У птенцов подрастают крылья - Георгий Скребицкий 30 стр.


Даже теперь, спустя почти полвека, я без содрогания об этом не могу вспомнить. Что бы я стал делать, как дальше учиться?!

И вдруг — о радость, о счастье! Закон божий в школе отменяется, совсем отменяется! Я спасен!

Вместо него такие предметы, о которых нам в школе бабки Лизихи и не говорилось: пение, рисование, ручной труд. На уроках русского языка, которые бывали почему-то крайне редко, — диспуты насчет социальной принадлежности Онегина, Ленского и семьи Лариных. Насчет отсталости взглядов у «старосветских помещиков», насчет шаткости платформы, на которой стоял Тургенев. И уточнение вопроса: можно ли его считать революционером или соглашателем со старорежимной властью.

Уроки-диспуты бывали бурные, даже, скорее, буйные. Ребята частенько входили в раж, и даже трудно было порой понять, кто кого учит: учитель нас или мы учителя.

Чаще всего каждый оставался при своем мнении: ни учителю нас, ни нам учителя все же не удавалось переубедить.

А бывало и так, что когда наши силы ослабевали и мы чувствовали, что учитель берет перевес, кто-нибудь из ребят неожиданно затягивал:

Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас злобно гнетут…  —

и тут все дружно подхватывали:

В бой роковой мы вступили с врагами,

Нас еще судьбы безвестные ждут.

Тут уж учитель перекричать нас никак не мог, и победа неизменно оставалась за нами.

Так, не слишком перегружая себя занятиями, мы учились, в основном, большую часть зимы.

СЧАСТЬЕ

Об этом мы все, конечно, сейчас же узнали. Да разве могло остаться в тайне в нашем крохотном городке такое событие?

В этот день с утра, собравшись в школе, мы ждали Маргариту Ивановну с замиранием сердца. Ее урок должен был быть первым.

— Не придет, — говорили многие. — Разве ей сегодня до уроков, до нас?

С этим все были согласны и все-таки ждали: а может быть, придет?

Она пришла минута в минуту. Ровно в девять часов дверь класса широко раскрылась, и мы увидели Маргариту Ивановну.

Да она ли это?! Может, сестра? Совсем такая же, только лет на десять моложе. Нет, это она, она сама — счастливая, сияющая, совсем молодая.

— Ребятки, друзья мои! — начала Маргарита Ивановна. — Вы, конечно, знаете, что…

Она вдруг закрыла лицо руками и заплакала.

Мы растерянно глядели на нее. Всегда такая мужественная, она стояла теперь посреди класса и плакала, и смеялась от счастья. И у многих из нас тоже на глаза навернулись слезы.

Маргарита Ивановна немного оправилась от волнения, взглянула на наши заплаканные физиономии, посмотрела так ласково, так благодарно и тихонько сказала:

— Спасибо. Я всегда знала, я чувствовала, что вы мои друзья, настоящие добрые друзья.

Конечно, никакого урока пения в этот день не было. Мы обступили Маргариту Ивановну, и она рассказывала, рассказывала без конца: как сидела вчера вечером у себя дома и вдруг скрипнула дверь, и она оглянулась и не узнала его. А потом, когда узнала, в первую секунду не обрадовалась, а испугалась — испугалась, что ей это кажется или что это кто-то другой, только очень похожий. Испугалась, что все исчезнет. А потом, а потом…

Тут Маргарита Ивановна опять начала смеяться и плакать.

— Ах, друзья мои! — радостно восклицала она. — Это только мать, только мать понять может. Два года, два года назад похоронить сына, похоронить в своей душе и вдруг увидеть его, увидеть не во сне, а наяву, живого, здорового, такого же, как и был!

Тут Маргарита Ивановна приостановилась и, покачав головой, добавила:

— Ну, не совсем такого, даже, может, совсем уже не такого. Но главное — что он жив, жив и опять здесь, со мною.

Мы начали расспрашивать, где же он был эти два года, почему не давал о себе знать.

— В плену, в Германии. Писал. Сначала писал, потом отчаялся меня разыскать, думал, что умерла. Писал-то в Ефремов, а там в нашей квартире какие-то чужие люди живут, меня и в глаза не видали и, где я, жива ли, нет, понятия не имеют. А сам-то он два года назад по ошибке в списки убитых попал, мне об этом и сообщили. Ну, да все это теперь позади.

Маргарита Ивановна приостановилась, перевела дух.

— Знаете, ребятки, до сих пор опомниться не могу, поверить не могу, что Андрюша вернулся. Вот рассказываю вам, и вдруг в голову придет: а может, это только сон, проснусь сейчас, а его нет. И так вдруг страшно станет. Ведь это не сон? — как-то по-детски улыбнувшись, спросила она.

— Не сон, не сон! — гаркнули мы все разом, да так старательно, что Маргарита Ивановна в ужасе заткнула уши.

— Тише, тише, ради бога! Сейчас все сюда сбегутся. Верю, верю, что я не сплю. — Она весело взглянула на нас. — Ах, как бы мне хотелось всех, всех в гости к себе позвать, всех моих друзей! Да некуда, комнатушка-то у меня одна, никак в ней не поместимся.

— Маргарита Ивановна, — вдруг сказал Лева, — а вы лучше позовите как-нибудь вашего сына к нам сюда, в класс, в школу. Может быть, он нам и про войну что-нибудь расскажет.

Маргарита Ивановна взглянула на Леву и хитро, совсем по-мальчишески улыбнулась.

— А может, я его уже и позвала.

— Позвала, позвала, ура! — загалдели ребята. — Когда он придет? Сегодня, сегодня, да?

— Как-нибудь, наверное, зайдет, — все так же лукаво улыбаясь, отвечала Маргарита Ивановна.

Но ждать нам совсем не пришлось. Скрипнула дверь, и в класс вошел какой-то военный.

Маргарита Ивановна увидела его, вскочила со стула, пошла, нет, побежала навстречу, схватила за руку, подтащила к своему столу.

— Ну вот вам мой Андрейка! — опять вся просияв, представила она сына.

— Здравствуйте! — разом гаркнули все мы, и десятки любопытных глаз устремились на виновника всех этих событий.

А он стоял рядом с величественно полной, празднично одетой Маргаритой Ивановной, стоял такой худенький, на вид совсем еще мальчик, одетый в защитного цвета гимнастерку. От смущения опустил голову, улыбался и мял в руках старенькую, повидавшую всякие виды фуражку.

Наконец прошли первые минуты смущения, неловкости. Андрей огляделся, успокоился. Мы все окружили его.

А вблизи-то он выглядел не таким уже мальчиком. Собственно, лицо было совсем молодое, но на этом лице будто кто-то нарочно, из озорства провел много глубоких, резких морщин.

Я украдкой глядел на это молодое и в то же время будто старое лицо, и мне казалось, что перед нами мальчик, неумело загримированный под старика. Вот так же недавно гримировались мы сами для школьного вечера.

Но я понимал, конечно, что его грим смыть уже ничем не возможно.

Андрей рассказывал нам про войну, как там страшно, особенно когда начинается артиллерийский обстрел. Сидишь в окопе, а то и просто лежишь в какой-нибудь яме, а кругом ад кромешный, будто сотни, тысячи вулканов начали извергаться, грохот, огонь, дым… Земля вверх летит, дождем на тебя сыплется, только дождь-то этот — камни, глина, песок… Лежишь, в глазах все кружится, кувыркается, в ушах непрерывный звон, во рту горечь, песок на зубах хрустит… Лежишь и не знаешь, что это — явь или бред?

Я слушал и невольно вспоминал такие же рассказы про войну Алеши.

Как хорошо, что Ленин предложил всем странам кончить войну, помириться! Как это хорошо, только почему же до сих пор никто не мирится!

Потом Андрей рассказывал, как он попал в плен, как работал у какого-то немца на ферме, потом на каком-то заводе и как он тосковал по России, по своему родному Ефремову.

— Маму-то я уж и не надеялся увидеть: думал, в живых давно нет. Страшно было домой возвращаться. Что-то там дома? Кого найду? Приехал в Ефремов, про маму никто ничего не знает; знакомые и те не знают, говорят, еще в начале войны уехала, куда — неизвестно, никому ничего не сказала. Нашел просто чудом. Четыре дня по городу слонялся, все без толку. На пятый сижу на бульваре, на лавочке. Мимо человек какой-то идет. Я на него и не поглядел — мало ли народу по бульвару ходит? А он вдруг приостановился и прямо ко мне:

«Простите за беспокойство, вы не сынок Маргариты Ивановны будете?»

Гляжу на него, будто лицо знакомое, но, кто такой, вспомнить никак не могу: старенький, седой весь, смотрит на меня, улыбается.

«Да, сын», — отвечаю.

А он мне:

«Мамашу-то вашу я недели две назад повстречал. По улице шла с какими-то ребятишками, видать, со школьниками. Я ей поклонился, и она мне тоже. Только, верно, не узнала меня, так, значит, из учтивости одной поклонилась».

Я его как за руку схвачу, чуть совсем не оторвал.

«Где, здесь, в Ефремове, видели?»

«Нет, говорит, не здесь. А есть такой городок неподалеку — город Чернь. Вот там мы с ней и свиделись».

«Да она ли это? — спрашиваю. — Может, похожа просто, может, не она?»

«Она, отвечает, уж это точно. Годов двадцать на одной улице по соседству жили. Я и вас-то, говорит, оченно хорошо знаю. Еще мальчиком маленьким помню. Вы все голубками тогда интересовались, по крышам лазили. Разок на мой сарай забрались. А у меня там яблоки просушивались, все их как есть перемяли. Ну, я тогда осерчал, поймал вас да хворостиной, хворостиной! Не так, чтобы всерьез, а для острастки больше!»

Рассказывая это, Андрей заулыбался, стал совсем мальчишкой, даже морщины на лице разгладились.

— Ах, озорник, озорник этакий! — качала головой, слушая его, Маргарита Ивановна.

— Ну, как он рассказал мне про яблоки да про хворостину, — продолжал Андрей, — я его сразу вспомнил.

«Акимыч, Николай Акимыч!» — кричу.

Обнялись мы с ним тут же на бульваре, как старые друзья-приятели. Смотрю на него. Как он за эти годы переменился, совсем старый стал! И он на меня смотрит, вздохнул и говорит:

«Ишь как тебя война-то разукрасила. Ну ничего, теперь наладишься. К мамаше поезжай, она небось ждет не дождется».

«Сегодня ж поеду, — отвечаю ему. — Спасибо вам за такую весть, спасибо!»

Опять мы с ним обнялись. А мимо какая-то женщина проходит, поглядела на нас, головой покачала: «Ишь что водочка-то с людьми делает — кто дерется, а кто целуется!» За пьяных, значит, нас приняла.

Затащил меня Николай Акимович к себе, обедом угостил, потом на двор вывел, на сарайчик показывает.

«Узнаешь? — говорит. — Вот тут-то ты мои яблоки и расшуровал. Тут-то я тебя и поучил маненько».

А я слушаю старика, а сам на сарайчик гляжу. Все такой же он низенький, даже как будто еще ниже стал. Какими-то старыми досками покрыт. И доски-то, наверное, все те же самые… Да неужели же я тут по сушеным яблокам бегал? И вспоминается, и не верится. Ведь сколько потом всего было… Война, окопы, немецкий плен… А этот сарайчик все тот же, да и Николай Акимович все такой же, только старенький стал, совсем уже старенький.

И знаете, ребята, о чем я вдруг пожалел? — заулыбавшись, сказал Андрей. — Пожалел, что той самой хворостины не сохранилось, какой Николай Акимович меня тогда отстегал. Как бы она теперь, после всех моих бед, сладка мне показалась!

Ребята рассмеялись.

— В этот же день я на поезд — и в Чернь. С какой-то попутной подводой со станции в город приехал. Ну, Чернь — не Ефремов, два дома с половиной. Сразу маму нашел. А дальше вы уже знаете. Вот и все, — улыбаясь, закончил он.

А через несколько дней мы всей школой провожали Маргариту Ивановну с Андреем в Ефремов.

— Жалко мне с вами, ребятушки, расставаться, — творила нам на прощание Маргарита Ивановна, — жалко, да ничего не поделаешь. Не могу, тянет меня назад в родной городок. Ведь в Ефремове Андрюша родился и вырос там. Оттуда и на войну ушел. Хочу опять походить по тем местам, где я с ним, с маленьким, бывало, бродила. Я ведь там без малого тридцать лет прожила. Там все свое, родное. Страшно мне было одной, без Андрюши, по тем местам ходить. А вот теперь тянет туда.

Подошел поезд. Маргарита Ивановна и Андрей сели в вагон. Гулко ударил звонок, паровоз свистнул. Вагон медленно двинулся по рельсам.

Мы побежали рядом, крича:

— До свиданья!..

Поезд прибавил ходу. Мы отстали.

— Вот и уехала наша Маргарита Ивановна, — сказал, подойдя ко мне, Лева. — Я рад за нее. А все-таки жаль, что уехала.

Я ничего не ответил. Мне не хотелось говорить.

НАРДОМ

Во второй половине зимы, ближе к весне, занятия в школе почти совсем прекратились. Основной причиной послужило отсутствие дров. Старые кончились, а новые, те, что мы осенью сами заготовили в Богатом логу, оказались сырыми. Они шипели, свистели, дымили, но не давали никакого тепла. К тому же кто-то выбил окна в нескольких классах. Новых стекол не оказалось. Пришлось окна кое-как забить фанерой, но в сильные морозы в классах было так холодно, что даже в шубе невозможно сидеть.

Ребята разбрелись по домам. Однако жизнь, конечно, не замерла. Многие из более прилежных и сознательных ребят пытались заниматься самообразованием в одиночку или, чаще, собираясь в небольшие кружки. В нашей тройке — Лева, Толя и я — инициатором самообразования явился, конечно, Лева. Он упорно напоминал нам о том, что времени терять нельзя, что и не заметим, как пролетят последние школьные годы, придется поступать в высшее учебное заведение.

— А с чем мы поедем? — спрашивал Лева. — С какими познаниями?

Несколько напуганные его предостережениями, мы попробовали заняться математикой. Но из этого ничего не вышло — не хватило терпения. Конечно, не хватило у меня и у Толи. Лева махнул на нас рукой, стал заниматься один. А мы решили: будь что будет, не мы первые, не мы последние. Как-нибудь все устроится.

Жизнь в школе постепенно совсем замерла. Школа больше не являлась для нас даже клубом. Ведь у нас было и так два клуба: бывшее земство, теперь народный дом, и бывший трактир Серебреникова, теперь молодежный клуб «Третьего Интернационала». Правда, этот клуб тоже временно не действовал из-за отсутствия топлива, но и нужды в нем особой не было. Мы отлично устроились в нардоме. Помещение просторное, здание в два этажа, крепкое, теплое. Дров на земском складе оказалось запасено достаточно. Чего же еще желать?! Именно здесь, в нардоме, и забила ключом новая жизнь, жизнь нашей молодежи.

Дело было, конечно, не только в удобном помещении, а совсем в другом: в духе времени, в радостном, каком-то приподнятом настроении молодежи.

Конечно, не мы, школьники, являлись тут главарями. Мы только были мелкой подсобной силой, заправляли же всем старшие, в основном студенты.

В Москве в университете и в других высших учебных заведениях в эту зиму занятия разладились, с едой тоже было туговато. И вот вся молодежь, которая обычно осень и зиму проводила в Москве, заявилась к нам в родную Чернь. Вот тут-то все и началось.

Организаторами нардома, устроителями вечеров, спектаклей и главными артистами оказались три брата Благовещенские. Все трое были студенты. Младший, Михаил, и средний, Иван, — студенты-медики, а старший, Сергей, — студент Высшего технического училища. Он-то и был главный заводила, парень, что называется, на все руки. По профессии — механик и электрик, по душе — художник и артист.

Младшие, Иван и Михаил, оба душой артисты. Оба отлично пели, а Михаил, кроме того, обладал абсолютным слухом, играл по нотам и без нот, кажется, на всех решительно инструментах.

Кроме Благовещенских, в Черни в это время оказалось и еще много молодежи: одни — тоже студенты, приехавшие из разных городов, другие, местные, — служащие.

И вот работа в нардоме закипела. Прежде всего приступили к тому, чтобы приспособить для спектаклей, лекций и других вечеров здание земства.

Весь верхний, второй, этаж почти целиком занимал просторный зал, бывший зал заседаний земской управы. В конце к нему примыкали две-три небольшие комнаты. Теперь зал заседаний мы превратили в зрительный зал. Устроили на прочных подмостках капитальную, а не съемную, как прежде, сцену. Комнаты рядом с ней были предназначены для артистов. В нижнем, первом, этаже у нас были фойе, библиотека и разные подсобные помещения.

Теперь предстояло оборудовать все эти помещения. Самую необходимую обстановку: стулья для первых рядов зрительного зала (в задних мы поставили лавки), а также стулья для фойе, библиотеки и других комнат, столы, шкафы и прочее — все это исполком разрешил нам забрать из национализированных купеческих домов.

Назад Дальше