когда девушка уступает юноше, это значит, что и юноша уступает девушке и что он не уважает не только ее, но
и самого себя. Можно было бы сказать: он изменяет самому себе. Или даже: он изменяет ей с ней же самой. Так
же как в свое время, вступив в связь с Мари, я изменил нашей любви.
— Нет, не судите — и не судимы будете, ведь и сами мы не безгрешны. “Кто из вас без греха, первый
брось в нее камень”, — сказано в Евангелии от Иоанна, который тут же добавляет (как видите, и Писание не
лишено юмора): “И они стали уходить один за другим, начиная от старших до последних”. Одилия, конечно, не
Жизель, хоть я и делаю вид, что меня пугает якобы существующее между ними сходство. Она, по крайней мере,
никому не изменяла. И как понять, какую роль в том, что произошло, сыграла любовь, а какую чувственность,
которая нам кажется вполне естественной у сыновей и непростительной у девушек? Здесь не было и того
предательства женщины, которая, оправдываясь своей неудовлетворенностью, заводит себе любовника. В ее
поступке, в том, что она уступила Бруно, не задумываясь над тем, к чему это может привести, нет ничего
похожего на слабости Луизы, которая никогда не забывает о соблюдении приличий. Тут была глупость, была
греховность объятий, пробуждающих в нас инстинкты, эту приманку, на которую ловится несовершенная
человеческая природа. Была сладостная капитуляция, белое полотно, полотнище белого знамени, а знамя
следует держать в чистоте…
— Без двадцати два. У вас лекция, — говорит обеспокоенная Лора.
Когда-то человек в шелковых чулках, какой-то епископ, ошибся, составляя перечень человеческих грехов:
это, конечно, проступок, но не преступление.
Второй антракт. В шесть часов я был уже дома, рассчитывая, что Бруно вернется в половине восьмого.
Но он не появился ни в восемь, ни в девять. В десять Лора начала то и дело выбегать из дому, чтобы
посмотреть, не появился ли он в конце улицы — этого безмолвного коридора с двойным сводом — лампочек и
звезд. Наконец зазвонил телефон. Это Луиза.
— Бруно у меня, — сообщила она. — Вместе с Одилией. Вообрази, они не смеют вернуться домой. Это
ловко! Колыбель не такой уж плохой подарок от жениха, веселая жизнь ждет Одилию.
И следом за этой тирадой нравоучительное замечание:
— Неужели они не могли быть поосторожнее?
Да простит мне святой Мальтус! Что мне до отягчающих обстоятельств, результат говорит сам за себя. К
чему лишние слова!
— Скажи им, чтобы они немедленно возвращались. Я, кажется, никого еще не съел.
Они появились лишь в одиннадцать, гораздо менее смущенные, чем был бы я на их месте, но все-таки
они шли гуськом. Бруно, который на этот раз вынужден был держаться храбро, шел впереди, прикрывая своей
спиной, словно щитом, Одилию.
— Не усложняйте своего положения и не стройте из себя детей, — сказала Лора, взяв девочку за руку. —
Садитесь, Одилия.
Она всегда обо всем подумает. И пока она усаживает будущую мать, у которой, теперь я понимаю почему,
так развилась согласно моде грудь, я стараюсь придумать, как мне начать разговор, и, кажется, нахожу
подходящую фразу.
— Признаюсь, Одилия, я больше вам доверял.
— Не обвиняй ее, — протестует Бруно. — Мне это далось не так просто.
Одилия даже подпрыгивает при этих словах.
— Не станешь же ты утверждать, что сознательно поступил так? — говорит Лора.
— Конечно, сознательно! — откровенно признается Бруно.
Но он тут же поправляется:
— Я, конечно, говорю не о ребенке.
— Ты, право, огорчаешь меня, — замечает мосье Астен, — я тебе тоже очень доверял.
— Знаю, — отвечает Бруно, — но тебе-то легко говорить. А каково было мне! И потом Одилия — теперь-
то я могу это сказать — в то время еще ничего не решила. И вот однажды вечером я воспользовался случаем…
— У тебя никто не спрашивает подробностей, — одергивает его Лора.
И медленно повернувшись к Одилии:
— Вы еще не решили для себя самого главного и все-таки пошли на это!
— Он просто ничего не понял, — отвечает Одилия.
И затем тише, с какой-то особой интонацией, от чего она сразу преображается, заканчивает:
— Он никогда ничего не может толком сказать, он всех боится, не верит в себя. А это. по крайней мере,
было доказательством…
Словно ангел пролетел рядом с нами, и пусть его крылья потеряли свою белизну, от него повеяло теплом.
Лора о чем-то сосредоточенно думает, что-то прикидывает в уме, даже шевелит губами.
— Если я правильно поняла, это случилось во время каникул и вы беременны уже три месяца?
Мосье Астена снова охватывает раздражение, его беспокоит совсем другое. Если она пошла на это по
собственной воле, то такая искушенная девица стоит двух.
— И с тех пор вы продолжали в том же духе? — спрашивает он.
— Раз она моя жена, — невозмутимо отвечает Бруно.
Мы с ним говорим на разных языках. Ни ей, ни ему не стыдно; им только неприятно, да еще они
побаиваются родителей, у которых сохранились отвлеченные, полумистические представления о чистоте,
неприкосновенности, законности, тогда как в сердечных делах, так же как и в вопросах плоти, вполне
достаточно откровенности и простоты. За красивыми чувствами они не видят, как видели мы, первородное,
звериное начало, страшного зверя, который только ненадолго притаился, чтобы удобнее напасть на них. Они
приручили этого зверя, освоились с ним, сделали его безобидным, и когда наступает время пить, спать или
любить, они дают ему насладиться, дают волю его инстинктам.
— Не будем говорить о том, что вы нас лишили многих радостей, — продолжал мосье Астен, — но и
себя вы обеднили во многом.
Слова, сказанные лишь для того, чтобы я мог сохранить позу благородного отца. Бруно не сомневается в
этом.
— Извини меня, — бормочет он.
В третий раз за сегодняшний день он произносит эту фразу, но не хочет употребить более сильного слова.
Однако от того, извиню я его или прощу, ничего не изменится. Нас тут четверо, и нам суждено прожить нашу
жизнь здесь, на этой улице, всем вместе. Для этой поспешной, но неизбежной свадьбы необходимо мое
согласие. Я даже не могу показать, что даю свое согласие скрепя сердце, иначе в будущем мне грозит изгнание.
Я тот добрый отец семейства, я должен быть тем добрым отцом семейства, который только в интересах молодой
четы оттягивал свадьбу и, конечно, сожалеет, что события развернулись слишком быстро; но, если верить
статистике, факт этот довольно распространенный, и не больше чем у тридцати процентов супругов бывает
настоящая первая брачная ночь. Сдержанный, все еще огорченный — ведь я и опомниться не успел, а нам,
хранителям принципов, надо держаться с достоинством, — но уже подобревший, полный христианского
милосердия, готовый благословить виновных, я могу найти единственный выход из создавшегося положения —
сделать вид, что я сам спешу больше всех.
Ясно, что откладывать больше нельзя.
— Одилия, ваши родители о чем-нибудь догадываются? — тотчас же спрашивает Лора.
Одилия отрицательно качает головой. Ее лицо вытягивается. Она кажется в эту минуту совсем юной
девочкой, хрупкой, беззащитной, она даже не представляет себе, как волнующе мила она сейчас, когда с ее
ресниц готова скатиться слеза, и как трогает мысль, что в этой очаровательной согрешившей девчушке уже
развивается новая жизнь. Ее собственные родители внушают ей гораздо больше страха, чем мы; что же, это ей
будет зачтено. Лора касается моего рукава.
— Если хотите, Даниэль, я провожу ее и поговорю с матерью. Нам, женщинам, легче договориться.
— Передайте ей, что я готов принять мосье Лебле или же зайти к ним, как им будет угодно.
Лора надевает пальто. С тех пор как умерла ее мать и она стала по женской линии старшей в семье, ее
молчаливость и покорность явно идут на убыль. У нее теперь не только есть свое мнение, но даже появилась
какая-то решительность, словно она лишь сейчас начинает жить. Но у меня нет времени раздумывать об этом.
Бруно целует Одилию в губы.
— Ничего, моя девочка, — говорит мосье Астен, отворачиваясь.
Г Л А В А X X V I I
И вот на следующий день, когда Лора ушла за покупками, я увидел, что к нашему дому на своих
несгибающихся ногах приближается отец Одилии в сопровождении супруги, которая семенит рядом с ним,
постукивая кончиком зонта по гравию. Он пожимает мне руку с тем самым выражением, какое было у него на
кладбище, и садится.
— Мы ошеломлены, — говорит он, опускает перчатки в шляпу, а шляпу ставит на колено.
Мадам Лебле тяжело вздыхает, ее выцветшие, желтоватые глазки с острыми черными зрачками,
напоминающими грифель на неотточенном конце карандаша, так и шарят по комнате. Мосье Лебле продолжает:
— Когда я думаю о том, что случилось…
Он, видимо, считает своим долгом сделать торжественное вступление. Я уже успел прийти в себя, и меня
его уловки почти забавляют. В подобных ситуациях отец юноши чувствует себя более уверенно, поскольку в
глазах окружающих (спрашивается, почему?) обесчещенной считается только девушка. Как ужасно сознавать,
стонет мосье Лебле, что, прожив в этих местах двадцать лет, ничем не запятнав своего доброго имени,
напротив, столько сделав для Шелля (ведь мои труды, посвященные каменным орудиям доисторического
человека так называемого Шелльского периода, приобрели такую известность), я вдруг стал объектом сплетен и
пересудов. Я понимающе киваю головой, а сам поглядываю на фиолетовую ленточку на отвороте его пиджака,
— мне не удалось заслужить такой за двадцать лет своей педагогической деятельности. Наконец мы доходим до
того, что пришлось пережить несчастному отцу, когда он узнал, что его дочь — всему Шеллю она известна как
очень серьезная девочка — позволила себя соблазнить юноше, от которого меньше всего можно было ожидать
подобной низости. На мой взгляд, виноваты были оба. Но в глазах этого человека, который не преминул бы
обозвать шлюхой согрешившую дочь соседки, его собственная дочь могла быть только несчастной жертвой, а
сам он, видимо, чувствовал себя борцом за справедливость, разоблачающим коварного совратителя. Вот почему
так пронзает меня его взор. Мадам Лебле шмыгает носом, она по крайней мере искренна в своем горе. А я
думаю: “Почему убитые горем люди становятся смешными, как только начинают предъявлять какие-то
требования?” Мосье Лебле продолжает: он не может простить Бруно, но и не хочет взваливать на него всю вину.
Он хотел бы только сказать о тех, кто своим пагубным примером… а такие есть в каждой семье…
— Теперь уже поздно обвинять кого-то, — прерывает его жена.
Мосье Лебле сбавляет тон, требует как можно скорее поженить детей и, когда это станет необходимым,
отправить Одилию куда-нибудь в провинцию, где бы она родила ребенка, не привлекая к себе внимания, и
прожила бы там некоторый срок, достаточный для того, чтобы сбить всех с толку.
— У вас, кажется, имеется небольшой дом неподалеку от Анетца?
— Да, он принадлежит моему сыну, — отвечаю я, стараясь поднять акции Бруно как владельца
недвижимости.
— Да, знаю, третья часть дома, — уточняет мосье Лебле.
Отсылать Одилию в Эмеронс мне кажется излишним. Надо уметь отвечать за свои поступки, и подобные
предосторожности могут только вызвать насмешки, ничего не изменив в актах гражданского состояния, где
будет сказано, что вы родились полгода спустя после свадьбы ваших родителей. Теперь мы, очевидно,
приближаемся к самому животрепещущему вопросу, к вопросу об устройстве детей, о квартире, о средствах. In
the end all passions turn to money 1.
— Они ни о чем не подумали, нам придется подумать за них, — продолжал мосье Лебле. — Скажу вам
откровенно, что сорок тысяч франков в месяц для молодой четы, у которой вот-вот появится ребенок, кажутся
мне суммой более чем скромной. Должен вам также сказать, что в настоящее время я вряд ли смогу оказать им
существенную помощь.
— Пусть это вас не волнует, я помогу им, — говорит мосье Астен.
— Я бы охотно приютил их у себя, если б не наша теснота, ведь у Одилии еще две младшие сестренки.
Но, может быть, мадемуазель Лора могла бы уступить им второй этаж, ведь она теперь одна в таком большом
доме.
— Лора бедна. Этот дом — все, что у нее осталось. Детям пришлось бы платить ей за квартиру.
— Я иначе и не мыслю.
— В моем доме им ничего не придется платить. И не надо будет покупать обстановку.
Мосье Лебле мнется, переставляет шляпу с одного колена на другое и наконец говорит:
— Извините меня, мосье Астен, если в разговоре с вами я буду так же чистосердечен и прям, как и в
своих делах. Сейчас речь идет не о временном решении вопроса, а о будущем наших детей. С какой бы
почтительностью и любовью ни относились они к родителям, им все равно захочется самостоятельности. Кроме
того, не дай Бог, что случится, и встанет вопрос о наследстве, — мы должны все предусмотреть, ведь у детей
нет никаких прав на этот дом.
— Мы можем составить арендный договор.
Супруги Лебле переглядываются. Может быть, я сказал какую-то глупость? Мосье Лебле, быстро мигая,
поспешно возражает:
1 В конце концов, все страсти сводятся к деньгам (англ.).
— Но ваши старшие дети…
Практически они устроены… Что же касается будущего раздела наследства — надо действительно все
предусмотреть, — допустим, что этот дом останется за Бруно, а Эмеронс и дом Лоры разделят между собой
Мишель и Луиза.
Я не долго думая включил в общее наследство и собственность Лоры. Но, как мне показалось, это ничуть
не удивило мосье Лебле. Тем не менее он все-таки попытался возразить:
— Но мадемуазель Лора…
— Мы с Лорой, знаете ли… — начал было мосье Астен.
Супруги снова переглядываются с понимающим видом.
— Да, да, я знаю, что вот уже пятнадцать лет вы живете в полном согласии.
Слово “согласие” звучит как-то странно.
— Одним словом, если я вас правильно понял, вы могли бы перебраться в дом напротив к мадам Лоре?
Я остолбенел. Неужели они думают… Мне никогда не приходило в голову, что самоотверженная
преданность Лоры могла быть превратно истолкована и внушала кому-то грязные мысли. Но все-таки, может
быть, я ошибаюсь? Мосье Лебле, вероятно, хотел сказать, что, оставив за собой второй этаж дома Омбуров,
свой дом я смогу передать детям. Ну, если этот человек, который, сам не принося никаких жертв, лишь
злоупотребляет своим положением пострадавшей стороны, если он думает, что я способен на такой поступок,
он слишком высокого обо мне мнения. Он просто переоценивает меня. Я пробую объясниться:
— Боюсь, я неудачно выразился…
Я сбиваюсь, и моя растерянность только подтверждает их подозрения.
— Прошу вас, мосье Астен, это нас не касается. Вы живете так, как считаете нужным. Лучше давайте-ка
подведем итог. Мы должны безотлагательно женить наших детей, они устраиваются здесь, и мы помогаем им,
пока они не встанут на ноги. Они, конечно, наделали глупостей, но, слава Богу, им повезло — они родились в
таких порядочных семьях. Когда мы шли сюда, я говорил жене: “Все это неприятно, очень неприятно, но с
мосье Астеном мы можем быть спокойны — он все уладит”.
Он все говорит, говорит, и у меня уже больше нет сил слушать его. Неужели я так никогда и не избавлюсь
от своей идиотской немоты, от этой привычки, где надо и не надо, чувствовать себя виноватым и считать своим
долгом расплачиваться за долги, которых я никогда не делал? Стоны и вздохи отца Лебле, которые поначалу так
забавляли меня, оказались хорошо продуманным вступлением, рассчитанным на то, чтобы выбить меня из