Прощание - Буххайм (Букхайм) Лотар-Гюнтер 21 стр.


— Давайте-ка пока выпьем пельзенского пива, — отвечает шеф, глядя на меня своими сузившимися от улыбки до щелочек глазами, и идет к холодильнику, расположенному за стойкой.

— Бокалы? — спрашивает шеф и ставит две бутылки на стойку.

— Для чего бокалы? — спрашиваю я в свою очередь.

Шеф запускает руку в пустоту и вылавливает там вслепую открыватель бутылок, висящий на длинной спирали. Это выглядит, как клоунский номер. Я должным образом демонстрирую восхищение этим трюком, наверняка придуманным шефом, если судить по тому, как он воспринимает мое восхищение.

— У меня от этой говорильни уже сметана во рту, — говорит шеф. — Ну — на здоровье!

— На здоровье!

После большого глотка шеф втягивает губы и затем выпускает воздух с шумом, как из хлопушки. Тыльной стороной руки он вытирает рот.

— Хорошо, а?

— Да, чертовски хорошо. Когда я был в Праге, то пристрастился к этому пиву и стал предпочитать его.

— Вам, собственно говоря, скорее следовало бы рекламировать баварское пиво.

— Да? Мне нужно было бы? Вы что же, считаете меня баварцем?

— Ради бога, нет! — шеф изображает ужас. Затем он делает еще один изрядный глоток, тщательно вытирает пену с бороды и говорит неожиданно решительно: — Ну что же — продолжим — или нет?!

Секунду я обдумываю, что ответить. И тут шеф сам себе отвечает:

— Предлагаю сделать передышку, все переварить, а затем как можно скорее продолжить.

— Означает ли это: а теперь еще по пиву?

— Ну, конечно же! — говорит шеф. Он ставит две новые бутылки на стойку и, открывая их, говорит: — Следующая тема: контроль и управление цепной реакцией…

На шлюпочной палубе я вдыхаю свежий воздух, качая головой, в которой, как в осином рою, копошатся технические термины. Я тяжело шагаю вперед по окрашенной в красно-бурый цвет главной палубе и в поисках пищи для глаз останавливаюсь. Я приседаю на корточки и вижу между двумя „лебедиными шеями“ горизонт в круглом поле клюза. Я скольжу глазами вверх-вниз, чтобы линия горизонта делила сюжет, обрамленный клюзом, пополам.

Этот снимок я сделаю завтра. Затем, то приподнимаясь, то наклоняясь, я наблюдаю из-за бухты буксирного троса, как поднимается и опускается линия горизонта, и наслаждаюсь игрой круглых и прямых линий на блестящем белом и насыщенном черном цветах на фоне серо-зеленого моря. Это мой мир.

Я сижу на бухте троса из манильской пеньки, охватывая взглядом мощную аппаратуру, — якорную и обе буксирные лебедки. Я рассматриваю лебедку для носового шпринга, роликовые клюзы и направляющие для тросов, запоминаю все это так крепко, что смогу нарисовать по памяти.

По очереди проверяют двигатели обеих спасательных шлюпок, и уже по этому можно понять, что сегодня суббота. Такой функциональный контроль осуществляется, насколько я знаю, каждую субботу — после окончания официального рабочего времени.

Вода в плавательном бассейне зеленого цвета. Очевидно, ее подкрасили попавшие сюда частички планктона.

Один матрос красит приваренную газоотводную трубу для вспомогательного дизеля серебристо-бронзовой краской. Для этого в верхней части он приладил себе подставку, которую он сам может поднимать и опускать на один метр. Работа в субботу хорошо оплачивается.

Теперь мы держим курс 180 градусов. Иногда по левому борту появляются рыболовецкие суда. Больших кораблей не видно. Я не представлял себе, что эта местность окажется такой безлюдной.

Перед моей каютой на полную мощность работает „колесный пароход“, как я называю стиральную машину. Одна из офицерских жен стоит рядом с машиной, скрестив руки на животе и выставив вперед левую ногу. Естественно: дома, а значит, и на корабле суббота — всегда день стирки. Стирать, а что ей прикажете еще делать?

— Что еще приключилось, на что ты так уставился? — спрашивает старик, когда мы усаживаемся за обеденным столом, и бросает взгляд в том же направлении, что и я, но быстро отворачивается. На руке стюардессы сегодня выше пятна с волосами гордо красуются два красно-желтых гнойных волдыря — следы прививки.

— Кстати, — начинаю я, но старик резко перебивает меня: — Что значит „кстати“?

— Кстати, — невозмутимо начинаю я снова, — ту медицинскую сестру, которая так плохо обошлась со мной, я спросил, в какой больнице она работала до этого — в большой или маленькой.

— Ну и?

— В большой, естественно! — сказала она возмущенно, — маленькие больницы сегодня ub to date![28]

— Ну и что? — снова спрашивает старик.

— Она сказала совершенно ясно „ab to date“ — здесь ab — как устаревший, удаленный с окна.

— И что ты на это ответил?

— Ничего! Только вполне серьезно кивал.

Шеф, бросивший вопрошающий взгляд на старика и получивший от него одобряющий кивок, пересел за наш стол после того, как съел суп. Он говорит:

— Извините, господин капитан, я только что услышал, что вы говорите о больнице. Я уже давно хотел спросить… — и замолчал в нерешительности.

— Спрашивайте, — говорит старик добродушно.

— Если здесь на борту с кем-то что-то случится, я имею в виду что-то очень серьезное…

Старик помогает ему продолжить:

— Вы имеете в виду, что кто-нибудь умрет?

— Именно это! Что будет в таком случае?

— На этот случай кое-что уже предусмотрено, — говорит старик, — на борту находятся так называемые складные гробы из пластика.

— Вы это серьезно? Это правда? Или вы хотите раз…

— Разыграть я вас не хочу, шеф. Собственно, вы должны были бы знать об этом… Я не понимаю, почему вам это в новинку. Ну вот, в таком гробу усопшего хоронят за бортом, то есть в море — так как у нас нет морозильника для трупов, как на пассажирском пароходе.

— А подвесить между свиными тушами за пяточные сухожилия — не годится, — влезаю я в разговор, но старик пропускает это мимо ушей. Тогда я поддразниваю старика:

— „А наш капитан произносит назидательные слова“.

— Так, очевидно, и должно быть! — говорит старик, и я замечаю, что он хочет закончить этот разговор, но я не отстаю. Я знаю, что шеф родом из Глюкштадта, поэтому говорю ему:

— Как раз Глюкштадт остался у меня неизгладимым в памяти в связи с гробами.

— Почему? — спрашивает шеф.

— Потому что война длилась дольше, чем представляло себе руководство. — Так как шеф растерянно смотрит на меня, то я объясняю:

— Руководство — так это называлось тогда, это были Гитлер и его камарилья. Так как война длилась дольше, то меня послали на ротные курсы в Глюкштадт. Это было бы интересно для вас, шеф! Глюкштадт был совершенно скверным городишкой. Для моряков это было испытанием. Целыми днями мы тренировались в „проведении траурной процессии“ с различными функциями. Один раз я был лошадью. Один раз подушечкой для орденов. В качестве подушечки для орденов мне надо было, согнув руки в локтях, в траурной позиции, размеренным шагом ходить по казарменному двору и при этом иметь неприступную мину. И это после тяжелейших бомбовых налетов на Гамбург. В Гамбурге под руинами гибли люди, а мы в Глюкштадте играли в этот театр — в соответствии со служебными планами! Гамбург был рядом, почти тысяча солдат могли бы помочь в Гамбурге, но поди ж ты: у нас был свой план!

— Да, так и было, — говорит старик.

— В разгар войны, — говорю я дальше, — мы тренировались: нужно было примкнуть штык и колоть штыком мешок с соломой и трижды кричать „ура! — ура! — ура!“

— И для чего это? — спрашивает шеф.

— Естественно, для того, чтобы если из Атлантики всплывет враг вроде нимфы, знать, как с ним покончить!

— Понял! — говорит шеф смущенно. — Чистая рутина. Но что было с гробами?

— Гробы… По ночам на чердаке неотделанного морского госпиталя, расположенного довольно далеко от казармы, мы несли пожарные вахты. В здании не было ни дверей, ни окон, но на чердаках, которые мы должны были защищать от пожара, стояли гробы, гробы на гробах. Все чердаки были забиты гробами — сотнями гробов. Тут шеф втягивает воздух, а старик говорит: „Прощайте!“ — и встает.

По прошествии времени послеобеденного сна я стучу в дверь старика и он сразу же встречает меня необычным потоком слов:

— О Норвегии я вообще больше не думал. Но теперь, когда ты постоянно выспрашиваешь меня, все это всплывает снова. Например, дело с Эмде, с командиром подводной лодки Эмде, которого они судили военным судом за то, что он однажды — из осторожности — не атаковал. Однако эта история разразилась намного раньше, еще до того, как я ушел в отпуск. Эмде пришел и попросил быть его защитником. Но я был назначен заседателем. Он обвинялся в „трусости перед лицом противника“, а ты знаешь, что это значило.

— Кто же его оклеветал?

— Его собственный вахтенный офицер. Во всяком случае, меня позвали и в конечном счете с весьма точными, доказательствами в руках — почти с научной точностью — мне удалось вызволить Эмде.

— И как это происходило? — спрашиваю я старика, который сидел в кресле, уставившись в одну точку.

— Это происходило так. У нас в Бергене был военно-морской судья, оберштабрихтер Грис, он был спортсменом-яхтсменом, и это помогло кое-что объяснить ему. Часто все зависело от таких случайностей. У другого председателя суда я бы никогда не добился успеха Ты же знаешь: в то время сильно давили сверху. Между, прочим после капитуляции я тоже побывал и в шкуре судьи, так как я был старейшим морским офицером в районе Бергена, но я не воспользовался этим. Там было одно дело о дезертирстве. Это было еще при Грисе, и прежде чем состоялось заседание суда, я с ним об этом поговорил. Он сказал: „А не спустить ли это на тормозах?“ Я был рад-радешенек, потому что испытывал угрызения совести. Мы тоже — уже тайно, на всякий случай — готовили к отплытию катер, который мы укрыли. Я сказал Грису: „Почему дезертирство? Откуда дезертирство?“

— Это произошло в самую последнюю минуту?

— Да. Сразу же после самоубийства фюрера.

Между прочим, чтобы не забыть, — старик резко меняет тему:

— Сегодня вечером праздник новичков на корабле, мне надо будет показаться. Пойдешь со мной?

— Если непременно надо — хорошо. Когда это будет?

— В девятнадцать часов. Я останусь не долго. Ты же знаешь, если все они „поддадут“, то начнется большое братание, вот тут мне лучше быть в стороне.

Одна из наших стюардесс, обслуживающих столовую, новенькая, которая производит впечатление курицы, заболела.

— Она, очевидно, не выдержала постоянных вечеринок, — брюзжит старик и смотрит недовольно, — при этом она, вероятно, единственная, которая является профессионалом, я имею в виду гостиничный и ресторанный бизнес. Хотел бы я знать, что будет, если появятся трудности. — Через некоторое время он продолжает брюзжать: — Это наверняка вызовет раздражение. Во время последнего рейса одну стюардессу пришлось из порта Элизабет отправить домой на самолете.

— Теперешняя стюардесса выглядела уже довольно утомленной, когда она появилась на борту, — говорю я, немного перекусив, — она сразу же стала жаловаться, что она, очевидно, не справится с той небольшой работой по сервировке.

— Это мне совершенно неизвестно, — говорит старик, поднимает свой бокал, выпивает и вытирает губы тыльной стороной руки. Тема закрыта!

Сколько раз я ни прохожу мимо запасного винта, столько и поражаюсь его гигантским размерам и красоте пластических форм. Иногда я ощущаю себя на верхней палубе как в галерее скульптур: выпуклая крышка реактора с запорными болтами, этот гигантский, плоско лежащий винт. А когда я, глядя с выступа мостика, перевожу взгляд на корму, то вижу под собой большие серые прямоугольники крышек люков, затем на приподнятой палубе крышку реактора и крышку сервисного бассейна с козлами для насаживания крышек, громоздкую шлюпбалку… Все это имеет сильное пластическое выражение: просто современная художественная выставка.

Во время войны в портах на атлантическом побережье я снова и снова рисовал тяжелые детали машин, в том числе якорные цепи, морские навигационные знаки, гребные винты. Если бы у меня был еще больший запас жизни, то всю эту массу памятных фотографий я перенес бы на большие холсты. Когда однажды я увидел, как на голову военному водолазу надели шаровидный латунный шлем с зарешеченным круглым окном-иллюминатором, а затем завинтили его, я пришел в неописуемое волнение, так как у меня не оказалось с собой рисовальных приспособлений. Как он стоял — этот водолаз в своем мокром сером резиновом костюме на понтоне, как бледный утренний свет почти скульптурно прорисовал тяжелые складки! Неподвижно застывшее стояние водолаза и мелочная возня его помощников, шланги, извивающиеся вроде змей на стареньком понтоне, все это складывалось в картину, которая в то время так взволновала меня, как и техника здесь. Упущенная работа, куда ни брось взгляд! Вся моя жизнь — цепь упущений! С моими несколькими короткими записями и заметками никогда никто ничего не сможет сделать: секретные материалы.

Прежде чем отправиться на вечеринку новичков, поступивших на корабль, проводимую на корме, я карабкаюсь на капитанский мостик. Старик занят в штурманской рубке. Я подхожу к нему и спрашиваю:

— Где мы…? — а старик добавляет: „…и еще пятнадцать минут до Буффало!“ Этого достаточно, чтобы вызвать у меня чувство удовлетворения. Губами я шепчу: „Джон Мейнард был нашим рулевым, он держался, пока не достиг берега. Он спас нас. Он носит корону. Он умер за нас, наша любовь его награда!“ Неожиданно старик громогласно возвещает: „Вечеринка начинается!“

Из-за сильного ветра, дующего с кормы, вечеринка проходит в фойе. Как на уроке танцев женщины и мужчины чинно сидят за отдельными столами. „Добрый вечер, господин капитан!“ — раздаются голоса, когда мы входим. Старик полусмущенно посматривает вокруг и кланяется во все стороны. Рядом со мной сидит супруга „Гамбуржца“. Не дождавшись моего вопроса, она, в порыве потребности поделиться, на одной и той же высоте звука сразу же набрасывается на меня:

— О том, чтобы мы снимали квартиру, больше не может быть и речи. Ведь все равно квартирная плата неимоверно большая. В таком случае, сказали мы себе, нужен только собственный дом. Моему мужу требуется много места, он хочет, чтобы ему не мешали, я с моей музыкой все равно…

Я остерегаюсь спросить ее, что значит „с моей музыкой“, и держусь так, как рекомендует шеф: я просто принимаю сказанное и слушаю ее монолог вполуха.

— Мы всегда жили довольно стесненно, потом купили старый кирпичный или клинкерный домик, такой, какие они там все, с громадным земельным участком. Раньше там был овечий выгон, и до сих пор мы занимались тем, что старались превратить его в сад. Сад же… — теперь она тихо хихикает, — этот сад стал довольно своенравным.

Только не спрашивать! Но мне этого и не надо делать, потому что она уже продолжает:

— А потом два года назад мы расширили дом — восемьдесят восемь квадратных метров, хорошая пристройка, все из природного камня… — больше, чем это, уже не достигает моих ушей. Теперь я наблюдаю за стюардессами с высокой прической, так как один из ассистентов играет на гармошке, а на танцевальной площадке появились первые пары.

Старик, соседкой которого является медицинская сестра, еще раз — ловкий парень — выспрашивает ее, где она работала, время от времени кивает, когда она рассказывает ему о своей ответственной работе, и все чаще, чем я привык видеть, берется за бокал с пивом.

Когда моя собеседница переводит дыхание, я говорю старику:

— Хороший вечер сегодня! Но не мог бы ты извинить меня, всю последнюю ночь я не смыкал глаз.

— Я, к сожалению, также должен решать очень важные дела и вынужден извиниться, — говорит старик официально. — Желаю провести веселый вечер! — и, обращаясь ко мне: — К сожалению я тоже должен уйти!

Мою собеседницу я уверяю, что ее рассказ очень заинтересовал меня и что я был очень рад познакомиться с нею. Но, к сожалению, я должен поработать над текстом для одного журнала.

Назад Дальше