Слух у Вадима был неважный, и все-таки он пел, и по временам даже довольно громко.
А в общежитии их ожидала новость: Лагоденко сдавал сегодня русскую литературу и опять провалился — в третий раз! Козельский принимал у себя дома, и Лагоденко прямо в профессорском кабинете поругался с Козельским, сказал ему, что он ничего не понимает в литературе, что он педант, схоласт и «мелкий, желчный человечек». Все это рассказала Рая Волкова — девушка, с которой Лагоденко дружил.
— Ребята, что ж теперь с Петькой будет? — спрашивала она растерянно. — Какой дурак, а? Ой, дурак же…
Самого Лагоденко в общежитии не было. Рая говорила, что он пришел от профессора злой и мрачный, рассказал обо всем сквозь зубы и ушел куда-то «бродить по городу».
7
Сергей стал часто простуживаться в последнее время. День начинался с насморка, кончался головной болью. Должно быть, влияла погода — на дворе была то слякоть, то подмораживало, то сеялся робкий меленький снежок. Настоящей зимы все не было.
— Ты стал какой-то гнилой, — говорила ему Валя. — У тебя плохой обмен. Надо больше спортом заниматься.
Но она, конечно, говорила это только для того, чтобы досадить ему, уязвить, — есть такие особы, которые под видом дружеской откровенности любят говорить неприятные вещи. Уж кто тогда спортсмен на курсе, если не он? Первый нападающий сборной института по волейболу!
Мать была убеждена, что дело в теплых носках и в том, что Сережа слишком много курит. Она надоедала ему своей суетливой заботливостью, бесконечными советами и замечаниями, которые, как ему казалось, ничем не отличались от тех советов и замечаний, какие она давала ему десять лет назад. Иногда он говорил ей раздраженно: «Я был в армии, спал черт те где, под открытым небом, в болотах — и ни одна болячка не пристала. А как вернулся и начались эти твои заботы, причитания, ахи да охи — так и я почему-то стал простуживаться. Ну почему, как по-твоему? Почему?»
Больше всего его раздражало то, что мать через три года после его возвращения из армии как будто совсем забыла, что он прошел фронт, видел столько страшного и жестокого, что он стал на войне настоящим мужчиной и знает о жизни такое, что ей и не снилось.
Первое время мать относилась к нему с уважением, наивно волнуясь, слушала его рассказы о фронте и гордилась им. Ему это было приятно. Но потом вспоминать стало нечего, а если и всплывала вдруг какая-нибудь упущенная история, то не было желания ее рассказывать. Он чувствовал, что и мать и даже маленький Сашка слушают его теперь только для того, чтобы сделать ему приятное.
Сергей был один в доме — Ирина Викторовна еще не вернулась с работы, Сашка ушел с товарищами на каток.
Температура второй день была нормальной, но в институт Сергей еще не ходил. До сих пор его донимал насморк, и от этого было скверное настроение. Ничего не хотелось делать, все валилось из рук. А дел как раз было много, и главное — он должен был писать.
Он лечил себя сам: пил кальцекс, обвязал шею шарфом; балконную дверь он завалил ковром, чтобы не дуло, и старался пореже выходить в коридор.
Работа не клеилась. Он сидел два часа за столом — и не написал ни строчки. Заниматься он тоже не мог. Впрочем, с занятиями у него была своя система, действовавшая безотказно. Перед экзаменами он садился на пару ночей, запасался табаком, таблетками фенамина — и почти всегда сдавал на пятерки.
Днем неожиданно пришла Люся Воронкова. Она отставала в английском языке, и Сергей помогал ей. Это была одна из его общественных нагрузок.
— Ну как, поправляемся? — спросила Люся, глядя на его замотанную шарфом шею и сонное лицо.
— Мало-мало…
— Стрептоцид пьешь? Кальцекс чепуха, пей стрептоцид. Или вот, слушай… — Она заговорила обычным, напористо-деловым тоном: — Берешь в аптеке шиповник, завариваешь, как чай, — исключительно помогает! А нос надо ментолом мазать. И не вешать. И стрептоцид возьми — завтра другим человеком станешь. Вид у тебя неважненький. А заниматься будем?
— Будем, конечно. Снимай пальто.
К Люсе Воронковой он относился в глубине души иронически, главным образом оттого, что не видел в ней женщины. Она вся была какая-то угловатая, сухая, и голос у нее был резкий и слишком громкий и самоуверенный для девушки. Волосы она стригла коротко, и все же всегда они лежали неряшливо. Люся была членом профкома, состояла в активе клуба и всегда была в курсе всех институтских событий.
— В понедельник будет контрольная, — сказала Люся, — если я завалюсь, меня до экзамена не допустят. А я наверняка завалюсь. Ольга страшно злая. Говорят, она с мужем разводится.
Сообщив тем же деловым тоном несколько подробностей из семейной жизни «Ольги», Люся села в кресло и разложила перед собой тетради. Начали заниматься. Сергей прохаживался по комнате и гундосым, насморочным голосом читал по учебнику упражнения:
— «Я пью каждый вечер чай с бисквитами… Пью ли я каждый вечер чай с бисквитами?» — В конце концов вовсе не плохо, что она пришла. Писать он все равно не писал и не занимался. — «Нет, я не пью этого… Питье чая с бисквитами очень полезно…» — И главное, это необременительно, времени много не отнимает, а все же в некотором роде — товарищеская помощь… — «Любите ли вы по временам пить чай с бисквитами?»
Люся писала скверно, читала она еще хуже. Она, очевидно, считала, что чем невразумительней выговаривать, тем будет выходить правильней, и так ворочала языком, точно у нее был флюс.
Они занимались с час, и Люся сказала, что она больше не может.
— Если я занимаюсь языком больше часа, у меня начинается мигрень. Почему я такая бездарная к языкам, а, Сергей? Я же не тупица какая-нибудь, правда?
— Да нет, — сказал он снисходительно. — Был такой Уарте, испанский философ, который считал, что память и разум рождаются противоположными причинами. Память развивается только за счет разума, а разум — за счет памяти. Так что утешайся тем, что в тебе слишком много разума.
— Серьезно? Был такой философ? — обрадовалась Люся. — Вот умница! Как, ты говоришь, его фамилия?
Потом они пили чай — Люся отказывалась, но Сергей настоял на своем очень решительно, ему самому хотелось пить. За чаем Люся по секрету рассказала Сергею, что его хотят выдвинуть на стипендию имени Белинского. Его и Андрея Сырых. Кому из них дадут — это решит ученый совет. Но его выдвинут, это она знает точно. Она не может сказать, кто ей это сказал, но это точно. А Андрея Сырых очень поддерживает Кречетов.
Для Сергея сообщение это было неожиданным.
— Ну что ж, Андрюшке стоит дать, — сказал он, вставая, чтобы скрыть внезапное волнение, и прошелся по комнате. — Он парень хороший, его все любят. Ему и дадут.
— Почему? Вполне могут тебе дать.
Сергей махнул рукой.
— Да нет, я не надеюсь! Дождешься от них…
Помолчав и шагая по комнате все быстрее, он сказал задумчиво:
— Дело, конечно, не в деньгах… Честь дорога! Белинский как-никак, а? Ну ладно, ничего пока не известно, и не будем об этом.
Но ему уже было тепло и весело от мысли, что скоро — вероятно, в следующем месяце — он получит персональную стипендию — он был уверен, что дадут ему, а не Андрею. Сначала вывесят приказ и все будут его поздравлять, потом, двадцатого «числа, он придет в бухгалтерию. „Вы, кажется, персональник?“ — „Не кажется, а именно так!“ Кассирша достанет отдельный небольшой списочек — на глазах у всей очереди, которая получает по общему списку, огромному и скучному, как телефонная книга. Дело, конечно, не в деньгах, но все же… Лишние полторы-две сотни — разве плохо?
Он снова пошел на кухню ставить чайник. На этот раз он уже не испытывал жажды, но ему не хотелось отпускать Люсю — может быть, она еще что-нибудь расскажет, вспомнит какие-нибудь подробности.
Но относительно стипендии Люся больше ничего не смогла сказать, кроме того, что это «строго между нами, смотри никому не говори, потому что подведешь и меня и одного человека. Но это точно».
Сергей улегся на диван, а Люся сидела в кресле, положив ногу на ногу, и курила. Ноги у нее были худые, с острыми коленями. Подбородок у нее тоже был острый. И нос тоже. Говорила она не переставая и все какие-то пустяки. Ее присутствие уже начало тяготить Сергея. Впрочем, нет, она сообщила еще одну важную новость: на среду назначено комсомольское собрание, где будет обсуждаться поступок Лагоденко. Объявления еще нет, будет в понедельник. Об этом поступке Сергей знал по рассказам Вадима: Лагоденко при сдаче экзамена нагрубил Козельскому, но как и что именно он сказал профессору — Сергей не знал. С Лагоденко у него были старые счеты, они не любили друг друга.
— Я давно этого братишку балаганного терпеть не могу, — сказал он. — Правильно, надо его проучить.
— Да, да! Необходимо! Проучить всем коллективом, чтобы он почувствовал! — с неожиданным пылом заговорила Люся. — Ставит себя выше всех — подумаешь персона! А ведь найдутся, чего доброго, защитники на собрании.
— Кто?
— Ну кто — многие… Андрей Сырых, его дружок. Райка Волкова, ребята из общежития. У нас в общежитии, у девочек, второй день споры идут. Собрание шумное будет, вот увидишь! Ведь не только о Лагоденко будут говорить, но и о Борисе Матвеиче, а его и так кое-кто недолюбливает. Понимаешь?
— Андрей будет защищать Лагоденко?
— Защищать-то, пожалуй, он не будет, но он начнет говорить о Козельском. Ну и… понимаешь, он может восстановить против себя профессуру. Очень свободно. В конце концов не наше дело вмешиваться в преподавание, учить профессоров…
— Да, не всегда уместно.
— Это просто глупо будет, нетактично! Если, допустим, Борис Матвеич ошибается в чем-нибудь — его и без нас поправят. Есть кафедра, дирекция, есть, наконец, партийный комитет.
— Да, да, — сказал Сергей, нахмурившись. — Я, вероятно, выступлю на собрании. По ходу дела.
— Ну да, там видно будет. Но по поводу Лагоденко ты наверняка можешь выступить. Ты даже обязан выступить, как старый комсомолец, активист, — понимаешь? Тебя уважают, к твоему мнению прислушиваются, ты не должен молчать.
— Да, я выступлю, — Сергей кивнул.
Совсем стемнело. За стеной, в соседней квартире, три раза коротко пискнуло радио — семь часов. Люся стала торопливо собираться. Сергей тоже оделся, чтобы проводить ее до метро.
— Нет, нет, не надо! Сиди дома, ты же простужен, — запротестовала Люся. — Что я, маленькая?
Однако Сергей и на этот раз был настойчив и проводил Люсю до метро. Ему нужно было купить табак.
Вернувшись домой, он сел за стол и снова попробовал писать. Улица освежила его, и голова болела меньше. В последние два дня Сергей временно отложил реферат — устал от книг — и взялся за свою повесть.
Писать Сергей Палавин начал еще на фронте — сотрудничал некоторое время в армейской газете. В институте он изредка печатал в стенной газете стихи и фельетоны, подписываясь «Сергей Лавин». На втором курсе начал было писать пьесу из студенческой жизни, но, видно, слишком долго собирал материал, слишком много разговаривал с приятелями о своей пьесе — и дальше планов и разговоров дело не пошло.
Однако все в институте знали, что Палавин человек пишущий, что он «работает над вещью», и так как других пишущих в институте не было, по крайней мере никто не знал о них, то вся масса непишущих испытывала к Палавину нечто вроде уважения.
Месяц назад он принялся за повесть из жизни заводской молодежи. Редактор армейской газеты, в которой Сергей когда-то пописывал, работал теперь в московском журнале и обещал помочь напечатать. Сергей начал работать с воодушевлением. За десять дней он исписал своим бисерным почерком сорок страниц, а до конца было далеко. Но затем дело пошло не так гладко и быстро. Герои его, бывшие в первых главах жизнерадостными, энергичными людьми, превратились вдруг в каких-то бездарных истуканов, которые не желали двигаться, туго соображали, говорили пошлости…
Вот и сегодня он просидел над бумагой до полудня и, кроме двух абзацев, в конце концов перечеркнутых, и галереи чернильных уродцев на полях, ничего не создал. Очевидно, он просто переутомился за эти дни. Надо сделать перерыв.
Он закрыл чернильницу, лег на диван и закурил. В это время вошла мать — у нее был свой ключ.
— Ты один, Сережа? Как твой грипп? — спросила она, кладя портфель.
Он сказал, что грипп все так же. Ирина Викторовна сразу же принялась за приготовление обеда — побежала на кухню, потом прибежала обратно, опять на кухню, зазвякала там посудой, застучала картошкой, звонко бросая ее из ведра в миску. «Теперь уже наверняка не сосредоточишься», — с досадой подумал Сергей. Он еще надеялся сосредоточиться и поразмыслить над повестью. Иной раз на диване ему приходили в голову неплохие мысли.
И вдруг его осенило — повесть надо отставить! Да! Отставить до второго семестра. И сейчас же, немедля, сесть за реферат и закончить его как можно скорее, чтобы успеть прочитать его до ученого совета в НСО. Это очень важно. Главное сейчас — реферат!
Войдя в комнату, Ирина Викторовна спросила:
— Ты работаешь? Думаешь?
— Да, — сказал он.
Он думал о том, как жаль, что ему не дадут стипендию Белинского в этом месяце. Было б как раз под Новый год.
— Хорошо, я буду тихо…
Стараясь не шуметь, Ирина Викторовна достала из буфета посуду и ушла на кухню. За обедом Ирина Викторовна вдруг сказала оживленно:
— Да, совсем забыла! Ведь у меня сегодня Валюша была!
— Где это у тебя? — спросил он, от удивления перестав жевать.
— На работе. Она пришла как раз в обеденный перерыв. Мы с ней проболтали полчаса…
— Ну?
— Ну, я ей рассказывала…
— А что ей нужно было?
— Я не понимаю, отчего ты сердишься, Сережа?
— Я не сержусь, а спрашиваю: что ей нужно было у тебя? — повторил он раздраженно.
— Ну, просто зашла проведать… Спрашивала про тебя, как твоя работа. Она очень занята, ее куда-то там выбрали… И потом она принесла мне голубую шерсть, что обещала.
— Какую шерсть?
— Ах, господи! Да помнишь, я говорила при ней, что хочу вязать тебе свитер, да не знаю, где взять цветной шерсти. Из белой очень марко. Валюша мне и пообещала. Вспомнил? Ну и принесла вот… Сережа, ешь с хлебом, что за еда без хлеба?
Он хмуро смотрел на мать и не видел ее, углубленно думая о своем. Потом бросил со звоном вилку.
— Не нужно мне никакого свитера! И незачем было брать у нее шерсть. Не хочу я этого, ты понимаешь? Не хочу… Что ты суешься не в свое дело, в конце концов?
— Ты просто, Сережа, ужасный сегодня, — сказала Ирина Викторовна растерянно. — Хоть ты и больной, знаешь…
— Я не больной, а меня выводит из себя это… вот это ханжество! Как будто в Москве нельзя достать шерсти, кроме как у Вали?
— Если ты хочешь…
— Я хочу, чтобы ты отдала ей шерсть обратно! И все!
— Ну да, сейчас же побегу к ней! Не обедавши…
— А я говорю — отдай! Пришла тебя проведать… благодетельница тоже…
— Не благодетельница, а очень милая, обязательная девушка, а ты стал невыносимый брюзга! Это отвратительно в твоем возрасте! — сказала Ирина Викторовна рассерженно. — И вообще, если ты против шерсти…
— Вообще я не против шерсти, — усмехнулся Сергей. — Я не люблю только, когда меня гладят против шерсти. Запомни это, пожалуйста.
Вдруг успокоившись собственным каламбуром, он взял вилку и принялся есть. Ирина Викторовна тоже начала было есть, но она так разнервничалась, что у нее пропал аппетит. Она отодвинула тарелку и встала из-за стола.
— А ты, пожалуйста, ничего у меня больше не проси! И делай свой свитер где хочешь!
Сергей не ответил и продолжал с аппетитом есть котлеты, густо намазывая их горчицей. Когда он кончил второе, пришел Саша. Он разрумянился после катка, весь пунцово светился, и черные глаза его блестели влажно и радостно. От него сразу пахнуло свежестью, морозным простором улиц.
— А вот и я! — весело крикнул он, бросая коньки возле дверей. — Ох, мам, и накатался я! Ноги не держат! Мы с Левкой на спор бегали… Как здорово там — музыка играет, фонари, народищу жутко сколько! А есть я хочу-у!