— Он получает удовольствие, когда все лучшее, что есть в империи, оказывается у него.
Я описал экзотических зверей, сражавшихся и умиравших на арене Колизея, яства, громоздившиеся на римских столах, рабов, которые своим трудом превращали жизнь господ в сплошное удовольствие.
Оуэн шмыгнул носом, хотя насморка у него не было.
— Значит, любой в Римской империи — не римлянин — может быть убит, съеден на арене или превращен римлянами в раба? Я рад, что не имею к этому никакого отношения.
Я не был уверен, что стал победителем в этой дискуссии, но дальнейшие действия Оуэна позволяли предположить, что, по крайней мере, я задел его за живое. Он отвел меня в зал трофеев — в очередной раз. Я считал, что мы и так бывали там более чем достаточно. Однако Оуэн полагал, что, сколько бы я ни узнал о героях Имейн Мачи, этого все равно мало, поэтому пришлось идти. Рвение, с каким он взялся за мое просвещение, было очень трогательным. Разумеется, я знал, что двигавшие им мотивы не были совсем уж бескорыстными. Он был уверен, что в моей голове таится масса интересных рассказов, и вознамерился любыми правдами и неправдами вытащить их оттуда. В Ольстере, у народа, который наделяет слова и истории особой властью, а рассказчика — неприкосновенностью, принято с почетом относиться к человеку, обладающему достаточным запасом былей и небылиц. Я знал, к чему он стремился. Оуэн хотел стать лучшим. Он хотел сочинять песни, которые люди захотят слушать, когда его уже давно не будет на свете. И тогда он не умрет, а будет жить столько, сколько будут петь его песни (я лично считаю, что мертвый — это мертвый, и как только тебя не стало, то уже все равно, но спорить с Оуэном мне не хотелось). Песня будет бессмертной, значит, и он будет бессмертным. А для того, чтобы она стала бессмертной, по его мнению, необходимы две вещи. Нужна была тема, которая никогда не надоест людям, к тому же требовалось хорошо ее подать. Оуэн уже уверовал в свои способности рассказчика, но свою тему, которая станет золотой жилой, еще не нашел. Я знаю, что он считал мое появление знаменательным для себя. Дело в том, что существовало пророчество о прибытии чужака, предвещавшем величайший час Имейн Мачи и ее конец. В отношении себя я сомневался — чужаки появляются гораздо чаще, чем один раз в течение человеческой жизни, — однако вера Оуэна была неколебима. От меня, собственно, ничего больше не требовалось, кроме как разрешать ему проводить со мной время, так что я был вполне доволен сложившейся ситуацией.
Вернее, не я, а римская часть меня; остальным моим частям было на это наплевать, хотя их не переставало удивлять то, что ольстерцы так высоко ценили слово. Они практически ничего не записывали, хотя у них существовала довольно сложная система письменности, которую они называли огамом[3], а поскольку бумаги у них не было, свой огам они выбивали на камне, и то лишь самые важные вещи, такие как имена королей, сведения об их победах и родословные. Таким образом, рассказчики становились историками. Если они совершали ошибку, сознательно или даже злонамеренно, то исправить ее, сверившись с библиотечными записями, как это делали римляне, было нельзя. Я невольно улыбался при мысли о том положении, какое занимали в Риме рассказчики и актеры (где-то пониже бродячих собак, хотя, как правило, чуть выше холеры), и вспоминал об упадке риторики, ораторского искусства, а также мастерства рассказа. В греческих школах все еще обучали искусству красноречия, но туда уже никто не ходил, поскольку деньги говорят на таком языке, который понятен и без всякой науки.
Я подумал о Юлии Цезаре и его книгах, особенно о «Записках о галльской войне». Тиберий всегда говорил, что, несмотря на напыщенность и выпячивание личности автора, эта книга — лучший из когда-либо написанных военных трактатов. Я попытался рассказать о ней Оуэну, но его это не очень заинтересовало.
— Для чего записывать слова, если их можно петь и воплощать в действие? — скептически спросил он. — Какое от этого удовольствие? Это занятие для одного, но не для всех, а удовольствие должно быть общим, разве ты так не считаешь?
Я презрительно фыркнул и ответил:
— Вполне можно ожидать такой реакции от представителя племени, которое тратит целый день на то, чтобы вырезать на камне одно-единственное слово.
Оуэн, оскорбившись, замолчал. Это продолжалось несколько минут. Мы продолжили прогулку по залу трофеев. Вскоре, забыв об обидах, он уже снова размахивал руками с таким видом, словно все вокруг принадлежало лично ему.
— А это меч Великого короля, который никому нельзя трогать, кроме него. А это колесница, подаренная Великому королю королевой Коннота Мейв, которая…
— Да, я уже о ней слышал. Но мне казалось, что она ваш враг?
— Действительно, она — величайший враг Ольстера и никогда не упустит возможности причинить нам вред.
— И в то же время величайший враг Конора посылает ему в подарок колесницу?
На лице Оуэна появилось озадаченное выражение.
— Ну конечно. Вражда возникает и умирает, а потом снова возникает, но уже по другим причинам. Союзы заключаются быстро, но так же быстро и разрываются, а законы гостеприимства вечны. Разве у твоего народа не так?
— Не совсем, — ответил я. — Но, пожалуйста, продолжай.
Он счастливо улыбнулся.
— Это меч Коналла Победоносного, тот самый, с помощью которого он одержал победу над королем Мюнстера Эйном. А это щит, который он отшвырнул в сторону перед началом боя, считая ниже своего достоинства использовать его в схватке с противником более низкого роста. Здесь хватит шлемов на тысячу воинов, копий — на целую армию, стрел — чтобы вооружить сотню лучников для сражения, длящегося пять дней. Здесь есть также щит Конора, деда Великого короля…
Я уже был сыт по горло его бесконечной болтовней о щитах, Шлемах, копьях и мечах, а также отвратительными кучами консервированных мозгов, валявшихся по всем углам. Воякам, Понимаете ли, было недостаточно просто убивать своих врагов. После этого им отрубали головы, которые затем привязывали за волосы к колесницам. А позднее, когда нечем было заняться, срубали верхнюю часть черепа, вытаскивали мозг и клали его в известь. После того как известь пропитывала мягкое месиво, эту кашу вынимали и оставляли сушиться на солнце. В результате получался серый морщинистый камень размером с крестьянский кулак. Его клали в кучу прочих трофеев героя, чтобы показать, какой он свирепый парень. Воины носили их в полотняных мешках на боку и метали друг в друга с помощью пращи, находя удовольствие в том, чтобы использовать одного врага для причинения вреда другому.
Несомненно, они брали пленников, чтобы получить за них выкуп или использовать в качестве рабов, хотя римлянин вряд ли назвал бы положение местных невольников рабством. Римские рабы почитали за счастье, если с ними обращались так же, как с дворовой собакой, и самой распространенной причиной смерти среди них, кроме дурного обращения, было самоубийство. Меня угораздило оказаться рабом на галерах, стать собственностью другого человека. Я кормился помоями и ворочал веслом под ударами кнута до потери пульса. Если бы не шторм, разбивший галеру и выбросивший меня на берег, я бы и сейчас сидел на веслах. С ольстерскими рабами обращались достаточно хорошо, к тому же они могли получить свободу за выкуп. Кроме того, они могли избавиться от рабства, показав, что могут стать полезными, защищая Ольстер от врагов. Правильнее было бы называть их не рабами, а заложниками, работающими бесплатно.
Я окинул взглядом зал трофеев и содрогнулся, увидев пирамиды окостенелых мозгов. Отец рассказывал мне, что, когда он был маленьким, наше племя еще приносило человеческие жертвы; кроме того, я повидал много римских оргий, поэтому не собирался обвинять кого-либо в варварстве. Тем не менее эти сморщенные людские останки, как мне казалось, говорили о том, что в сердцах ольстерских воинов прячется дикость, от которой римлянам уже давно удалось избавиться, окультурив общество.
Впрочем, возможно, они просто научились это скрывать. Может быть, цивилизованность — всего лишь следствие конкретных обстоятельств. Разве в обществе, где семейные и племенные распри — обычное дело, найдется вернейшее средство поразить человека, чем осознание им того, что ты не просто его убьешь, но и воспользуешься для этого мозгом его собственного брата?
— Ладно, хватит уже рассматривать эту костяную лавку, — со вздохом произнес я. — Давай займемся чем-нибудь, что можно сделать на свежем воздухе и что не связано ни с чьей смертью. К тому же это зрелище меня утомило.
Накануне отмечали какое-то событие, уже не помню какое, и я все еще чувствовал себя неважно. Думаю, так же, как и большинство людей Конора.
Оуэн улыбнулся и похлопал меня по голове. Я размахнулся, целя в него кулаком, и он отпрыгнул в сторону, стыдя меня за подобное поведение. По крайней мере, он надеялся, что мне станет стыдно. Ведь здесь никому не позволено бить барда, даже королю. Я буркнул, что он-то еще не бард, к тому же любой, кто стал бы хлопать меня по больной голове, мог получить кулаком в ухо. Оуэн скорчил обиженную физиономию, после чего мы оба рассмеялись и вышли из зала на теплое весеннее солнце. Я прищурился от яркого света. Откуда-то издалека донесся пронзительный крик.
— Пойдем посмотрим херлинг — это наша традиционная игра.
— Я его не понимаю, — ответил я.
— Пойдем, я тебе все объясню.
Он посторонился, пропуская меня вперед.
— Если это у тебя получится, — засомневался я. — Я его уже видел, и, судя по всему, правил там никаких нет.
Оуэн улыбнулся.
— Ты ведь, кажется, сказал, что не понимаешь его?
Херлинг — это тренировка воинов. Две команды бьют по твердому как камень мячу, гоняя его по полю с помощью плоских палок длиной в половину человеческого роста. Эти палки, или клюшки, называются херли. Смысл — по крайней мере ольстерцы так утверждают — состоит в том, чтобы, ударив палкой по мячу, забить его между двумя столбами. Если вы предпочитаете не бить по мячу, а бегать, держа его в руках, это разрешается, но тогда всем остальным позволено лупить вас своими палками, пока вы не бросите мяч, причем зачастую вас продолжают колотить даже после этого. В конце концов я научился играть в херлинг, но, по большому счету, настоящий бой мне нравился больше. Конечно, палка для херлинга не такая острая, как меч, но на игроке нет доспехов, поэтому конечный результат оказывается таким же, как и после битвы. Основное различие между таким способом подготовки к войне и самой войной состоит в том, что к войне мужчины относятся несколько менее серьезно, чем к херлингу. Случалось, что во время игры погибали крепкие парни, и никто этому не удивлялся.
На поле играл Отряд Юнцов, за которым наблюдали с дюжину воинов. Последние валялись на траве, приходя в себя после вчерашней пирушки, выкрикивали советы и наставления и стенали по поводу того, насколько снизился уровень игры со времен их юности. В каждой провинции имелся собственный Отряд Юнцов. Отряд Имейн Мачи состоял примерно из шести полусотен мальчиков — сыновей воинов, входивших в окружение Конора, плюс сыновей вождей, присягнувших ему на верность, плюс горстки ребятишек, чье право рождения не позволяло участвовать в игре, но которые оказались талантливыми игроками. Таких было совсем мало, и им приходилось здорово драться за то, чтобы сохранить место в отряде. Ольстерцы обучают своих сыновей, а часто и дочерей, заставляя их драться, как только они достаточно подрастут, чтобы поднять детский меч.
— Где Фергус? — заорал нам Коналл, когда мы подошли поближе.
Он наблюдал за игрой, возлежа на траве и держась за бурдюк с вином.
— Я его не видел, — ответил я.
Коналл поднял ногу, и из его задницы вырвалась такая ударная волна, от которой погас бы и костер. Несколько человек, развалившихся на траве за его спиной, откатились в сторону, бормоча проклятия и жадно глотая воздух. Коналл удовлетворенно вздохнул.
— А ему надо бы на это посмотреть. Эти ребята ведут себя как младенцы. До сих пор даже кровь никому не пустили, а ведь играют уже целую вечность. К чему тогда все это затевать, если они прыгают друг вокруг друга, словно котята?
— Если они не могут сражаться как следует на поле для херлинга, — согласился Бьюкал, — то никогда не смогут сделать этого в настоящем бою. Пора уже Фергусу столкнуть их лбами, пустить немного крови. А так они никогда не научатся.
Фергус. Вот совершенно загадочный для меня человек. Оуэн уже три раза рассказывал мне его историю, и все равно я ничего не мог понять. Фергус раньше был королем, но потом добровольно отказался от короны! Почему? Потому что она ему надоела, потому что он не мог делать то, что хотел и когда ему этого хотелось. Хотя ему и нравились все эти церемонии и восхищение подданных, он устал быть для всех судом последней инстанции. Поэтому Фергус попросил молодого Конора стать его этим… в общем, я думаю, кем-то вроде регента. Отец Конора, который уже умер, был вождем, Конор получил соответствующее воспитание и обучение и пользовался большим уважением, так что Фергус знал, что Конор справится. Собственно говоря, он подозревал, что Конор может справиться даже лучше его самого, поэтому взял с Конора обещание, что через год тот снова уступит ему место. Фергусу надоела ответственность, однако он не намеревался навсегда удалиться от дел. Просто ему захотелось отдохнуть, поездить в гости, погоняться за женщинами, не опасаясь, что ему помешают всякий раз, как возникнет очередной спор между крестьянами. Кое-кто говорил, что он так поступил только потому, что находился под действием каких-то «чар». Они, насколько я мог понять из объяснений Оуэна, несколько отличались от того, что называется магическими чарами или заклятьем. Это было похоже на нечто вроде транса. Но мне казалось, что, скорее всего, он поступил осознанно и просто хотел отдохнуть.
Конор прекрасно справлялся с обязанностями короля. Если бы дело было в нем самом, то вполне могло бы случиться так, что через год он просто отдал бы Фергусу обратно его корону, как и обещал. Однако его мать — судя по всему, жуткая старая ведьма, умершая незадолго до моего прибытия, — убедила его обойти с льстивыми речами всех, от кого хоть что-то зависело, подкупить вождей, готовых принять взятку, и втолковать более принципиальным, что король, способный сложить с себя полномочия на целый год, совсем не тот правитель, который действительно радеет о своих подданных. Зачем же тогда Фергусу слава, если он не готов быть королем?
Также ходили слухи, что, возможно, золото, заплаченное агентами коннотской королевы Мейв, подвигло кое-кого на то, чтобы провозгласить королем вместо старого воина юнца, ни разу не побывавшего в бою. Если это действительно так, то, вероятно, они совершили ошибку.
Как бы там ни было, когда вожди собрались на церемонию возвращения королевской власти, в тот момент, когда Конор снял корону и протянул ее Фергусу, толпа, нанятая старой ведьмой, начала улюлюкать и кричать, а все подкупленные и обольщенные ласковыми речами вожди присоединились к ней, кивая в знак согласия с ее недовольством. К тому времени, когда пыль улеглась, Фергус оказался перед дилеммой — настаивать на своих правах при отсутствии поддержки своих вождей или попытаться с достоинством пойти на попятный. Он выбрал последнее и, по всей видимости, произнес довольно складную речь, благодаря чему приобрел немало друзей. У Конора хватило ума сразу же сделать Фергуса своей правой рукой, частично потому, что Фергус, хоть и оказался не очень изощренным королем, но был хорошим полководцем, а частью по той простой причине, что так было легче за ним присматривать. Как оказалось, Фергус в некотором смысле даже обрадовался, когда его не пустили в короли, и довольно хорошо отнесся к своим новым должностям главного наставника Отряда Юнцов и главного советника короля.
Разумеется, это не мешало Коналлу сразу же начинать на него орать, как только Отряд Юнцов выказывал склонность к тому, что он называл бабскими штучками. Например, юноши возвращались после игры в херлинг, не покрытые кровью с головы до ног, или иногда просили есть, или высказывали желание поспать. Фергус любил этих ребят больше собственной жизни и рьяно защищал их от нападок Коналла к вящей радости последнего, проводившего большую часть времени, придумывая для юных игроков все новые оскорбления, чтобы довести Фергуса до белого каления. Нас всех это немало развлекало.