У птенцов подрастают крылья - Георгий Скребицкий 24 стр.


Лева кивнул головой.

— Вот тогда, на реке с Михалычем, прямо как на той картине, всё, как там, — и вечер, и солнце садится, и колокола звонят…

Лева внимательно слушал, глядя за речку вдаль на наш городок.

— А ты любишь, когда вечером колокола звонят? — спросил я. — Вечерний звон любишь?

Лева кивнул.

— Люблю, — как-то неопределенно сказал он. — Красиво это. Да только…

— Что — только? — переспросил я.

— Только, пожалуй, ни к чему.

— Ни к чему? — удивился я. — То есть как — ни к чему?

— Да так… Ну звонят, в церковь богу молиться зовут.

— Ну и что же?

— А ты веришь в бога? Веришь, что он есть? — неожиданно спросил Лева.

— Верю, конечно, верю. Как же иначе? — ответил я и тут же вспомнил все свои сомнения на этот счет. Вспомнил, но вслух не высказал, побоялся: «А ну-ка бог услышит да еще накажет за такие слова».

— А я не верю, — тихо сказал Лева, — с тех самых пор, как мама умерла, и не верю.

— А при чем же тут твоя мама?

— При том, что она болела очень, очень мучилась. В прошлом году это было. Я бога и день и ночь просил, чтобы маму помиловал, чтобы выздоровела она. Обещал ему, если выздоровеет, в монахи пойду, всю жизнь только ему служить буду. А мама не выздоровела — умерла. Какой же он после этого всемогущий, всеблагий?

Я схватил Леву за руку.

— А ты знаешь, я ведь и сам об этом иной раз думаю, когда какую-нибудь несправедливость вижу. Смотрю и думаю: как же бог может до этого допустить?

— Ну вот, и сам тоже говоришь, — ответил Лева и, помолчав, добавил: — Молись не молись, никогда он ни в чем не поможет, потому что его и нет. Сказки всё это. Я в одной книжке читал. Там написано, что бога сами люди придумали, потому что не понимали явлений природы и боялись их. Блеснет молния, ударит гром — что это? Наверное, на небе кто-то страшный сидит и людей пугает. Так бога и придумали. По-разному придумали: у кого идолы, у кого иконы, распятия… А чем распятия лучше какого-нибудь там божка?

«А ведь, пожалуй, и верно», — подумал я, но вслух все еще не решался сказать.

— Лева, а ты не боишься такие слова говорить? — спросил я.

— Кого же бояться, если никого нет?

— А может, все-таки есть, услышит и накажет.

— А если есть, пусть сперва докажет, что он есть. Чего же он тогда прячется, от кого? Что он, людей боится? Пусть явится сюда и скажет: «Вот он я». А я ему тогда тоже скажу: «Какой же ты всемогущий и всеблагий? За что ты так маму мою мучил, зачем у меня отнял?» — Голос у Левы дрогнул. Он с раздражением махнул рукой. — Не с кем говорить, нет его, одни сказки.

Лева помолчал и, немного успокоившись, заговорил снова:

— Я хочу врачом быть, людей лечить, помогать им от болезней избавиться. А если бы существовал бог, тогда и докторов никаких не нужно, и больниц не нужно. Зачем они? Заболел человек. Отчего заболел? Значит, бога прогневил, согрешил перед ним, значит, не в больницу нужно идти, а в церковь грехи замаливать. Замолишь, простит тебя бог, значит, болезнь пройдет, а не простит, лечись не лечись — все равно не вылечишься, ведь бог всемогущий: раз он захотел наказать тебя болезнью, никакие порошки не помогут. Тогда и Алексею Михайловичу не доктором нужно быть, а в священники идти. Почему же он не пошел?

Что я мог возразить против всего этого? Только одно: что Лева умный, а я дурак. Лева книжки читает, о всяких таких вещах думает, а я вот только рыбу ловлю да за зайцами охочусь.

Я молчал и думал: «Он умный, а я дурак. Ну и пусть, не всем же умными быть. А хорошо все-таки за зайчиками сходить, — мелькнула неожиданно веселая мысль. — Есть бог или нет, кто его там знает. Да и стоит ли об этом вообще думать, ведь все равно ничего не придумаешь. А все-таки интересно: Колька и Миша верят в бога или нет? А Михалыч верит?» Мне захотелось их спросить, очень захотелось. Но я тут же подумал, что это просто невозможно. Еще Михалыча туда-сюда. А уж Кольку! Да тот прямо на «ура» подымет.

Про все это, что пришло мне в голову, я Леве ничего не сказал, да и вообще говорить на эту тему и ему самому, видно, больше не хотелось. Мы заговорили совсем о другом — о школе. Лева жалел, что у нас совсем задаром проходит время. Так ведь и весь год пройдет, и другой, и третий… Как тогда будем в университет поступать? Теперь я с ним уже не спорил, конечно, он был прав. Не спорил я и потому, что в тайне души хорошо знал: исправить-то ничего не возможно, значит, хочешь не хочешь, а этот годок все равно погуляем!

Под конец пути, когда мы уже входили в город, Лева вдруг предложил:

— А давайте сами, одни заниматься.

— То есть как — сами, без учителей?

— Конечно. А что же тут особенного? Устроим кружок по самообразованию, книжки достанем и будем сами учиться.

— Да кто ж в этот кружок пойдет? — поинтересовался я.

— Ну, для начала хоть ты, я, Толя Латин…

— Толя Латин? — переспросил я.

— Ну да. Он мне недавно говорил, что хочет на художника дальше учиться, в академию поступить А как же в академию без средней школы-то?

— Конечно, конечно, — подтвердил я.

Но сам подумал: «Будет тебе Толька сам, без учителей, заниматься! Держи карман шире». Насчет себя я тоже не очень был уверен. Но мне не хотелось сразу разочаровывать Леву. Поэтому я сказал, что его идея с кружком очень интересна и ее надо как следует обдумать. На этом мы и простились.

В ГОСТЯХ У МАРГАРИТЫ ИВАНОВНЫ

Это случилось совершенно неожиданно. Мы с Левой возвращались вечером после какого-то школьного собрания и вдруг столкнулись на улице с Маргаритой Ивановной. Она была такая веселая, довольная, так вся и сияла.

— Вы откуда и куда бредете? — спросила нас.

Мы сказали, что из школы и домой.

— Идемте лучше ко мне в гости, — неожиданно предложила Маргарита Ивановна. — Я вас чаем с вареньем напою и сыграю что-нибудь хорошее, если захотите.

Мы с Левой украдкой переглянулись: идти или нет? Пойти, пожалуй, интересно, только как-то неловко: с чего вдруг?

— А у меня сегодня радость, — улыбаясь и как бы читая наши мысли, сказала Маргарита Ивановна. — Знаете, все мои голубки откуда-то домой вернулись.

— Вернулись, прилетели! — обрадовались и мы не меньше самой Маргариты Ивановны.

— Вернулись, вернулись, — расплываясь в счастливой улыбке, повторяла Маргарита Ивановна. — Сегодня утром просыпаюсь и понять ничего не могу: чудится мне, что где-то совсем рядом голуби воркуют. Какие голуби, откуда они взялись — голубятня-то пустая? «А вдруг…» — думаю и поверить сама себе боюсь. Все-таки вскочила с постели, выглянула в окно, а они, мои голубки-то, по крыше сарая возле голубятни разгуливают, носами в дверку стучат, просятся, чтобы их домой пустили. Не помню, как я оделась, во двор выскочила, и тут вдруг страх на меня напал: ну как они от дома отвыкли? Полезу на крышу в голубятню дверцу открыть, а они поднимутся и улетят. Ни жива ни мертва, а все-таки залезла. Ничего, сидят, только шеи вытянули, насторожились. Я за дверцу взялась, потихонечку открыла. Гляжу: все разом в голубятню. Заворковали, засуетились там, родному дому, видно, очень обрадовались. Ну и я тут на радостях давай кормить, поить их, а сама гляжу не нагляжусь. Пересчитала — все тут. Еще раз пересчитала: не ошиблась ли? Нет, все до единого.

— А вы нам их покажете? — спросил я.

— Покажу, конечно, покажу, — охотно согласилась Маргарита Ивановна.

— Тогда пошли? — предложил я Леве.

— Пошли, если зовут, — улыбнулся он.

И мы втроем свернули в боковую улицу.

Квартира у Маргариты Ивановны была очень миленькая. Одна комнатка и закуточек-кухонька. Но как все было уютно, чисто, хорошо! В комнатке у стены стояло старенькое пианино, а над ним висело много каких-то фотографий.

Пока Маргарита Ивановна зашла в кухню, чтобы поставить самоварчик, мы с Левой принялись рассматривать фотографии на стене. Там были какие-то пожилые люди — мужчины и женщины. А вот карточка какого-то совсем молодого военного.

— Прапорщик! — сказал Лева. — Видишь, на погонах одна звездочка.

— А как на Маргариту Ивановну похож! Посмотри-ка, прямо одно лицо. Только она толстая, а этот худой.

Лева в знак согласия кивнул головой.

— Должно быть, брат, — сказал он.

В это время в комнату с чашками в руках вошла сама Маргарита Ивановна.

— Фотографии разглядываете? — спросила она. — Это вот сын мой, офицером был.

— Почему был, а сейчас?.. — Я сказал и запнулся, невольно догадавшись.

— Да, да, — кивнула Маргарита Ивановна, — убили его. В первый же год войны погиб. — Она подошла к нам, тоже стала смотреть на карточку. — Андрюша его звали. Мы с ним тогда не здесь, в Ефремове жили. — Она помолчала, как бы вспоминая что-то, потом снова заговорила: — Помню, получила известие о его смерти, кажется, все в душе оборвалось. И жить незачем. Брожу по Ефремову и все жду: вот-вот его встречу. Может, думаю, купаться пошел или в лес за грибами. До того, ребятки, додумалась, чуть с ума не сошла. Уж один врач-старичок посоветовал: «Вы, Маргарита Ивановна, временно поезжайте куда-нибудь, чтобы от своих мыслей хоть немножко отключиться». А куда ехать, разве от самой себя уедешь куда-нибудь? Только тут, на мое счастье, предложили мне месяца на два в Чернь съездить. Какой-то помещик умер, жена в библиотеку книги пожертвовала, по музыке много книг и ноты разные. Вот меня и попросили поехать и разобраться во всем этом. Я думаю: и правда, съезжу-ка, хоть отвлекусь немного. Приехала, начала разбираться. Днем в библиотеке сижу, а вечером на речку отправляюсь. И до того мне ваша Чернь понравилась, что я и решила тут остаться. Сняла вот эту комнатенку и добро свое сюда из Ефремова перевезла. А какое у меня добро-то? Самое ценное — это инструмент. — Она кивнула головой в сторону пианино. — Инструмент да голуби. Очень Андрюша мой голубей любил, и почему-то именно белых. Андрюши-то давно уж и в живых нет. Зато я теперь вместо него этим делом занимаюсь, в память об Андрюше.

Я слушал Маргариту Ивановну, и вдруг мне стало все понятно: почему она, пожилая, толстая, а лазает по крыше и гоняет голубей да еще с мальчишками из-за них воюет. Стало понятно, почему она так огорчилась, когда все голуби враз пропали. Пропали-то, значит, не голуби, а последняя память о сыне. Голуби то его или их дети — все равно его детище, его хозяйство.

Мы с Левой попросили, чтобы Маргарита Ивановна слазила с нами на голубятню и показала своих питомцев. Она очень охотно согласилась. Вышли во двор, по узенькой лесенке поднялись на голубятню. Там было все так же чисто и аккуратно, как и в комнате самой Маргариты Ивановны. Голуби, сытые, прибранные, сидели парочками, изредка переговариваясь друг с другом.

— Вот так же, бывало, залезу вместе с Андрюшей, — сказала Маргарита Ивановна. — Он мне своих любимцев показывает: этот тем-то хорош, а другой еще чем-нибудь. Я слушаю Андрюшу, головой в знак согласия киваю, будто понимаю, а сама-то даже голубей одного от другого отличить не могу, все белые, мохноногие, все на одно лицо. А вот как не стало \идрюши, тут-то я начала к его питомцам приглядываться. И вправду ведь: один на другого совсем не похож, и лица у них разные, и фигуры, а уж про попа дки и говорить нечего: один суетливый, беспокойный, другой, наоборот, флегматичный, один заботливый — он и от голубки не отходит, и от птенцов тоже, а другому и семьи не нужно, только бы полетать, в небе покувыркаться. Если бы я писательницей была, обязательно книгу бы о голубях написала. Не о том, как их разводить, нет, об этом уже много написано, я бы о характерах, об их отношении друг к другу, о их семейной жизни написала. Очень все это интересно. Иной раз, когда свободное время есть, загляну сюда, сижу тихонько и наблюдаю за своими голубками, разговариваю с ними об их прежнем хозяине — об Андрюше рассказываю. Только он-то не слышит этого и голубков своих уж никогда больше не увидит. Ну, что ж поделать, видно, так уж суждено, на то и война, чтобы люди гибли…

Осмотрев голубей, мы вернулись в комнату. Маргарита Ивановна принесла крохотный кипящий самоварчик и напоила нас чаем с душистым свежим вареньем. Самовар стоял на столе, шипел, пускал тонкую струйку белого теплого пара. От этого пара запотели окна, стали матовые. А за окном уже сгущались ранние осенние сумерки.

— Ишь как стекло запотело. Значит, холодно на дворе, — сказала Маргарита Ивановна.

После чая она показывала нам толстый альбом с фотографиями. Там и она, еще молодая, совсем худенькая, ее муж — толстый, с бородой, с усами, чем-то очень похожий на Михалыча. И Андрюша был снят много раз: совсем маленьким на руках у Маргариты Ивановны, и потом мальчишкой-подростком, и еще старше, вроде нас с Левой, и под конец уже офицером в военной форме.

— Это перед самой отправкой на фронт, — сказала Маргарита Ивановна и, забрав у нас альбом, предложила: — Ну, хотите, я вам что-нибудь поиграю?

— Очень, очень хотим.

— А что же мне вам поиграть?

На этот вопрос мы совсем не знали, что ответить. Наши музыкальные сведения были так невелики. Но Маргарита Ивановна решила сама:

— Я вам поиграю то, что Андрюша любил, — Чайковского, «Времена года».

— Какие «Времена года»? — не понял я.

— Это так называются его фортепьянные пьесы. Двенадцать пьес, по числу месяцев, и каждая рисует картинку, соответствующую какому-нибудь месяцу. Помните, я вам в школе как-то рассказывала, что звуками так же, как красками или карандашом, можно рисовать. Вот Чайковский умел это делать, как никто другой. Слушаешь его и действительно видишь то, что он хотел в своей вещи изобразить. — Маргарита Ивановна достала с полки тетрадку нот. — Темно, нужно свет зажечь, — сказала она. Взяла со стола спички, но вместо лампы зажгла две свечи, вставленные в специальные боковые подсвечники, укрепленные на передней стенке пианино.

В комнате сразу так хорошо запахло горящими свечами, будто на елке. И сама комната стала еще уютнее, вся в сереньких вечерних сумерках, одно пианино только освещено неровным, колеблющимся светом свечей да на потолке такой же неяркий колеблющийся отсвет.

— Ну, слушайте, — сказала Маргарита Ивановна, усаживаясь на круглый стульчик перед пианино. — Вы знаете, кто такой Чайковский?

— Знаем: «Евгений Онегин», «Пиковая дама», — поспешили мы с Левой наперебой блеснуть своими познаниями.

— Верно, верно. Эти оперы он написал. Чудесные оперы, чудесная музыка, — сказала Маргарита Ивановна, — но, кроме этого, он написал еще очень много разных музыкальных произведений. Вот и «Времена года» тоже написал. А почему именно «Времена года»?

Вот этого мы, конечно, не знали.

— Потому, что Чайковский очень любил природу, — сказала Маргарита Ивановна, — вообще больше всего в жизни он любил три вещи: музыку, свою родину и свою родную русскую природу. В его музыке очень часто встречаются картины природы, но «Времена года» уже целиком посвящены ей. Это, конечно, не просто картины — зима, лето… Нет, это то настроение, которое рождается в нас, когда мы, например, в солнечный морозный день идем по лесной дороге и смотрим на кусты и лиловые тени, лежащие на белом снегу. Вот я вам сейчас сыграю «Март». А подзаголовок у него «Песня жаворонков». Конечно, никакой птичьей песни вы не услышите, даже намека нет на нее, зато весеннее настроение очень хорошо чувствуется. Представьте себе: вы распахнули дверь. Сошли с крыльца в старый, заваленный снегом сад, пошли по березовой аллее. Кругом все еще бело, всюду снег. Но солнце светит уже по-весеннему, и настроение у вас такое же весеннее. И радостно, и ждешь чего-то, и немножко грустно, что столько весен уже позади, и в душе невольно возникает какая-то мелодия, звенящая и немножко печальная. Вот слушайте ее…

Маргарита Ивановна заиграла. А мы с Левой сидели, притулившись в уголках старенького дивана, слушали, как такое же старенькое пианино звенит, и поет, и рассказывает о чем-то: может, о весне, а может, и совсем об ином… И я вдруг вспомнил, как Михалыч читал как-то вечером стихи Толстого «Алеша Попович». Мне они очень понравились. Я их почти сразу запомнил. Там тоже все про пение, про музыку, и так хорошо про это сказано:

Назад Дальше