкали и несли. Я почти осязал их голубую теплынь.

— Ладно, Шурик… Ну, прости, и точка.

Он смутился:

— Зачем? Ты ведь ни в чем не виноват, а Гансюк только посмеялся.

— Ты даже… рассказал Гансюку?

— Ну да!

Теперь мне стало еще более стыдно;

— Ты молодец, Шура!

Но он прервал меня, становясь сразу строгим:

— Домой тебе, конечно, нечего идти. Пойдем в лазарет… Сам за тобой буду смотреть, Вася… — и почти насильно повел меня в здание школы.

Я лег на свободную койку в комнате Матвея.

Матвей не спал — к нему уже вернулось сознание. Мне была хорошо видна его громадная, покрытая волосами шевелящаяся рука, брошенная на одеяло. Погруженная в лужицу света, она дымилась.

Я долго следил за этими прозрачными рыжеватыми струйками дыма. Они росли, росли. Потом стало совсем темно. Круглый зеленоватый предмет, висевший за окном, скользнул за раму.

Сквозь жаркую дремоту я услышал голос Матвея:

— Кто это?.. Погоди!..

Хрустнула, затряслась койка:

— Стой!

Он задохнулся, тяжело захрипел, падая на пол.

Я открыл глаза. В темноте не было возможности рассмотреть его лицо, фигуру. Он как будто боролся с кем-то, захлебываясь ругательствами, изнемогая. Я едва смог заснуть под этот неистовый бред.

Больше мне ничего не снилось. Огромная ночь стояла вокруг. Я лежал на самом дне этой ночи. Непреодолимая тишина окружала меня. Она была настолько глубока, что я потерял ощущение, своего тела.

Будили меня, наверное, очень долго, но я никак не мог овладеть собой, своими мускулами. Наконец я открыл глаза.

Было уже совсем светло. Близкая туча шевелилась за окном. Легонько посвистывал ветер.

Я поднялся на локтях. Только теперь возле Матвея я увидел Ивана Мухина. Он поправлял одеяло на ногах больного, который на этот раз был спокоен и молчалив, — так обессилел он после вчерашнего припадка.

В левой руке Иван держал винтовку. Это удивило меня. Вдруг он резко обернулся. Щеки его, налитые багровой кровью, задрожали.

— Вставай! — сказал он хрипло, словно преодолевая приступ кашля. — Ну-ка, живо! — и быстро вскинул винтовку.

Черный зрачок дула — ощутимый, холодноватый, как крупная капля, — медленно пополз по моему лицу, вниз, по груди.

— Ты с ума сошел… Ванька!

Он скрипнул зубами, лохматые брови его упали и сомкнулись.

— Если бы не Гансюк, — сказал он задумчиво, почти ласково, — я бы тебя тут же… разменял. Лучше не бунтуй меня… вставай.

У меня хватило силы подняться. Придерживаясь за стены, я вышел на крыльцо. Сзади стучал каблуками Мухин. Почему-то он все время задыхался.

Спускаясь с крыльца, я увидел Гансюка. Он шел по переулку вместе с Шуриком, прямо навстречу мне. Теперь я остановился, почувствовав, как дуло винтовки прислонилось к моей спине, пониже левой лопатки.

Но Гансюк был уже недалеко, поэтому Иван медлил.

— Гансюк! — позвал я. — Слышишь, Гансюк…

Он не расслышал, продолжая разговаривать с Шуриком. В десяти шагах от меня они остановились, закурили. Шурик чему-то улыбался своей обычной насмешливой улыбкой. Папироса слегка дрожала в его губах. Потом они прошли мимо меня, даже не взглянув. Как слепые.

Не спеша они поднялись на крыльцо.

— Гансюк, разве ты не видишь? — сказал я. — Или ты ослеп, Гансюк? — и опять он не обернулся.

Не торопясь, он вытер ноги, открыл дверь и также неторопливо закрыл ее за собой.

Я посмотрел на окно — там, за стеклами, мелькнуло его лицо.

Брызгал дождь. Крупная свинцовая капля медленно сбегала по стеклу. Я следил за ней в течение целой минуты, — все стало медленным, как эта капля. Ветви дерева, согнутые ветром, не хотели расправляться. Тяжелая птица, едва шевеля крыльями, висела в небе. И сам я вдруг стал слишком спокойным — так мгновенно и тяжело я устал.

Мухин молчал всю дорогу. В тесном переулке, заросшем желтой крапивой и бузиной, около небольшого амбара он остановился.

— Открывай двери…

Я подошел к двери с большим трудом и, напрягая последние силы, отодвинул засов. В руке Ивана я увидел замок. Но Иван почему-то медлил, хотя я стоял на пороге, на этом разделе света и тьмы, и ждал.

— Слушай, ты… — сказал он, глядя куда-то поверх моей головы и как бы пересиливая себя. — Объясни-ка мне такую причину. Вместе мы горе делили и… как же это оказался ты такой сволочной сукой? — К его щекам опять хлынула темная кровь. — Жизнь человека! Ворюга, разве можно менять ее на мешок муки?! Эх, Матвеюшка…

— Матвей?!

Иван толкнул меня в грудь и захлопнул дверь. Я остался во тьме. Я слышал его удаляющиеся шаги и потом, в тишине, долго стоял около стенки, прислушиваясь к свисту ветра.

Где-то вверху, под крышей амбара, тонко зазвенел комар. Зазвенел и начал спускаться ниже, ниже… Звук этот представился мне в виде длинной тоненькой проволоки, медленно накаляющейся добела. Внезапно раскаленный конец ее прикоснулся к моей щеке. Это как бы пробудило меня. Мне стало ясным страшное недоразумение. Я бросился к двери и начал бить кулаками в гулкие дубовые доски.

Я уже не чувствовал рук, когда вспомнил сон, — сон почти наяву, — Матвея, барахтающегося около койки. И мне стало страшно. Ведь дальше я не помнил ничего. Я лежал на самом дне ночи. Может быть, в припадке я задушил Матвея?!

Я опустился на пол. Напрасно я старался вспомнить последовательно все. Это оказалось невозможным.

Мне помнился только странный лунный след на полу около моей кровати. Я брал его в руку, он был мягок и бел, как мука. И, что самое странное, он не исчез даже утром. Моя сорочка до сих пор хранила следы этой лунной пыли. Но неужели… это в самом деле мука? Иван говорил о каком-то мешке муки. Нет, все перепуталось, и вот уже опять перед моими глазами встает большая дорога, багровая от заката.

Я уснул глубокой ночью, по крайней мере после того, как серые просветы в крыше амбара заполнились тьмой. Однако и во сне я знал, что это последняя ночь, И сердце мое было спокойно. Я ни о чем не думал. Опустив руки, я стоял перед огромным пламенем заката молча, не дыша.

Где-то был еще Шурик. Это ему в зябкие осенние ночи я рассказывал о своей матери, сам не зная зачем, просто чтобы согреть что-то глубоко в себе. В последнюю ночь Шурик дежурил в лазарете. Он, конечно, не спал и теперь. Сколько сил он потратил, чтобы спасти меня, мой хороший, голубоглазый товарищ? Но, значит, и это было ни к чему…

Что ж, мне осталось только спокойствие, только этот яростный цвет заката и еще большое время — целая ночь.

Но и она пронеслась незаметно. Сквозь полусон я услышал шаги и узнал голос Гансюка:

— Вставай, парень… слышишь, эй!

Я поднялся. Гансюк стоял передо мной, слегка опираясь на винтовку. В левой руке он держал фонарь. Жидкий желтоватый свет колебался на полу, на бревенчатых стенах. Лицо Гансюка было усталым и бледным. Он, очевидно, до сего времени не спал. Я отвернулся — почему-то мне стало стыдно и тяжело встречаться с ним взглядом. Все-таки я любил его, этого простого сурового человека.

— Вот что, Василий, — сказал он спокойно, как обычно. — На, бери. — И протянул мне винтовку.

Я взял. Она была страшно тяжела. Я еле смог удержать ее в руках. Заметив, что я поворачиваю дуло к себе, он вдруг крикнул:

— Да что ты?.. Чудак! Ну, парень, — и потрепал меня по плечу. — Все ясно, Василий… Нашли его, голубя.

Он взял меня за руку:

— Вот. Идем… Есть приговор.

Мы вышли из амбара. Дорогой, раскуривая трубку, Гансюк говорил:

— А ты молодец… Здоровяк! Значит, не тиф у тебя. Ну, пострадал, ничего, крепче будешь. Сам пойми, он ведь всего тебя в муку вымазал, чтоб от себя подозрения отвести. Как не подумать?..

Я думал о Матвее. Только теперь мне стало окончательно понятным странное его спокойствие прошлым утром. Последние слова Гансюка не тронули, не обозлили меня. Я даже забыл спросить, кто же все это сделал.

Уже светало. Бледная заря поднималась за речкой. Дул влажный ветер.

Неподалеку от школы Гансюк повернул во двор к небольшому глиняному сараю. Я шел следом. Скинув железный крюк, он открыл дверь и поднял фонарь. Мы остановились на пороге.

В углу, на соломе, прислонившись щекой к стене, сидел Шурик. Я отшатнулся, не поверив. Но это был он. От слабого света фонаря правый глаз горел розоватым прозрачным огоньком.

— Зачем ты это сделал, Шурка? — закричал я, бросаясь к нему. — Зачем?!

Он сжался. Медленно и не меняя позы, словно на какой-то невидимой оси, он повернулся ко мне. Щеки его тряслись, и зубы стучали так сухо и резко, что я вдруг всем телом ощутил горячие уколы озноба.

Гансюк поставил фонарь на пол, присел. Я опустился рядом. В сарае пахло мышами. Свет падал на Шурика узким пучком. В этом пучке световых линий Шурик ворочался тяжело и плавно, как паук в паутине. Неожиданно он заплакал: тоненько, жалобой скрипки задрожал его голосок.

— Мамочка, — сказал он сквозь плач, давясь спазмами. — У меня ведь мамочка, Вася… Я и муку-то взял, чтобы ей, маме, денег послать. И Матвея толкнул…

— А у меня, — сказал Гансюк задумчиво, словно невзначай, — тоже мамаша есть. Письма берегу. Люблю ее, старушку.

— Ты поймешь меня, простишь, Гансюк! — закричал Шурик, вскакивая на ноги, заламывая руки.

Но Гансюк ответил поспешно:

— Нет, не пойму. Именно потому, что и у меня, и вот у Василия тоже есть матери.

Помолчав, он добавил значительно:

— И у Матвея тоже старушка есть. Ждет.

Шурик прижался к стене. Медленно сполз на пол. Гансюк зажег спичку, прикурил. Трубка плохо раскуривалась. Наконец засинел дымок.

— Слушай, Шурик, — сказал Гансюк, не вынимая трубки изо рта. — Ты думаешь, нужен ты мне? Чудак! Ни капли…

Шурик пошевелился. Покрытое световыми пятнами его лицо передернулось. Глаза расширились, в них зажглись огоньки. Он хотел о чем-то просить, — так раскрылись его губы.

Гансюк продолжал спокойно:

— И разве я у тебя жизнь заберу? Нет. Она сама не хочет тебя. Вот и все.

Он затянулся, глубоко вздохнув. Бурые его усы поникли еще ниже.

— Надо крепко все разобрать, — сказал он. — Все мы сыновья. У всех матери. И мы ведь за жизнь, а вот приходится… Значит, в смерти твоей — жизнь, понял?

Шурик, впрочем, ничего не понимал. Маленькие огоньки выросли, заполнили его глаза.

— Простите, милый… — зашептал он, икая, срываясь на визг. — Я буду весь вашим… всегда… милый… Ну, ведь будет поздно!.. Одну минуту…

Гансюк отвернулся. Помолчав, он кивнул мне.

Я встал. Я был очень спокоен. Мне так надоело ошибаться, так больно было ошибаться в людях.

Шурик заглянул мне в лицо. Его глаза были тусклы и горячи от страха. Мне стало стыдно за них, за эти голубые глаза. Я не испытывал сожаления.

И после мне было только неприятно при воспоминании о последних минутах этого человека.

СМЕХ

Ветер хлестнул мне в лицо. Это было похоже на удар плетью. Я прижался к обрыву, к сырой песчаной стене. Только теперь раздался взрыв. Сверху посыпались пыль и мелкие куски чернозема.

Каменная опора моста вспыхнула тысячью осколков. Громадная голубая ферма с перилами, пожарными бочками, проводами качнулась и поплыла… Ниже… Ниже… Сквозь осыпающуюся тучу пыли… Ниже… В бурное месиво реки.

Назад Дальше